Первое же рождение из-за внезапно грянувшего Катаклизма получилось несколько сумбурным. В мире всеобщей сибризации стало не до холодильников. Тех немногих, кто успел заморозиться — неизлечимых больных, ученых и просто богатых скучающих бездельников, решением Комитета по урегулированию вернули к жизни. Это было логично: больным дала здоровье вакцина, то бишь, моя кровь; ученые (даже астрономы и антропологи — Катаклизм касался всех) сказали «спасибо» за то, что их разбудили к началу представления, а не к шапочному разбору, ну, а богатые бездельники пошумели, конечно. Да только, кто их теперь слушал? Все стали богатыми.
Это тотальное размораживание было проведено как раз накануне принятия Закона, и в последующие восемь лет, когда было запрещено все — и пользование сибром, и самовольная вакцинация, и хранение оранжита, и даже хранение зеромассы, — в эти страшные годы, разумеется, оказалась под запретом и гибернация. И получилось так, что про нее основательно забыли. Для строительства сеймерного мира анаф был как-то совершенно не нужен. Лететь к звездам казалось еще несколько преждевременным, а вульгарное решение проблемы занятости с помощью анабиоза, подсказанное еще фантастами и футурологами прошлого, даже самые безграмотные и аморальные экономисты новой эпохи всерьез принять не могли. И гениальное открытие благополучно не вспоминалось вплоть до восемнадцатого года ВК, когда мир вновь тряхануло — от известия об абсолютности нашего бессмертия, не то чтобы это было связано впрямую, но именно в восемнадцатом году Прохор Лямин создал свое общество, которое назвал очень вычурно, явно стремясь получить эффектную аббревиатуру, — Коммунистическая всемирная ассоциация замороженных индивидов — КВАЗИ. (Недоброжелатели потом говорили, что на самом деле не КВАЗИ, а КВАРИ, потому что общество могут создать только размороженные индивиды, а из замороженных можно в лучшем случае сложить штабель, и — продолжали свою мысль недоброжелатели — коммунистического в обществе Лямина не больше, чем оранжита а зеротане, а потому логичнее было бы назвать ассоциацию, ну, скажем, просто товарищеской, и значит не КВАРИ, а ТВАРИ.) Но название названием, а Лямин человек серьезный. Это он придумал ждать бессмертия в холодильнике, и одним из первых ушел из жизни на три года. А будучи разбужен, убедился, что у него уже немало последователей. Справился о состоянии дел в науке, провел коротенькую, но эффектную агитационную кампанию и отключился теперь уже на пять лет. Число членов КВАЗИ, квазистов, как их стали называть, неуклонно росло, заметно опережая прирост населения, и к двадцать пятому году достигло несколько десятков миллионов. Потом пошло на спад. К этому времени жизнь на планете — вернее, на планетах — наладилась прекраснейшим образом: о безработице уже не было и речи, уровень преступности снизился необычайно, все трудности переходного периода остались позади, а наука что ни день дарила людям интереснейшие новинки. Жалко стало уходить из жизни, даже на время, — все равно, что пропустить серию увлекательного детектива. Да и бессмертие для всех, казалось, найдут уже совсем скоро. Многие надеялись дожить до него безо всякого анафа, а те, кто все же погружался в сон, торопились быстрее проснуться. хоть и понимали, что спешить в таком случае решительно некуда, а все равно каждому по допотопной привычке хотелось получить желаемое раньше других.
