Дверь открылась, и вошла миссис Уоган в сопровождении Джонсона. Женщины поцеловались, мадам Франшон и ее невзрачный муж принесли еще один кофейник и удостоились похвал по поводу птифуров. Гул разговора и ощущение большой толпы. Полли, пытаясь достать пустую чашку из-за спины Джонсона, уронила ее на пол, Джонсон резко обернулся и Стивен увидел, как посерело лицо Полли, как застыла она от неприкрытого ужаса, опустив руки по швам. Но Джонсон со смехом обернулся к Стивену.
— И что стало бы с производителями фарфора, если бы чашки никогда не бились? — заявил он и продолжил рассказывать о дятлах с гребешком и клювом цвета слоновой кости.
Вошел еще один человек, американец: его представили, но Стивен разобрал только слова «мистер секретарь». Беседа оживилась, тон задавал резкий металлический голос вновь пришедшего. Стивен хотел было понаблюдать за ними, но с ним разговаривала миссис Уоган, очень довольная, даже торжествующая и очень привлекательная. Потом подключилась Диана, и до него дошло, что устраивается званый обед, и он тоже приглашен.
— Я буду с нетерпением ждать этого обеда, — сказала Диана, когда он уходил.
Из отеля Стивен ступил прямо в туман. Пока он неторопливо шел к гавани, пелена становилась плотнее. Туман клубился и в его голове — он пытался понять сильные и иногда противоречивые эмоции, которые накладывались и переплетались в бессознательной части мозга: печаль, разочарование, самобичевание, утрата, и поверх всего, непоправимая утрата — холодная пустота внутри.
Умеренный береговой бриз, образовывал в тумане окна и странные водовороты. В море туман сгущался снова, но на берегу он висел отдельными лоскутками низко над землей. Над гаванью и военной верфью верхушки мачт пронзали белый полог, а во многих местах виднелись и корпуса ближайших судов. Ни Джек Обри, ни сидящий рядом мистер Хирепат не упускали ничего. Они наблюдали за тем, как «Президент» и «Конгресс» готовятся к отплытию. Корабли стояли на одном якоре, пережидая утренний прилив, и теперь при спокойной воде был слышен свист дудки «Президента», который пронзал тишину писком «Янки Дудль», подбадривая матросов на шпиле. Большой фрегат, выглядевший в тумане совершенно огромным, набирал скорость, рассекая гладкие воды гавани. Порыв ветра или странное эхо прямо в открытое окно донесли крик: «Вверх и вниз, сэр», за которым последовали отрывистые приказы.
— Кат заложить!
— На кате стоять!
— Отдать сезни!
— Якорь на кат взят!
— Завести фиш-тали!
— Фиш-тали заведены!
— Выбрать и закрепить канат!
Одним движением «Президент» распустил и расправил марсели, и «Конгресс» сделал то же самое.
— И вот они уходят, — пробормотал Джек, когда едва различимые, призрачные паруса исчезли в белесой мгле, но мгновением позже оба корабля распустили брамсели, которые вздымались выше уровня тумана, так что можно было проследить курс фрегатов вдоль всего хитрого и извилистого фарватера. По мере продвижения кораблей Хирепат называл отмели и банки, пока не добрался до острова Лоуэлла, где сначала «Президент», а затем и «Конгресс» растаяли вдали.
— При этом курсе вы должны услышать орудийные выстрелы примерно через час, — сказал он. — Если блокирующая эскадра поблизости.
Джек вздохнул. Американский коммодор выбрал самый лучший момент, чтобы проскочить и, если только он не уткнется прямо в Королевский флот, то маловероятно, что их вообще заметят. Хирепат также это знал: и все-таки какое-то время оба они прислушивались, склонив головы набок.
— Ужасно, наверное, так говорить, — наконец заключил Хирепат. — Ужасно желать сражения и смерти, но все же, если бы сейчас эти два корабля захватили, это могло положить конец этой проклятой войне, или хотя бы укоротить ее и предотвратить еще большее кровопролитие и расходы. Ну, сэр, — сказал он, вставая, — я должен идти, надеюсь, что не слишком злоупотребил вашим временем и не утомил вас. Доктор предписывал пять минут, не больше.
— Нисколько, уважаемый сэр. Было крайне любезно навестить меня. Этот визит необычайно меня приободрил, и, надеюсь, что любезный характер побудит вас заглянуть снова, когда дела бизнеса не будут приковывать к бумагам.
