Катализ. Роман - Ант Скаландис 37 стр.


Вот почему, когда возможности наши в общем и целом выяснились, Альтеру была дарована относительная свобода. Он мог разъезжать по планете, не советуясь об этом с ВКС, и только два телохранителя сопровождали его повсюду. Альтер сразу сделался очень активным политиком. Он выдвигал требования, подписывал соглашения, выступал на митингах, убеждал, спорил, торговался, высмеивал, агитировал. Он и Алена боролись с зелеными и с оранжевыми, с католиками и с шиитами, с наркоманами и сексуальными маньяками, с равнодушными бездельниками и со слишком деятельными экстремистами. В них стреляли, в них бросали бомбы, на них спускали диких зверей, дважды их пытались сжечь и один раз — окунуть в воронку питания. Но изо всех передряг они вышли победителями, и лишь авторитет их вырос.

А потом — это случилось пятого сентября восемнадцатого года — Альтер позвонил мне из Аргентины. Странный был звонок:

— Витька, — начал он без предисловий, — знаешь, что мне крикнул сегодня на митинге один человек? Он крикнул: «Ты не настоящий Брусилов! Мы не хотим тебя слушать! Пусть приедет волшебник!» Витька, я не настоящий! Я это понял. Меня ведь можно уничтожить и сделать заново. Будет точно такой же. До атома. И никто не заметит подмены.

— Что ты несешь, придурок? — сказал я. — Прекрати сейчас же. Ты со своей политикой с ума сошел.

— Может быть, и с ума, — откликнулся он, — но скорее всего пока только с тела. Меня слишком часто убивали, и я — уже не я. Понимаешь?

— Альтер, возвращайся домой. Завтра же, — потребовал я, и он кивнул в знак согласия, а потом отключился.

На следующий день звонок был еще более странным.

— Я пытался покончить с собой, — сообщил Альтер.

— Смеешься?

— Ничуть. Я залез с головой в воронку питания — уж это-то верная смерть. Так ничерта подобного! Я стал весь зеротановый, но не оплыл, не потерял форму, а просто блестел, как памятник самому себе и продолжал жить, чувствовать, видеть, слышать, даже боли не было никакой, а выбравшись из воронки, я сразу превратился в нормального человека. Вот и все.

Честно скажу, тогда я не поверил в эту чертовщину, — думал, просто подвинулся Альтер. Но, прилетев в Гантиади, он повторил свой «аргентинский фокус» прямо у меня на глазах. И потом мы все по очереди испробовали «зеротацию» на своей шкуре и уже вместе с Угрюмовым, Ларисой, Светкой и Велом за праздничным столом долго смеялись над всеми нашими нелепыми опасениями.

Так лопнула последняя надежда на смерть. так бессмертие сделалось абсолютным. Так мы осознали полную и вечную свободу.

Теперь, когда бояться было уже решительно нечего, был проведен еще один очень важный эксперимент. Мы посмотрели, что будет с нами в вакууме, то бишь в открытом космосе. Оказалось не очень интересно: мы превращались в оранжит и, становясь огромными Апельсинами, не знали как управлять своим новым телом. Потом научились, а поначалу был даже страх: неужели появится такой серьезный козырь у тех, кто мечтает нас обезвредить.

Впрочем, Кротов тут же объявил, что он всегда догадывался о моем действительном абсолютном бессмертии и даже в мыслях не держал убивать меня, поэтому новую информацию о возможностях Брусиловых он не считал для себя ударом. А вот Франтишек Маха — тогдашний лидер оранжистов — и его юный ученик Педро Уайтстоун сразу поняли, что для них это событие, праздник, отправная точка всех будущих дел. И Педро стал у нас на вилле частым гостем.

Сентябрь восемнадцатого года… Вот когда мы начали понимать, что такое настоящее бессмертие, — когда не надо стало трястись за свою драгоценную жизнь. До этого бессмертие принадлежало нам как бы номинально, лишь теперь мы стали его полноправными владельцами.

И нашей главной страстью — особенно моей и Ленки — сделались путешествия. Мы изголодались по ним еще в прежней жизни, а восемнадцать лет этой — с редкими выездами куда бы то ни было да и то с вооруженным до зубов конвоем — еще больше разожгли нашу страсть. Первое время мы разъезжали повсюду вместе. Потом начала сказываться разница в интересах, мы стали путать друг другу планы и решили, что можем позволить себе путешествовать порознь. Вот тут-то и случилось то, чего давно уже следовало ожидать.