Второй причиной снижения интереса к гибернации была активная деятельность зеленых. Эти с самого начала были против анабиоза. «Если ты уйдешь из жизни, кто вместо тебя будет делать ее лучше?» — вопрошал Патрикссон. «Наивные анаф-гибернетики! А вы подумали о том, что можно уснуть и не проснуться или проснуться в мире, где уже не будет людей?» — кликушествовал Алекс Кротов. И Норд стал единственным городом на планете, в котором не было гибернатория. Однако, когда уже Кротов-сын сделал полярную столицу Городом прошлого, размороженные потянулись туда косяками в поисках своей утраченной юности. И их называли «юными квазистами». В мире, сильно изменившемся за десять, двадцать, тридцать лет, они были порой беспомощны, как дети. А город Кротова принимал их радушно, предоставляя даже исходный кредит. Ведь «юные квазисты», бродящие по Норду с разинутым ртом, задающие глупые вопросы, путающие все подряд, веселили публику и делали рекламу зеленым, а плюс ко всему, несмотря на отрицание анабиоза, как грин-уайтами, так и грин-блэками, сам факт ухода людей из жизни был сильным аргументом в антисеймерной пропаганде. И следующим этапом пренебрежения принципами партии стали организованные массовые залегания во льдах вокруг Норда членов отпочковавшегося от КВАЗИ Общества любителей анафа имени Станского, придумавших, в частности, и такую штуку, как добавление препарата в спиртные напитки.
Разумеется, кроме охотников за бессмертием и любителей поразвлечься, анаф использовали также ученые, врачи, космонавты и одним из первых, кто нашел ему благородное применение, был Сидней Конрад. Поняв, что за дарованные Апельсином шестьдесят лет ему явно не осилить поставленной самому себе титанической задачи, главный сибролог планеты решил продлить свою жизнь, разбив ее на кусочки. Всякий раз, разморозившись, он быстро знакомился с результатами, полученными его институтом и другими научными центрами за прошедшее время, обобщал, систематизировал, давал новое направление работ, составлял программу исследований и вновь засыпал на столько лет, на сколько считал необходимым. Его примеру последовали Хао Цзы-вэн, Пинелли и многие другие — ведь это был действительно выход. Позднее, когда людям стали доступны полеты с околосветовыми скоростями, большинство ученых стало предпочитать именно этот метод «продления жизни». И среди них, отчаянно рвущихся к познанию, конечно, был и Угрюмов. Но о нем разговор особый.
На двадцать седьмом году ВК Прохора Лямина осенило. И он возопил на всю планету: «Люди! Вы убиваете своих бессмертных братьев! Разве можно зеротировать трупы тех, кого через двадцать, сорок, да пусть хоть через сто лет можно будет воскресить и сделать бессмертными? Человечество обрело вечность для всех и каждого в тот самый день, когда Станский синтезировал in vitro эликсир жизни и панацею — антропоантифриз. Тогда мы получили возможность, не дожидаясь старости и смерти, шагнуть через небытие в бесконечность. Так не зеротируйте же себя, люди! Замораживайтесь! Верните себе украденное бессмертие!»
В мире началась паника. Гибернатории заполнились «предсмертниками», положенными на неопределенный срок. В адрес ВКС и всех ученых посыпались проклятия. «Как можно было не предупредить людей о такой очевидной возможности? Как можно было допустить столько бессмысленных жертв?» — бесновалась пресса, подстегиваемая зелеными и неоанархистами. Но паника была недолгой. Ясность внес Угрюмов. Он специально выступил по Интервидению и сообщил следующее. Во-первых, тот «эликсир бессмертия», над созданием которого бьется сейчас институт геронтологии, не поможет ни вакцинированным, отжившим срок, ни старикам, отказавшимся от вакцинации, ни тем более покойникам, поскольку Апельсин, как это ни грустно, не отменяет второго начала термодинамики полностью и необратимые процессы в организме, если они протекают, так и остаются необратимыми. И во-вторых, если все-таки предположить, что будет найдено средство для воскрешения — а, живя в сеймерном мире, в общем имеет смысл предположить и такое, — тогда между сохранением замороженного трупа с отработанным регулятором и сохранением сибротрупа в виде гештальта не будет абсолютно никакой разницы, естественно, если делать копию перед самой смертью. Впрочем, разница будет: гештальт хранить значительно проще ввиду его компактности и неприхотливости — носи хоть в кармане.
Так инцидент был полностью исчерпан, а поскольку почти все, за редчайшим исключением, люди, умершие после одиннадцатого года ВК сохранились у родственников в виде сиброкопий — не для воскрешения, конечно, а просто как фотопортреты — вся трагедия, раздутая Ляминым, лопнула враз, как мыльный пузырь.