Когда мистер Хирепат ушел, Джек некоторое время вслушивался в тишину, затем выскользнул из кровати и начал расхаживать по комнате. От природы он был очень силен и крепко сложен. Сейчас силы его возвращались и, хотя правая рука все еще побаливала, а мышцы оставались дряблыми, левая по мере упражнений стала более ловкой. И теперь он занялся тем, вращал над головой тяжелый стул, наносил им рубящие и колющие удары вперед и назад, временами делая опасные выпады, и все это с убийственной решительностью.
Со смехотворным видом Джек скакал туда-сюда в ночной рубашке, но если бы он с точностью до буквы повиновался приказам Стивена — то есть лежал как бревно, никак не готовясь к тому дню, когда все это могло пригодиться — его сердце, конечно разорвалось бы. Вскоре к нему присоединился Император Мексики, и они вместе гарцевали и фехтовали, но недолго. Безумный вид капитана Обри, его дикое рычание во время выпадов, красное и потное лицо, перепугали большинство соседей, за маской жизнерадостности они ощущали в англичане всеобъемлющую тоску. За его спиной больные стучали пальцем по лбу и говорили, что есть же какие-то пределы — это же не сумасшедший дом. Сестры, из тех, что помоложе, тоже оробели, и когда Маурья Джойс — тонкая как щепка девушка, которую мог унести легкий ветерок — явилась с распоряжением: «Прекратите немедленно, уважаемый капитан, и тотчас отправляйтесь в постель», — произнесено оно было едва слышным писком. Тем не менее, он немедленно повиновался, и, видя его послушание, она продолжила более твердо:
— Вы очень хорошо знаете, что вам не разрешают, позор, фи, мистер Обри. И еще: три господина желают вас видеть. Она вернула ему респектабельный вид, пригладила его рубашку, надела ночной колпак и прошептала, — принести ваш горшок прежде, чем они прибудут?
— Пожалуйста, моя дорогая, — сказал Джек. — И мою бритву тоже, раз уж пойдете.
Он ожидал кого-нибудь из офицеров с «Конститьюшн» — мистер Эванс был особенно внимателен, да и другие офицеры заглядывали, если не были заняты на своем выпотрошенном корабле, или кого-нибудь из собратьев по плену. Порядки в «Асклепии» были такие, что для всех этих людей, особенно для мистера Эванса, всегда находились причины, чтобы сделать исключение из правил, запрещающих приход к нему посетителей.
Однако вслед за ночным горшком и бритвой пожаловал никто иной как Джалиль Брентон в сопровождении секретаря и сильного, неприветливого человека в треуголке и жилете из буйволовой кожи с медными пуговицами — по-видимому, констебля или помощника шерифа.
Мистер Брентон начал разговор примирительным тоном: он просил капитана Обри не волноваться; в прошлый раз имело место какое-то недоразумение; этот визит не имеет никакого отношения к «Элис Б. Сойер», его цель только проверить некоторые детали, которые не были прежде полностью освещены и попросить разъяснения некоторых документов, которые были найдены среди его бумаг.
— От нашего ведомства требуют, чтобы до принятия решения об обмене были проверены все документы, найденные при военнопленных. Например, вот это, — сказал он, показывая листок, покрытый цифрами.
Джек взглянул на него — почерк его, листок был знаком, хотя он не мог вспомнить почему. Это не были астрономические вычисления, ни что-то, имеющее отношение к курсу судна, расчету расстояния или местоположения. Откуда Киллик его вытащил? Почему сохранил? Неожиданно все стало понятно: это были произведенные им подсчеты провизии, потребленной эскадрой во время повторного посещения Мыса. Бумага хранилась все эти годы как нечто, что может понадобиться, нечто, что являлось частью общего понимания порядка и аккуратности, неотъемлемым качеством Джека как моряка.
— Это заметки, касающиеся провизии, — сказал он. — Составленные по моей собственной системе. Вы видите, что в целом ежегодное потребление составляет один миллион восемьдесят пять тысяч двести шестьдесят шесть фунтов свежего мяса, один миллион сто шестьдесят семь тысяч девятьсот девяносто пять фунтов сухарей и сто восемьдесят четыре тысячи триста пятьдесят восемь фунтов хлеба, двести семнадцать тысяч восемьсот тринадцать фунтов муки; одна тысяча шестьдесят шесть бушелей пшеницы, один миллион двести двадцать шесть тысячи семьсот тридцать восемь пинт вина и двести сорок четыре тысячи девятьсот четыре пинты крепкого алкоголя.
Секретарь записал объяснения, они с Брентоном переглянулись и фыркнули.
— Капитан Обри, — сказал Брентон. — Вы ожидаете, я поверю, в то, что «Леопард» потреблял один миллион восемьдесят пять тысяч двести шестьдесят шесть фунтов мяса и один миллион сто шестьдесят семь тысяч девятьсот девяносто пять фунтов сухарей в год?