Ленка была верна мне три года обычной жизни и восемнадцать лет ВК. Это много. Мои же измены, ставшие достоянием всепланетной истории, вошедшие чуть ли не во все школьные учебники, давно уже не принимались Ленкой всерьез. Да и вообще восемнадцать лет верности — это тоже очень приличный стаж. Теперь же мы оба поняли, что впереди абсолютная вечность, может быть не вечная жизнь в этом теле, но вообще — вечность, и пришла опять пусть не очень логичная, зато очень естественная мысль: за бесконечную жизнь невозможно не изменить ни разу — так чего же ждать? Эта мысль преследовала повсюду, на всех континентах и во всех городах, где меня соблазняли самые разные женщины: желтые и красные, нежные и страстные, тонкие и крупные, крепкие и хрупкие… Но я держался. Я не сдавался лишь потому, что знал: никакая женщина не доставит мне такого наслаждения, какое доставляет гордость перед самим собой за свою верность. И первой сломалась Ленка. Она сказала однажды, когда мы встретились в небольшом ресторанчике в Бангкоке:

— Знаешь, Виктор, это наконец случилось.

И я не расстроился и не обиделся. Сказать, что я обрадовался тоже было нельзя. Я встал из-за столика, она поднялась мне навстречу, и мы обнялись. И это было совершенно особенное объятие. Примерно так же я обнимал Светку в то утро, когда она стала монстром.

Потом мы, конечно, поговорили, поделились впечатлениями… И у Ленки нашлись свои оправдания — это было необычайно трогательно. Оказывается, она попала к брусилианам, ее затащили на большой «разноцветный группешник», и — если честно, — сказала она, — это было потрясающе.

— Но, согласись, Виктор, так лучше, чем серьезное увлечение кем-то.

Я согласился. Но потом было все. И серьезные увлечения тоже были. И еще был один совершенно особенный случай, о котором хочется рассказать отдельно.

Было это в Африке, и отдыхали мы вместе. А для такого случая у нас существовало правило: на сторону не бегать. Устраивать же совместные оргии мы не любили — убедились как-то на опыте, что любовь и групповой секс не сочетаются.

А там, в Египте, вместе с нами охотился на крокодилов чудаковатый рыжий парень, представившийся как Спайди и рассказавший о себе лишь то, что ему двадцать и он студент спортшколы в Лэнгли. Силища у него была необычайная и реакция на удивление, так что охотиться с ним было интересно, а потом начинались беседы на политические и философские темы. В любых вопросах Спайди обнаруживал потрясающую беспринципность и явно тяготел к неоанархизму — дикой зелено-оранжевой смеси всех идеологий.

И вот однажды я отправился на «подушке» в город за новостями и новым комплектом продуктов — и в нашем охотничьем домике мы специально отказались от видеофона и сиброснаба — и оставил нашего юного друга вдвоем с Ленкой. Малышка относилась к Спайди снисходительно, по-доброму, но с изрядной долей иронии, и мне в голову не могло прийти, что этот увалень может стать причиной нарушения нашей «конвенции». А случилось вот что.

С полдороги я вернулся, вспомнив, что забыл свою последнюю рукопись, которую обещал показать старику Нголо, и выключив на лужайке перед домиком «подушку», сразу услышал крики и ворвался внутрь.

Спайди, весь перепачканный кровью, потный и тяжело дышащий, уже сидел на краешке дивана и раскуривал сигарету. А Ленка лежала на полу среди ошметков одежды, клочьев волос и кусочков вырванной плоти, лежала обессиленная, с еще не совсем заросшими ранами и с пустыми равнодушными глазами.

Я помню, как у меня внутри словно разорвалась оранжевая бомба, ненависть и ярость захлестнули все мое существо. Спайди вскочил. В свои двадцать лет он был уже профессионалом, и даже растерянность не помешала ему принять правильную стойку. И еще — он был огромен (совсем не моя весовая категория). И еще — был готов ко всему. Он знал, что меня нельзя надолго вывести из строя никакой болью, что меня можно только скрутить или отбросить. Он предвидел все трудности предстоящего поединка. Но кое-чего он все-таки не ожидал. По правде сказать, я и сам не ожидал этого. Наверное, гнев добавил мне силы: первым же своим ударом я проломил его более чем грамотно поставленный блок, буквально проломил — я сломал ему кость на руке, и мой каблук попал куда надо. Он сразу упал, и дальше было уже не интересно. Для него. А со мной происходило что-то невероятное. Я бил и бил с наслаждением — окровавленное, уже не сопротивляющееся, хлюпающее и похрустывающее тело. И в ушах стоял гул, и глаза застилал красный туман, и было страшно, и я уже не владел собой… А потом очнулся от крика Ленки:

— Не убивай его! Не надо!

И перестал бить.

— Не убивай его! Не надо!

И перестал бить.

