Женщина из шелкового мира - Анна Берсенева 28 стр.


— А через пару недель что такого нового случится? — пожал плечами участковый.

— Разберемся.

О том, как решатся все эти вопросы через пару недель, Альгердасу говорить с участковым не хотелось. Он и себе самому не мог решиться это сказать…

А пока, уже седьмой день, он не отходил от Лешки. Его пугала задумчивость, подавленность, в которую тот впал. И вот наконец хоть какой-то интерес! Хоть к китайским фонарикам.

— Там у них много всего интересного есть, — закрепляя успех, сказал Альгердас. — Вот, например, воздушные змеи.

— Я знаю, они на Беловодной в супермаркете продаются.

Лешка снова сник и отвел глаза.

— При чем здесь супермаркет на Беловодной! — Альгердас даже обиделся, вспомнив пристанционный ларек, носящий это название, и бумажные поделки, которые продавались там под видом воздушных змеев. — В Китае знаешь какие змеи? Драконы! И как орлы бывают, как бабочки, как улитки. А в Вэйфане я змея видел, так он в длину был триста шестьдесят метров!

— Ну да? — В Лешкиных глазах снова мелькнул интерес. — Как же он взлетел, такой здоровенный?

— Еще как взлетел! Их обычно весной запускают. Китайцы говорят, что после зимы надо пережить семь ветров — они из Сибири дуют через пустыню Гоби, и от них бывает много промозглых минут, — а потом можно и змеев запускать. В Пекине есть большая-большая площадь, называется Тяньаньмэнь, на ней люди собираются и запускают змеев. Говорят, раньше к ним приделывали бамбуковые палочки, и они тогда пели в воздухе, как арфы.

Лешка слушал уже совсем внимательно, открыв рот.

— А ты умеешь змеев делать? — спросил он.

— Вообще-то пробовал. Но это оказалось довольно трудно. Труднее, чем ногами драться, — улыбнулся он. — К тому же материалы нужны — шелк, бамбук.

— А правда, что ты фильмы умеешь рисовать? — вдруг спросил Лешка. — Ну, помнишь, рассказывал, что они у тебя в ноутбуке были?

Альгердас молчал. Все, что произошло с ним в последнее время, мешало ему ответить на этот вопрос с уверенностью.

Он хорошо помнил, с чего начались его занятия анимацией. Это был выбор, вот именно сознательный выбор дела, от которого веяло безграничной свободой, а свобода казалась ему главным, что только есть в жизни. Обычное кино было в его представлении делом ограниченным, потому что требовало постоянной оглядки на актеров, на их возможности. В живописи не было движения — во всяком случае, все его опыты во время учебы в полиграфическом институте доказали ему, что он добиться такого движения не умеет. А в анимации возможно было все, этим она его и привлекла. Ну, и еще тем, что ею занимались именно те люди, которые казались ему правильными людьми: любознательные, раскованные, легкие в быту, не связанные банальными житейскими догмами и правилами… Свободные во всех своих проявлениях. Они жили так, как считали нужным, и так же хотел жить он сам, потому и занялся анимацией. Альгердас был уверен, что умственная и житейская свобода и есть главный залог успеха в этом занятии.

И вдруг оказалось, что это не так. Почему не так, он не мог еще объяснить, но при одном воспоминании, например, о фильме под названием «Морфогенезис частоты» ему делалось так противно, просто физически противно, словно он наелся дерьма.

И как теперь ему было отвечать на простой Лешкин вопрос?

Но не ответить было нельзя. Иначе огонек интереса, который наконец разгорелся в Лешкиных глазах, сразу погас бы. А этого Альгердас себе не простил бы.

— Правда, — сказал он. — Только я теперь совсем по-другому хочу их рисовать, чем раньше.

— По-другому — это как? — снова спросил Лешка.

— Ну, мне трудно объяснить… А мы с тобой возьмем и новый фильм нарисуем, — вдруг сказал Альгердас.

Он совсем не собирался ни говорить этого, ни тем более делать. Он вообще не думал ни о каких фильмах — совсем другими мыслями, свербящими, мучительными, была занята его голова.

Но как только он произнес эти неожиданные слова, его охватила такая радость, какой он давно уже не испытывал и не надеялся испытать.

Он смотрел в глаза ребенка, в которых удивление было смешано с доверием и недоверием, и понимал, чего хочет от себя и как этого добиться.

— Как же мы его нарисуем?.. — протянул Лешка. — На бумаге, что ли? Ноутбук-то твой уехал.

— На бумаге, — кивнул Альгердас. — Это от техники, знаешь, гораздо меньше зависит, чем кажется.

— Ну да! — не поверил Лешка.

— Да. Я и сам только сейчас понял. Краски же есть у тебя? Вот мы с тобой мультфильм и нарисуем.