— А кто, черт возьми, говорит о «Леопарде»? И что, черт возьми, вы имеете в виду, сэр, говоря «Вы ожидаете, что я в это поверю?», — начал было Джек, но внезапно смолк, повернулся к окну и стал напряженно прислушиваться.
Был ли то отдаленный орудийный выстрел, гром или грохот телеги на причалах? Он совершенно забыл про чиновников, и напряженное, отстранённое выражение его лица произвело на них странное впечатление. Взгляд мистера Брентона упал на бритву под рукой Джека. Американец решил оставить при себе резкий ответ и ровным голосом продолжил:
— Хорошо, отставим пока. А что вы на это скажете? — предъявляя другую бумагу. — И прошу, поясните, что означает «кики-вики»?
Джек взял бумагу, и его лицо побледнело от гнева: это было, очевидно, весьма очевидно, крайне личное письмо — он понял это сразу, как только узнал почерк адмирала Друри.
— Вы хотите мне сказать, — прогрохотал он голосом, наполнившем всю комнату, — что сломали печать личного письма и прочитали то, что было ясно адресовано леди и только ей? Господи помилуй!
С этого момента он говорил все громче и громче. Стивен услышал его голос, еще находясь на лестнице, а когда открыл дверь, громкость звука стала нестерпимой. Пока он пересекал комнату и мерял Джеку пульс, посетители сидели тихо.
— Вы должны уйти немедленно, сэр, — заявил Мэтьюрин. — Это приказ доктора.
Но Брентона обозвали жалким ничтожеством и многими другими словами, вынудили молчать и не шевелиться, пока капитан Обри прислушивается к раскатам пушек, унизили в присутствии своего секретаря и беспомощного помощника шерифа. Поэтому Брентон, тяжело дыша, стал орать, что не сдвинется с места, пока не получит обратно этот документ. И указал на письмо адмирала в руке Джека. Затем он разразился серией страстных и иногда связных реплик о своей важной роли в Департаменте, неограниченной власти оного над военнопленными и о своих полномочиях прибегать к любым средствам.
— Сэр, покиньте комнату, — сказал Стивен. — Вы причиняете пациенту серьезный вред.
— Не покину, — сказал Брентон, топнув ногой.
Стивен позвонил в колокольчик и попросил Брайди вызвать швейцара: мгновением позже, огромный индеец беззвучно появился в двери, целиком заполнив проем.
— Будьте так добры, покажите этим господам выход, — сказал Стивен.
Индеец холодным и довольно невыразительным взглядом окинул гостей — те уже встали, а затем и вышли. Но на пороге Брентон обернулся и, пригрозив Джеку кулаком.
— Вы еще обо мне услышите! — воскликнул он.
— Убирайся к черту, ты, маленький глупый человечишка, — устало сказал Джек, а когда дверь закрылась, добавил, — чиновники везде одинаковы. Подобная рептилия могла приползти из нашего Военно-морского департамента, чтобы изводить меня по накладным, которые я забыл контрассигновать в какие-нибудь допотопные времена. Но вот что я хочу сказать, Стивен: «Президент» и «Конгресс» выскользнули при отливе, и я очень боюсь, что они уже далеко.
— Мне бы очень хотелось, чтобы ты так не волновался, — сказал Стивен, которому отплытие фрегатов было в настоящий момент полностью безразлично. Он также крайне боялся, что в порыве любезности Джек спросит о Диане, а в своем теперешнем состоянии или, скорее, потрясении, он не хотел говорить о ней. — Пойду, переговорю с доктором Чоутом.
Он медленно спустился по лестнице и вошел в каморку швейцара, чтобы благодарить индейца за услугу. Индеец выслушал с чем-то похожим на одобрение на лице.
— Это доставило мне удовольствие, — сказал он, когда Стивен закончил. — Они были государственными чиновниками, а я ненавижу государственных чиновников.
— Всех государственных чиновников?
— Всех американских государственных чиновников.
— Вы удивляете меня.
— Вы бы не удивлялись, будь уроженцем этой страны, коренным уроженцем. Вот письмо для вас, его принесли после того, как вы ушли утром.
Стивен увидел стремительный почерк Дианы, и положил записку в карман. Если бы это можно было также легко выбросить из головы, стало бы легче, однако он очень хорошо знал, что потребуется немного покоя перед тем, как привести мысли в порядок и решить много проблем и очевидных противоречий. К счастью, индеец, казалось, был настроен поговорить.
— Почему вы говорите мне «уф»? — спросил он.
— Я полагал, что это обычное приветствие на языке вашей нации — как написано у многих французских и английских авторов, гуроны говорят «уф» бледнолицым. Но если я ошибаюсь, сэр, то прошу прощения: мною подразумевалась вежливость, хотя, возможно, и неуклюжая.