Мы вызвали врача. И врач ничего не спрашивал. Все, что происходило с нами или у нас, касалось только нас и было целиком в нашей власти. И это было противно. Безнаказанность омерзительна. Вот почему Ленка крикнула мне: «Не убивай его!» Она это потом объяснила, но я и сам понимал, если начнешь убивать, уже не остановишься. Потому что убить захочется многих. А помешать не сможет никто.

Его увезли в клинику, и только на прощание, когда он очнулся, мы предупредили, что если хоть одна живая душа узнает о случившемся и Ленка будет опозорена, мы убьем его. Это прозвучало серьезно. Он испугался. Все-таки он был еще мальчишка. А мы не знали, кем станет этот мальчишка. Когда я впервые услышал, что наш чудаковатый охотник на крокодилов, этот ничтожный сексуальный разбойник стал правой рукой Кротова, я ужаснулся, и мне хотелось кусать локти. И узнавая из года в год о его проделках — о диверсиях, о политических убийствах, о зверских изнасилованиях маленьких девочек, об умении Китариса вывернуться и спихнуть вину на другого, о его побегах и досрочных освобождениях из тюрьмы, я еще не раз стискивал в ярости зубы и жалел, дико жалел, что не раздавил этого страшного паука, когда он был еще совсем маленькой гнидой. Я чувствовал себя Сальвадором Альенде, не позволившим расстрелять людей по списку, где могли оказаться невиновные, а в этом списке был и Пиночет. Впрочем, мне кажется, что Альенде даже под дулом автомата не пожалел, что поступил именно так. И я тоже старался не жалеть. Тем более, что в отличие от Альенде, я был бессмертным.

БЕССМЕРТИЕ КРУПНЫМ ПЛАНОМ

Сначала умерли родители. Умерли в отведенный им срок на сорок пятом году ВК. Они были ровесники. Конечно, не с точностью до часа, но умерли именно в один день. Сначала отец, потом мама. Она была моложе на четыре месяца. Но без него ей не хотелось жить. и это был очень распространенный случай сибродотии — до катаклизма его назвали бы просто смертью от тоски.

Родители не были детерминистами, и я не мог знать дня их смерти, а сообщение о ней застигло меня на Венере. И я не полетел в Москву — соболезнование целого города, целой планеты — это было бы невыносимо, а я еще в той, прежней жизни был чужд похоронных условностей. И я распорядился без всяких церемоний, в общем порядке зеротировать их тела, а квартиру опечатать до моего прибытия. Такова же была и последняя воля моих родителей. За сорок четыре года счастливой жизни в сеймерном мире они успели перевоспитаться и не требовали себе никаких особых похорон. Только уютную старую квартиру просили оставить как память, именно как память — для меня, а не как мемориал — «Здесь прошли детские годы Виктора Брусилова».

Да я знал, что ожидало меня на сорок пятом или сорок шестом году ВК, да родители мои прожили долгую счастливую жизнь и умерли естественной и своевременной смертью. Но, черт возьми, не мог я считать эту смерть своевременной! Ведь мне по-прежнему было двадцать три. А им по-прежнему пятьдесят шесть. И было это как бритвой по сердцу.

Потом я как-то прочел у Кабаямы: «Смерть приходила к людям не сразу. Она прокрадывалась в дом частями под личиною старости и болезней и очень долго жила незаметно. Но с каждым днем, с каждой ночью ее было все больше в доме и люди не замечали ее лишь потому, что из невидимой она делалась привычной, а из привычной — желанной, и только тогда входила в дом вся, целиком. Такую смерть люди и называли естественной. И учились не грустить по поводу смерти. И это удавалось им. А потом мир изменился. И в нем не стало смерти естественной. И страшно сделалось в мире. В мире, где все были молоды, и молодыми умирали…»

Страшно стало жить в мире. Особенно страшно — после семьдесят седьмого года.

Светка была детерминисткой. Ей рассчитали дату и время последнего вздоха, и мы посидели вшестером за бутылкой мартеля. Как в кошмаре. А когда оставалось всего десять минут — бред какой-то, словно Новый год встречаем! — Светка расцеловавшись со всеми, попросила исполнить последнюю волю покойницы — оставить ее со мной наедине.

— Ну вот и все, — сказала она, — два тулупа в каскаде. Отпрыгалась твоя птичка. Пора улетать на юг.

И мне безумно захотелось плакать. Но тогда я уже не мог. Разучился.

— Прощай, Светка, — сказал я.

— Да погоди ты прощаться-то, тодэс ты с перекруткой, — перебила она сердито и почти весело, так что на какое-то мгновение мне вдруг почудилось, что все это одна большая хохма и никакой смерти не будет, отменяется смерть. — Ты послушай меня. Я тебе гостинчик приготовила.