— А про что?

Теперь в Лешкиных глазах уже не просто вспыхивали огоньки — в них пылал пожар сильнейшего интереса.

— Да про что-нибудь простое. Очень простое! Как любил, например, один мальчик одну девочку. И очень ему хотелось, чтобы она это поняла — что он ее любит. А сказать ей об этом по-настоящему он не умел. Не научила его жизнь настоящим словам. Да и чувствам-то настоящим не научила… И тогда он поймал для нее мышь.

— Мышь? — удивленно переспросил Лешка. — А зачем?

— Ему казалось, она обрадуется. Не мышь, конечно, а девочка. Хотя мышь тоже на него не обиделась. Он ее потом выпустил.

— И что, влюбилась она в него? Ну, эта, для которой он мышь поймал?

— Да. Они любили друг друга всю жизнь до самой смерти.

— Так не бывает, — вздохнул Лешка.

— Бывает. Только так и должно быть. Все остальное не имеет смысла. В общем, — решительно сказал Альгердас, — завтра же мы этот мультик и начнем рисовать.

Он поднялся с прибитых к стене избы досок, на которых они с Лешкой сидели; кажется, эти доски и назывались завалинкой, о которой он читал в детских сказках.

— Алик… — Лешка остался сидеть и теперь смотрел на него снизу вверх из-под длинной челки, и от этого взгляд у него был совсем детский. — А ты разве… уехать не хочешь?

Что он должен был ответить? Конечно, он хотел уехать. Больше всего на свете он хотел сейчас уехать в Москву! Он ведь и рванулся из Китая, подчиняясь этому желанию, и даже плацкартный вагон не показался ему помехой. Он уехал, потому что хотел увидеть Динку. И слово «хотел» было слишком слабым обозначением того, что он чувствовал теперь, когда так много ему стало понятно о себе прежнем, когда он ощутил к себе прежнему такое отвращение, что ему физически необходимо было перемениться, выбраться из той своей шкуры, которая стала теперь для него отвратительна!

— Я от тебя не уеду, — сказал он.

— Правда?

В Лешкином голосе прозвенел немного недоверчивый, но чистейший восторг.

— Правда.

Он отвечал, словно гвозди вбивал. А как можно было отвечать иначе? Подвесить мальчишку на страшную ниточку ожидания: вот сейчас, вот еще немного счастья — и все кончится?

— У меня знаешь какие краски есть! — воскликнул Лешка, вскакивая с завалинки. — Сто пятьдесят цветов! И бумага есть хорошая, я ее еще не открывал даже! Сейчас принесу!

Он сломя голову бросился в дом, в спешке ударившись плечом о дверной косяк.

Альгердас остался стоять у стены. Он чувствовал себя камнем — мертвым, бессмысленным. Надежда на встречу с Динкой и так была слабенькой, почти несуществующей, потому что… Потому что сам он не простил бы себя за то, что сделал с нею и с… Ведь там, наверное, ребенок уже родился? У него темнело в глазах, когда он думал о том, в каком предательстве родился его ребенок, и ненависть к себе становилась в эти минуты невыносимой.

Но даже эта призрачная надежда исчезала, когда он понимал, что не может оставить Лешку. Не может, и все.

Альгердас никогда не думал, что какой бы то ни было человек, да еще ребенок, возьмет его в такой плен. Дети всегда представлялись ему кем-то вроде жителей другой планеты или даже параллельного мира. Каждое пересечение с этим их миром — если, например, кто-нибудь из знакомых вдруг приводил с собой детей на вечеринку или, того хуже, их включали в жюри какого-нибудь фестиваля анимационных фильмов, — каждое такое пересечение вызывало у него лишь ощущение тягостной опаски. Он не понимал, зачем нужно пускать детей в свою жизнь, если ты не чувствуешь в их присутствии ни малейшей необходимости. Ведь есть же люди, которым они интересны, вот они и должны их рожать, воспитывать, делать для них фильмы и что угодно еще. А он — другой человек. Наверное, новый человек, во всяком случае, с совершенно не таким отношением к жизни, которое он наблюдал у большинства людей вокруг.

Кажется, что-то подобное он и говорил в тот день, когда Динка пришла домой с мороза такая прекрасная, что у него сердце занялось, и щеки ее алели как заря, и они пили французское шампанское, а потом… Альгердаса прошибал холодный пот, когда он вспоминал все, что говорил ей потом. Но сказал же и долго был уверен, что сделал все правильно!

И вдруг, вот теперь, все его такие стройные представления о мире разрушились, растаяли, испарились — исчезли без следа. И осталась только мучительная жалость к одинокому ребенку, о существовании которого он всего лишь месяц назад даже представления не имел, и осталось ощущение тупика, в который он сам себя загнал.

