— Не узнаешь меня, Кефас?
И в голосе его было что-то страшное, и все присутствующие невольно задрожали.
Хилон поднял светильник и тотчас уронил его на землю. Он согнулся вдвое и начал стонать:
— Это не я!.. Это не я!.. Сжалься!..
Обратившись к присутствующим, Главк сказал:
— Вот человек, который предал и погубил меня и мою семью!..
История его была известна всем христианам и Виницию, который не догадался, кто такой Главк, только потому, что, впадая в забытье во время перевязок, не расслышал его имени. Но для Урса эта минута стала откровением. Узнав Хилона, он подскочил к нему, схватил за плечи и воскликнул:
— Вот человек, который уговаривал меня убить Главка.
— Сжальтесь! — стонал Хилон. — Я вам отдам… Господин! — метнулся он к Виницию. — Господин, спаси меня! Тебе я доверился, заступись за меня!.. Письмо твое отнесу… Господин! Господин!..
Виниций равнодушно смотрел на все происходившее, во-первых, потому, что ему были известны все проделки грека, во-вторых, сердце его не знало, что такое жалость. Он сказал:
— Заройте его в саду, а письмо отнесет кто-нибудь другой.
Эти слова показались Хилону приговором. Он весь трепетал в мощных руках Урса, глаза закатились от слез и боли.
— Заклинаю вас вашим Богом! Сжальтесь! — восклицал он. — Я христианин! Мир вам! Я христианин, а если не верите, то окрестите меня еще раз, два раза, десять! Главк, это ошибка! Дайте мне сказать! Возьмите меня в рабство… Не убивайте! Сжальтесь!..
Голос его слабел от боли. Тогда поднялся со своего места апостол Петр, покачал седой бородой, закрыл глаза, потом открыл и сказал среди наступившей тишины:
— Спаситель сказал нам: если брат твой согрешил против тебя, то упрекни его; если пожалеет о том, то прости. И если он семь раз провинится и семь раз покается, тоже прости!
После этого наступила еще большая тишина.
Долго стоял Главк, закрыв лицо руками, потом опустил их и сказал:
— Кефас, пусть Бог простит тебе обиды, а я прощаю их во имя Христа!
Выпустив плечо грека, Урс добавил:
— Пусть Спаситель будет милостив ко мне, а я тоже прощаю тебя.
Грек упал на землю и метался как зверь, попавший в западню, оглядываясь по сторонам и ожидая неминуемой смерти. Не верил глазам своим и ушам, не смел надеяться на прощение.
Но понемногу стал приходить в себя, только посиневшие губы дрожали еще от пережитого страха.
Апостол сказал:
— Иди с миром!
Хилон встал, но не мог выговорить ни слова. Прильнул к ложу Виниция, словно искал у него покровительства. У него не было времени сообразить, что тот, хотя и пользовался его услугами и был как бы соучастником, осудил его, тогда как те люди, против которых он действовал, простили. Мысль эта пришла значительно позже. Теперь в его взоре было лишь изумление и недоверие. Хотя он и понял, что ему простили, все-таки считал более безопасным унести поскорее ноги отсюда, из среды непонятных людей, доброта которых поражала его больше, чем поразила бы жестокость. Ему казалось, что, если он останется дольше, может снова случиться что-нибудь неожиданное. Поэтому, склонившись к Виницию, он залепетал:
— Дай письмо, господин! Дай письмо!
Схватив табличку, которую передал ему Виниций, он низко поклонился сначала христианам, потом больному и, согнувшись, прижимаясь к стене, скользнул к двери.
В садике было темно, страх сжал его сердце, он был уверен, что Урс выбежит следом за ним и убьет его в ночном мраке. Он бежал бы изо всех сил, но ноги отказывались служить ему; он окончательно обомлел, когда Урс действительно вышел к нему.
Хилон упал лицом на землю и начал стонать:
— Урбан!.. Во имя Христа!..
Урс сказал:
— Не бойся! Апостол велел проводить тебя до ворот, чтобы ты не заблудился во мраке, а если у тебя не хватит сил, то и отвести домой.
Хилон поднял голову.
— Что ты говоришь? Значит, не убьешь меня?
— Нет, нет! А если я слишком больно схватил тебя за плечо и причинил боль, то прости мне.
— Помоги мне подняться, — сказал Хилон. — Не убьешь? Да? Выведи на улицу, дальше пойду один.
Урс поднял его, как перышко, поставил на ноги, а потом провел по длинному коридору на другой двор, а оттуда на улицу.
В коридоре Хилон снова повторял в душе: "Пропал! Пропал!" — и только когда они очутились на улице, успокоился и сказал:
— Дальше я пойду один.