— У большинства гуронов, которых я знаю, есть все основания сказать «уф» бледнолицему: французу, англичанину или американцу. В языке, на котором я говорю, а должен сказать вам, сэр, что существует огромное количество языков, на которых говорят настоящие жители этого континента, «уф» выражает отвращение, ненависть, неприязнь. Я думал обидеться на это, но мне пришло в голову, что вы не хотели оскорбить, а потом я немного сочувствую — в конце концов, мы оба побеждены, оба — жертвы американцев.
— Доктор Чоут рассказывал мне кое-что о злополучных индейских войнах. Он, по крайней мере, очень настроен против них.
— Доктор Чоут? Да, есть немного хороших американцев, согласен. Мои дедушки, которые учились в Гарварде, в Индейском колледже, отзывались о мистере Адамсе как о превосходном человеке. Его мать была из племени шауни — из него же, как я могу добавить, и вождь Текумсе, который в настоящее время помогает вашим людям на канадской границе. А вот и доктор Чоут.
— Вы не видели доктора Мэтьюрина? — спросил Чоут. — Я ищу его.
— И я искал вас, коллега, — сказал Стивен из темноты каморки.
— У меня срочная цистотомия,[36] — сказал Чоут, — и поскольку мы говорили о ней за нашим воскресным ужином, я пришел, чтобы просить вашей помощи.
— Буду рад, — сказал Стивен. И возможно, в самом деле не было ничего более своевременного: чрезвычайно тонкая операция, но при этом та, которую он часто проводил. Интенсивная концентрация ума и тела, сопереживание спеленатому пациенту, слишком боящемуся ножа — все это полностью захватит его, дав то внутреннее спокойствие, при котором можно работать, не будучи связанным и задавленным своими проблемами и желаниями. Но впереди была еще ночь, ночь безделья, которую нельзя сбрасывать со счетов. И после того, как он сообщил доктору Чоуту о необходимости держать Морской Департамент подальше от Джека Обри, то попросил у него пинту лауданума.
— Лауданум? Сделайте одолжение, — сказал Чоут. — Вы найдете его в большой бочке в амбулатории. Что касается Морского Департамента, то я сделаю, что смогу, но у этих чиновников обширные полномочия в военное время. У меня были от них предписания, резкие, безапелляционные и авторитарные, если не сказать запугивающие.
Операция, выполненная на очень тучном и трусливом пациенте, оказалась намного сложнее, чем они ожидали. Наконец все было сделано, и мало того, что операция сама по себе прошла успешно, но существовала и реальная возможность, что пациент выживет.
Стивен вошел в комнату Джека, чтобы вымыть руки, и увидел его спящим на спине с раненной рукой поперек груди, все еще с маской физического страдания и морального шока на лице. По цвету оно мало отличался от землистой физиономии ослабевшего пациента, которого недавно укатили назад. Стивен знал, что только перемена ветра разбудит Джека. Умывшись, он взял из тайника бутылку виски и жадно выпил полстакана крепкой и жгучей жидкости. Алкоголь был запрещен в «Асклепии», но офицеры «Конститьюшн», особенно мистер Эванс, знали об этом, и пространство за книгами капитана Обри было заполнено ржаным виски, бурбоном и слабым, жутко кислым местным вином.
Он поставил виски обратно, уронил стакан — никакой реакции на строгом спящем лице — и ушел, неся собственную бутылку зеленую лауданума с надписью «Яд». У него была небольшая комната во внутреннем дворе, и он увидел, что лампа уже зажжена, а огонь пылает в камине. Лампа с зеленым абажуром освещала стол и разбросанные по нему бумаги, оставляя саму комнату в глубоком полумраке. Тут царил уют, настоящее воплощение уюта, и он почувствовал холод, отчаяние, чрезвычайное одиночество. Порывшись в кармане, он нашел записку Дианы, бросил ее на стол, поставил рядом зеленую бутылку, кинул пальто на кровать и сел на стул, развернутый наполовину к столу, наполовину к огню.
Долгие-долгие годы он был неспособен полностью открыться мужчине или женщине и, временами ему казалось, что искренность так же важна как еда или любовь: часто он использовал свой дневник как суррогат несуществующего любящего уха — на самом деле очень плохой суррогат, но который стал настолько привычным, что сделался почти необходимым. Сейчас он остался без этого убористо исписанного закодированного дневника, и, поглазев некоторое время на огонь, повернулся к столу. Его равнодушный взгляд упал на письмо, написанное знакомым почерком, и он подтянул к себе лист бумаги.