И что ему делать с этими своими новыми, совершенно незнакомыми чувствами, Альгердас не понимал.

— Алик, — проговорил Лешка, — я тебе давно сказать хотел…

— Что?

Альгердас не заметил, когда тот вернулся к завалинке, и вздрогнул, возвращаясь из клубящегося тумана своих мыслей.

— Насчет Канта… Я ж не то чтобы сам все понял. Ну, про звезды и закон внутри нас. Там предисловие есть, в книжке, я прочитал… А так бы, может, и не понял ничего.

Он смотрел виноватыми глазами и пошмыгивал носом. Наверное, нелегко ему далось это признание!

— Ничего, — улыбнулся Альгердас. — Я тоже многие вещи не сразу понял. Не только у Канта — вообще. Ничего, разберемся.

Глава 8

Источник находился так далеко от деревни, что даже Альгердас устал в пути. А Лешка шагал бодро и не выказывал никаких признаков усталости, наоборот, был очень воодушевлен. Правда, он был так воодушевлен все время, с той самой минуты, когда Альгердас сказал, что не уедет из Балаковки.

Рисунки к фильму они делали целыми днями, с утра до вечера. Альгердас отвлекался только на необходимые домашние дела — натаскать воды из реки, вытопить баню, приготовить что-нибудь поесть, — а Лешка, будь его воля, и вообще ни на что не отвлекался бы. Ко всему, что касалось быта, он относился с полной беспечностью; видно, удался в мать.

Зато рисунки увлекали его чрезвычайно. Вернее, не увлекали даже, а полностью поглощали. Занимаясь ими, он мог не спать, не есть, не замечать жары и дождя. В кого он удался этим своим качеством, было непонятно.

— А в тебя, может, — заявил Лешка, когда Альгердас однажды высказал ему свое на этот счет удивление.

— Как же в меня? — Теперь уже он сам удивился.

— А что такого? Я ж не знаю, от кого меня мамка родила. Может, и от тебя. А? Не зря же ты тут появился…

Лешка взглянул на него с такой пронзительной робостью, что Альгердас растерялся, не зная, что сказать. Он пробормотал что-то невнятное, поскорее придвинул к себе очередной лист ватмана с намеченными контурами мальчика и мыши и больше к этому разговору не возвращался.

Технические возможности в самом деле не играли решающей роли в работе над фильмом; Альгердас и раньше это понимал, а теперь убедился совершенно. Правда, и фильм, который он теперь делал с Лешкой, отличался от всего, чем он занимался раньше. Только теперь он понял, что имела в виду Динка, когда говорила об умозрительности его фантазий. Это еще мягко было сказано! Ему противно было вспоминать о тех своих потугах на искусство, о единственном своем тогдашнем желании — удивить, потрясти чужое воображение. Это жалкое его желание не могло быть локомотивом, которым движется жизнь, а значит, с его помощью и невозможно было создать что-то стоящее.

А теперь он чувствовал движение жизни всем своим существом. Простота и внутренняя напряженность истории, которую он рассказывал с помощью переливающихся друг в друга картинок, втягивали его в себя, завораживали. А в способности делать завораживающие рисунки Лешке было не отказать, так что он являлся отличным соавтором в этой новой для Альгердаса работе.

И они сидели целыми днями над листами ватмана и рисовали бесчисленные картинки, отличающиеся друг от друга лишь едва заметными переменами фигур: то мышь чуть выше приподнимала хвостик, то девочка чуть шире улыбалась… В такой работе было много рутины, и Альгердас хотел, чтобы Лешка это понял.

Правда, раньше, чем Лешка, он сам понял, что у него уже ум начинает заходить за разум от этого однообразия и надо сделать хотя бы небольшой перерыв. И тогда Лешка предложил сходить к минеральному источнику, из которого, по его уверениям, била настоящая живая вода.

«Да-а, пока до этой живой воды дойдешь, как раз трупом станешь», — думал Альгердас, с трудом вышагивая по дороге, которая то вилась вдоль скал, то поднималась вверх, то заставляла его скользить по каменной осыпи вниз.

— Вон он! — наконец объявил Лешка. — Живой источник.

Вода вытекала из расщелины между темными валунами, под которыми образовалась неглубокая, но широкая скалистая чаша с пологими, до блеска отполированными краями. Над чашей стоял едва ощутимый запах сероводорода.

— Ее с собой нельзя набрать, воды этой, — предупредил Лешка. — Если в банку налить, через полчаса завоняет. Так что пей тут. И купайся.

— В ней и купаться можно?

— Конечно! На то она и живая. Залазь!

Когда Альгердас погрузился на неглубокое дно чаши, ему показалось, что он нырнул в бутылку с газировкой. Вода покалывала тело множеством крепких пузырьков, и эти уколы действительно бодрили так, словно через них вливалась в него сама жизнь.