— Мир да будет с тобою.
— И с тобой… и с тобой… Дай мне передохнуть.
После ухода Урса он вздохнул наконец полной грудью. Ощупал себя всего руками, чтобы убедиться, что жив, и поспешно стал удаляться. Отойдя на несколько десятков шагов, он остановился и сказал:
— Почему, однако, они не убили меня?!
И, несмотря на то, что разговаривал о христианском учении с Еврикием, несмотря на то, что говорил с Урсом и слушал проповедь в Остриануме, он все-таки не мог найти ответа на свой вопрос.
III
Виниций также не мог отдать себе ясного отчета в том, что произошло, и в глубине души недоумевал не менее Хилона. То, что с ним эти люди поступили так и, вместо того чтобы мстить и мучить его, заботливо перевязали раны, он приписывал отчасти учению, которое они исповедовали, гораздо больше Лигии и немного своему высокому положению. Но обращение с Хилоном превосходило все его понятия о способности людей прощать. И у него невольно возник вопрос: почему они не убили грека? Ведь могли сделать это безнаказанно.
Урс зарыл бы его в саду или же бросил ночью в Тибр, который в те времена, после разбоев, чинимых самим цезарем, часто выбрасывал по утрам трупы, относительно которых никому не пришло бы в голову допытываться, откуда они взялись. Кроме того, христиане, по мнению Виниция, не только могли, но и должны были убить Хилона. Жалость не была совершенно чуждой тому миру, в котором жил Виниций. Афиняне поставили ей алтарь и долгое время сопротивлялись устройству в Афинах гладиаторских игр. Случалось, что и в Риме побежденные получали жизнь: например, Каликрат, царь бретонцев, взятый в плен Клавдием и щедро награжденный, который свободно жил в Риме. Но месть за личные обиды казалась Виницию, как и всем, законной и справедливой. Прощение обид было совершенно чуждо его душе. Он слышал в Остриануме, что нужно любить даже врагов, но считал это теорией, не имеющей применения в жизни. И теперь ему даже приходило в голову, что христиане не убили Хилона по случаю какого-нибудь праздника или положения луны, когда христианам воспрещено убивать. Он слышал, что бывают такие дни, когда некоторым племенам нельзя начинать войны. Но почему в таком случае не отдали грека в руки правосудия, почему апостол говорил, что семь раз согрешившему семь раз нужно простить, почему Главк сказал Хилону: "Пусть Бог простит, как я тебя прощаю"? Ведь Хилон причинил ему величайшее зло, какое может сделать человек человеку, и в Виниций при одной лишь мысли, как поступил бы он с тем, кто, например, убил бы Лигию, сжалось судорожно сердце: не было бы таких мучений, каких он не применил бы! А этот человек простил! И Урс также простил, хотя мог бы убить в Риме кого захотел, совершенно безнаказанно, стоило лишь после этого убить "Неморенского царя" и самому стать царем, заняв его место. Неужели человек, осиливший Кротона, не осилил бы гладиатора, носящего этот громкий титул, который можно было получить, лишь убив предыдущего "царя"? Один был ответ на все эти вопросы. Они не убивали благодаря доброте — столь великой, что подобной не знал до сих пор мир, благодаря безграничной любви к людям, которая заставляла забыть о себе, о своих обидах, о своем счастье и горе и жить для других. Какую награду должны были они получить за это, Виниций слышал в Остриануме, но это не помещалось в его голове. Он чувствовал, что земная жизнь, которая обязана отречься от всего радостного и обильного в пользу других, должна казаться жалкой. Поэтому в том, что он думал относительно христиан, наряду с изумлением была и жалость, и даже легкое презрение. Ему казалось, что все они — овцы, которые рано или поздно должны быть съедены волками, и его гордость римлянина не способна была уважать тех, которые позволяют себя съедать. Его поразила особенно одна вещь. После ухода Хилона на лицах всех присутствующих появилась какая-то светлая радость. Апостол подошел к Главку и, положив руку на его голову, сказал:
— Христос победил в тебе!
А тот поднял к небу глаза, полные веры и радости, словно осенило его великое нечаянное счастье. Виниций, который мог бы понять счастье от удачно завершенной мести, смотрел на него широко раскрытыми лихорадочными глазами, как смотрят на сумасшедших. Потом он увидел — и возмутился до глубины души, — как подошла к нему Лигия и прижала свои царственные губы к руке человека, по виду похожего на раба. Виницию казалось, что строй современного мира переживает какие-то странные перемены.
Пришел Урс и стал рассказывать, как он провожал Хилона и как попросил у грека прощения за причиненную боль. Апостол благословил и его, а Крисп заявил, что этот день был днем великой победы. Слова о какой-то победе окончательно поставили все вверх дном в голове Виниция.