И она протянула мне маленький голубоватый брусочек — сибр-миниморум самой первой, изначальной конструкции.

— Что это? — спросил я ошарашенно.

— Это я, — сказала она. — Тогда в Кировакане я сделала копию с себя в одном из неработающих сибров. На тот случай, если сцапают, и спрятала под деревом в горах. Он так и пролежал там лет тридцать, а потом я забрала его сюда.

— Но почему же?..

Она поняла, не дав договорить:

— Да ты бы просто уничтожил его и все, а мне хотелось сделать тебе подарок. На вот теперь, бери. Если захочешь, я буду с тобой еще сто лет, а потом еще и еще — сколько захочешь. Бери.

И я взял из ее руки этот маленький, но чудовищный соблазн. И в ту же секунду она упала. Еще не прошло десяти минут, но ведь в расчетах бывают ошибки, да и сибротодия на нервной почве встречается у кого угодно. Но здесь было другое. Я не понял этого сразу — горечь и боль заслонили все — а уже много позже откуда-то из подсознания выплыла очень ясная картина: когда я вернулся вместе с Альтером, чтобы вынести тело, Светка лежала на полу в совершенно другой позе. Этого нельзя было не заметить. Она сыграла свою роль до конца.

Конечно, я не смог уничтожить сибр с ее гештальтом. Такой поступок был бы самым настоящим убийством. Тем более, что никакой необходимости я в этом не видел. ЧКС без кнопки «РАБОТА» не представлял социальной опасности. А с Ленкой, Альтером и Аленой я решил разделить эту ношу, и они сказали, что, да, уничтожать не надо, но и пускать в мир новую Светку тоже нельзя. И, разумеется, они были правы.

Но иногда, когда тайком от всех я достаю по ночам этот сибр, выращиваю его до натуральных размеров и смотрю на Светку, мне бывает невыносимо трудно удержаться от мысленного приказа. Ведь это так просто! А она, загорелая, красивая, в одних лишь золотистых трусиках на кнопках, сидит, опершись на руки сзади — колени изящно согнуты, волосы разметались по спине, грудь гордо приподнята, — сидит и улыбается.

А Самвел в ту ночь ушел в горы. Его срок кончался через несколько дней, он не знал, когда именно, но надеялся дойти до снегов. И ему удалось. Спустя неделю Альтер, поднявшись на авиетке, нашел труп Вела на заснеженном склоне, где и решил оставить его, только сделал съемку для Интервидения.

Но ужаснее всего были годы семьдесят восьмой и семьдесят девятый, когда умерли практически все, с кем мы начинали наш путь в бесконечность. Умерли школьные друзья, друзья по двору, друзья по институту, умерли друзья-спортсмены, друзья-ученые, друзья-писатели, умерли друзья по политической борьбе. И это было как разгул репрессий в душной стране с тоталитарным режимом. Расстрел сегодня, завтра расстрел, и так день за днем — расстрел, расстрел, расстрел… А списки осужденных — вот они, на столе, и там через одного — твои лучшие друзья, и про некоторых ты даже знаешь день, когда их поставят к стенке, но ничего — НИЧЕГО! — не можешь поделать, потому что ты сам — последняя, высшая инстанция — аппелировать не к кому, а ты бессилен.

Потом примелькалось. Смерти стали чем-то привычным. Чем-то вроде бритья по утрам. Правда, вместо щетины ты срезал родинки и незажившие рубцы от тех, что срезаны накануне…

Вот когда мы поняли окончательно, что это за штука — бессмертие. А ведь штука эта в общем хорошая, но только — как и изобилие, впрочем, — лишь тогда, когда оно для всех. А пока это была все та же игрушка, единственным обладателем которой я так не любил бывать в детстве.

Я дал всем людям изобилие вещей. И вместе с ним я дал им изобилие пространства. Но это оказалось не все. Теперь я должен был подарить им изобилие времени — бессмертие. Только такое триединое изобилие и может считаться полным. И потому достижение его сделалось отныне целью моей жизни.

ПРЕОДОЛЕНИЕ

А помимо прямого пути вела к бессмертию еще одна лазейка, этакий черный ход, этакий туннель, теоретически известный людям с незапамятных времен, а практически открытый лишь Эдиком Станским перед самым началом эры ВК. Гибернация. Уже сама по себе она в известном смысле дарила человеку вечность, а в новую эпоху, когда появилась надежда на реальное физическое бессмертие для всех, замораживание приобрело совершенно особый смысл. Ты мог заснуть простым смертным, а проснуться Богом в мире, где вечность уже доступна всем. Так состоялось второе рождение гениального открытия Станского.

Назад Дальше