— Ты и плавай, и сразу пей, — подсказывал, стоя у края, Лешка. — Сюда знаешь сколько больных привозят? Из Читы, из Хабаровска даже. И баба Марья два раза в год сюда купаться ходит, потому сто лет и живет.

Альгердас хлебал воду прямо у себя под подбородком, фыркая при этом как лошадь, да он и чувствовал себя лошадью, вернее, каким-то необыкновенным животным, сильным и свободным. Его свободе ничто не могло помешать, и уж точно не мог ей помешать мальчик, который прыгал у края скалистой чаши и заливисто хохотал, слушая его лошадиное фырканье.

Потом Альгердас сидел на краю чаши и ждал, пока наплавается в живой воде Лешка, потом снова плавал сам, потом растирался суровым полотенцем и разжигал костер… В жарких отблесках пламени Лешкины глаза сияли как две счастливых звезды.

Когда костер догорел, Альгердас закопал в угли принесенную с собой картошку.

— Леш, — сказал он, глядя на легкий пепел, которым подернулись головешки в кострище, — поехали со мной в Москву, а?

— Как?.. — пробормотал Лешка; голос у него стал хриплым, будто бы он враз простудился. — Я — с тобой? В Москву?

— Ну да, — кивнул Альгердас. — Что тут такого?

— А зачем я тебе там нужен? — совсем уж сдавленным голосом спросил Лешка.

— Что значит зачем нужен? Зачем вообще близкие люди друг другу нужны?

— Я не знаю, — чуть слышно произнес Лешка. — Не знаю я, Алик… Я никому еще нужен не был. Даже мамке.

— Мне ты нужен, — твердо сказал Альгердас. — Думаешь, я не подумав тебя зову? Нет. Я подумал. Здесь у вас хорошо, конечно. Скалы, речка, вода вот живая. Не хлорка из крана. Но в Москве тебе будет лучше. Вообще лучше, не только потому, что… — Договорить эту фразу: «… потому, что ты теперь сирота» — Альгердас не мог. — В общем, живи у меня. Квартира у меня, правда, однокомнатная, но не тесная. Кухня есть. Там и компьютер второй можно поставить, и просто так рисовать, на бумаге. А главное, в Москве учиться можно по-человечески. У меня школа во дворе, я, правда, не знаю, хорошая ли, но это ничего, можно и другую поискать, и вообще, тебе лучше сразу в художественную…

Альгердас говорил все это и чувствовал, просто физически чувствовал, как меняет свою жизнь — бесповоротно. Но по-другому он говорить не мог. То есть не говорить, а жить он теперь не мог по-другому.

— Алик, — совсем уж неслышно произнес Лешка, — ты чего меня уговариваешь? Да я ж с тобой не то что в Москву… Я же… Ты что?!

Лешка как-то судорожно всхлипнул и быстро отвернулся.

— Ну и хорошо, — сказал Альгердас. — Сейчас картошки поедим и пойдем. Успеть бы до темноты вернуться, а то в скалах заблудимся. Придем, вечером еще порисуем. А завтра поедем, Леш. Хватит тебе здесь. Что ты, Илья Муромец, до тридцати трех лет сиднем сидеть?

До темноты они вернуться все-таки не успели. Деревня открылась перед ними, когда вся низина, в которой она стояла у реки, уже тонула в густой сумеречной синеве.

— Свет забыли потушить, что ли? — сказал Лешка. — Вон, окошко светится. Лампа моя горит. Сколько керосину зазря пожглось!

— Наверное, — пожал плечами Альгердас. — Ты, если сто раз не напомнить, так зарисуешься, что голову дома забудешь, не то что лампу. В Москве, учти, такие штуки опасны. Там плитки, пылесосы, утюги! — страшным голосом прорычал он.

Лешка счастливо засмеялся.

С горы к деревне спустились быстро. Лешка подошел к двери, пошарил справа между бревнами, где всегда оставлял ключ.

— Мы и дверь, что ли, не заперли? — удивленно сказал он. — Мы чего, совсем, что ли…

Дверь перед ними распахнулась. Альгердас замер как соляной столп.

Глава 9

«Такое впечатление, что всей стране в Забайкалье понадобилось, — сердито думала Мадина, глядя в окно. — Как такое может быть, чтобы билетов на самолет не было?»

Конечно, она не собиралась ехать на Дальний Восток поездом. Но стоило ей только заняться покупкой билета, как сразу же выяснилось, что билет на самолет можно взять не меньше чем за неделю до вылета.

Ждать неделю она не могла. Она вообще не могла больше ждать. Хотя не понимала, даже представить не могла, зачем едет в эту забайкальскую деревню, и что ее там ждет, и, главное, чего от всего этого ждет она сама.

Назад Дальше