Когда Лигия поднесла ему снова чашу с питьем, он задержал ее руку и спросил:
— Так ты и меня простила?
— Мы христиане, нам нельзя таить в сердце гнев.
— Лигия, — сказал он, — кто бы ни был твой бог, я почту его гекатомбой потому только, что он твой…
Она же ответила:
— Ты почтешь Бога в сердце, когда полюбишь Его.
— Потому только, что он твой… — слабым голосом повторил Виниций.
И закрыл глаза, потому что вернулась слабость. Лигия отошла, но через минуту вернулась и, подойдя к ложу, наклонилась, чтобы убедиться, что Виниций заснул. Почувствовав ее близость, он открыл глаза и улыбнулся, она же легко коснулась его лба рукой, словно желала усыпить его. Он почувствовал безмерную радость и в то же время понял, как сильно он болен. Так действительно и было. Наступила ночь и принесла с собой сильную лихорадку. Он не мог уснуть и провожал Лигию глазами, куда бы она ни пошла. Порою впадал в полусон: видел и слышал все, что происходило вокруг, но действительность смешивалась с лихорадочным бредом. Ему грезилось, что на каком-то старом покинутом кладбище возвышается храм в виде башни и Лигия — жрица в этом храме. Он не спускал с нее глаз, видел ее на вершине башни, с лютней в руках, озаренную светом, похожую на жриц, которые по ночам пели гимны в честь луны, которых он видел на Востоке. Он взбирался с большим трудом по крутым и узким лестницам, чтобы похитить ее, а за ним полз Хилон, щелкая от страха зубами и повторяя: "Не делай этого, господин, она ведь жрица, и Он отомстит за нее!.." Виниций не знал, кто был Он, но понимал, что идет святотатствовать, и также испытывал великий страх. Когда он добрался до балюстрады, окружающей вершину башни, около Лигии вдруг встал апостол с серебряной бородой и сказал: "Не поднимай на нее руки, ибо она принадлежит мне". Сказав это, он пошел с ней по воздушной дороге лунного света, прямо к небу, а он, Виниций, протягивая руки, умолял их взять его с собой.
Он проснулся, пришел в себя и стал смотреть на комнату. Пламя в очаге пылало слабее, но все же отбрасывало на окружающих красные блики; христиане же сидели и грелись, потому что ночь была холодной. Виниций видел их дыхание, выходившее изо рта в виде пара. Посредине сидел апостол, у его ног на низкой скамейке — Лигия, дальше — Главк, Крисп, Мириам, а по краям с одной стороны — Урс, с другой — Назарий, сын Мириам, молодой юноша с прекрасным лицом и длинными черными волосами, которые падали на плечи.
Лигия слушала, подняв глаза апостола, все также смотрели на него, а он вполголоса говорил что-то. Виниций стал смотреть на него с суеверным страхом, пожалуй, не меньшим, чем в лихорадочном бреду. Ему пришло в голову, что во сне он видел правду, что этот старик с далеких берегов действительно отнимает у него Лигию и ведет ее куда-то по неведомой дороге. Он был уверен, что старик говорит о нем, советует ей расстаться с ним. Виниций не мог себе представить, чтобы люди думали о чем-нибудь другом, кроме его любви к Лигии. Напрягая слух, он старался уловить слова Петра.
Но Виниций ошибся. Апостол снова говорил о Христе.
"Они живут лишь этим именем!" — подумал Виниций.
Старец рассказывал о том, как схватили Христа. Пришли солдаты и слуги первосвященника, чтобы взять Его. Когда Спаситель спросил, кого они ищут, ему ответили: "Иисуса Назореянина!" Он сказал им: "Это я!" — они же пали ниц и не смели поднять на него руки, и лишь после того, как еще раз спросили, Он был взят ими.
Апостол помолчал, потом протянул руки к огню и сказал:
— Ночь была холодная, как сегодня, но вскипело во мне сердце, обнажил я меч, чтобы защитить Его, и отсек ухо слуге первосвященника. И я защищал бы Его и положил бы за Него жизнь свою, но Он сказал: "Вложи меч свой в ножны. Неужели чаши, какую посылает Мне Отец, не выпью?.." Тогда они схватили Его и связали…
Сказав это, он закрыл лицо руками, словно хотел побороть волнение от нахлынувших воспоминаний. Урс не выдержал, вскочил, поправил железной палкой дрова в очаге, так что искры посыпались золотым дождем и ярче вспыхнул огонь, потом сел и воскликнул:
— Эх, если бы моя была воля… Гей!
Он замолчал, потому что Лигия приложила палец к губам. Было видно, что он возмущается до глубины души, и хотя готов всегда целовать стопы апостола, но этого одного поступка он не может простить ему, потому что если бы при нем кто-нибудь поднял руку на Спасителя, будь он там в ту памятную ночь, ой, что было бы тогда со всеми этими солдатами и слугами первосвященника… Слезы выступили у него на глазах при мысли об этом, а также от мучительного душевного разлада: с одной стороны, Урс готов был не только лично защищать Спасителя, но и кликнуть на помощь лигийцев, молодцов на подбор; с другой — если бы он сделал это, то выказал бы неповиновение Спасителю и помешал бы искуплению мира.
Потому он и не мог удержаться от слез.
Отняв от лица руки, Петр стал рассказывать дальше, но Виниций снова впал в забытье. То, что слышал он сейчас, смешалась с рассказом Петра в Остриануме о появлении Христа на берегу озера. Он видел перед собой широкий водный простор и рыбачью лодку, а в ней — Петра и Лигию. Он плыл за ними, напрягая все силы, но боль в сломанном плече мешала ему догнать их. Бурные волны хлестали ему в лицо, он стал тонуть, умоляющим голосом призывая помощь. Тогда Лигия опустилась на колени перед апостолом, и тот повернул лодку и протянул утопавшему весло; Виниций схватился за него, при их помощи выбрался из воды и упал на дно лодки.
Потом, казалось, он увидел множество людей, плывущих за лодкой. Волны бросали пену на их головы; от некоторых виднелись лишь руки, протягивавшиеся из пучины, но Петр спасал всех утопавших и брал их в свою лодку, которая чудесным образом увеличивалась. Вскоре ее наполнила огромная толпа, какая была в Остриануме, а потом еще большая. Виниций удивлялся, как все они могли поместиться в небольшой лодке, он боялся, что все они пойдут ко дну. Но Лигия стала успокаивать его и показала ему на какой-то свет на далеком берегу, куда они плыли. Здесь снова в голове Виниция всплыли слышанные в Остриануме слова апостола о явлении Христа над озером. Он увидел теперь в озарении света, к которому направлял ладью Петр, какую-то фигуру. По мере того как они приближались к ней, погода становилась все более тихой, поверхность на озере более гладкой, свет — ярче. Толпа запела сладостный гимн, воздух наполнился запахом нарда; вода отливала радужными красками, словно на дне озера цвели лилии и розы; наконец лодка мягко коснулась прибрежного песка. Тогда Лигия взяла его за руку и сказала: "Встань, я поведу тебя". И они пошли к яркому свету.
. . . . . . . . . .
Виниций снова проснулся, но его греза таяла медленно, и он не сразу вернулся к действительности. Некоторое время ему казалось, что он все еще находится около озера и окружен громадной толпой, среди которой, сам не зная почему, он стал искать Петрония и удивился, что не может его найти. Свет очага, вокруг которого теперь не было никого, вернул его к действительности. Сучья олив лениво тлели под розовым пеплом, зато поленья пиний, по-видимому только что брошенные в очаг, ярко пылали, и в трепетном свете Виниций увидел Лигию, сидящую недалеко от его ложа.
Вид ее тронул его до глубины души. Он вспомнил, что прошлую ночь провела она в Остриануме, потом целый день помогала Главку, и теперь, когда все ушли спать, она одна бодрствовала у его ложа. Легко было догадаться, что она устала, хотя бы потому, что она сидела неподвижно, закрыв глаза. Виниций не знал, спит она или погружена в мысли. Смотрел на ее профиль, на опущенные веки, на сложенные на коленях руки, и в языческой его душе с большим напряжением стала рождаться мысль, что наряду с гордой своими формами, уверенной в себе, обнаженной греческой и римской красотой есть на свете еще и другая — новая, чистая, одухотворенная красота.
Он еще не решался назвать эту красоту христианской, но, думая о Лигии, не мог отделить ее от учения, которое она исповедовала. Он понимал, что если все ушли на покой, а Лигия одна бодрствовала около него — она, которую он так обидел, — то и здесь причиной учение, повелевающее поступать именно так. Но эта мысль, внушающая уважение к новому учению, была в то же время неприятной ему. Он предпочел бы, чтобы Лигия поступала так из любви к нему, его лицу, глазам, мощным формам его тела — словом, из любви ко всему тому, ради чего не раз обвивались вокруг его шеи нежные руки римлянок и гречанок.
И вдруг он понял, что, если бы она была такой, как другие женщины, в ней чего-то недоставало бы для него. Он изумился и сам не понимал теперь, что в нем происходит, он чувствовал, что и в нем рождаются какие-то новые чувства и новые желания, чуждые миру, в котором жил до сих пор.