А Угрюмый, выступив тогда по Интервидению, вдруг ввалился к нам с Ленкой в спальню и потребовал кружку грога. Был он бледен, взъерошен и странно возбужден.
— Ты что, сказал им неправду? — догадался я. А Ленка пошарила где-то в трельяже и быстро сотворила дымящееся пойло.
— Нет, — ответил он, — я им сказал правду, но не всю. Они ждут от меня бессмертия. А бессмертия не будет.
Ленка уронила кружку, брезгливо стряхнула с ноги горячие осколки и сделала новую порцию.
— Ничего себе откровение! — сказал я.
— Я это знаю уже не первый год, — сообщил Угрюмый. — А понял почти сразу, и только нужно было время, чтоб доказать. Апельсин никогда не даст бессмертия всем. Во всяком случае, этот Апельсин. Бессмертие для всех противоречит его целям.
— Я это знаю уже не первый год, — сообщил Угрюмый. — А понял почти сразу, и только нужно было время, чтоб доказать. Апельсин никогда не даст бессмертия всем. Во всяком случае, этот Апельсин. Бессмертие для всех противоречит его целям.
— Но тогда зачем же работает твой дурацкий институт? К чему этот фарс? — возмутилась Ленка.
— Это не фарс, — спокойно и твердо сказал Угрюмый. — Это самая благородная в мире работа. Мы не имеем права отбирать у людей надежду.
— А у себя? — спросил я.
— Dum spiro, spero, — сказал он.
— И ты говоришь честно?
— Абсолютно.
— Но на что? На что ты надеешься?
— На чудо, — ответил он.
А мне пришла в голову новая мысль:
— А если другие в твоем институте поймут то же, что понял ты?
— Они не поймут, — сказал Угрюмый.
— Ты их направил по ложному пути?!
— Да, — сказал он.
И я понял, что на меня легло тяжелое бремя еще одной страшной тайны. И тут же почувствовал, как зреет во мне протест. Я не верил выводам Угрюмого. Не хотел верить — и не верил. Имел я на это право, в конце концов?!
И я бросил все. И занялся только этим. Развлечения, путешествия, политика, литература — все мура. Единственным настоящим занятием для нас, бессмертных, могла стать только наука, в многогранности и глубине своей бесконечная, как сама наша жизнь. Один за другим мы пришли к этому все четверо. Альтер подружился с Конрадом и стал одним из ведущих специалистов по прикладной сибрологии. Ленка увлеклась математикой, теоретической сиброфизикой, геометродинамикой и неделями пропадала в Милане у Пинелли. Алена, начав с сиброхимии, закончила свое образование в Сан-Апельсине у «безумного Педро» и считает теперь оранжелогию наукой наук. Мой же выбор был очевиден — биология, медицина, геронтология. Я стал неплохим хирургом и спас не один десяток жизней («Кровавый Брусилов замаливает грехи», — шептали на спиной злопыхатели), я разработал несколько новых методов трансплантации, я изучил механизм сибробесплодия, я забрался в самые недра сиброклетки и постиг структуру окаянного регулятора — этой оранжитовой «шагреневой кожи». И я не верил, по-прежнему не верил в невозможность бессмертия для всех. А потом — это случилось как-то внезапно — знаний оказалось достаточно, и я понял: Угрюмов прав. Шестьдесят четыре года я пытался доказать обратное. И вот все — финиш, точка. Поезд дальше не пойдет, просьба освободить вагоны.
Раньше всего я преодолел боли. Потом — уже гораздо мучительнее — совладал со страхом. Еще труднее было справиться с совестью и с разъедающей душу ностальгией. Но я и это оставил позади. И я не знал, что самым тяжелым будет крушение надежд. Я оказался вовсе не всемогущ. Я сотворил как раз тот самый камень, который был не способен сдвинуть с места. Но я преодолел и это. Я, правда, сидел три недели в огромной вакуумной камере, и катаясь по ней упругим шаром оранжита, созерцал превратившийся в ничего мир. И думал. А потом, вернувшись в человеческий облик, пожал Угрюмому руку. Теперь я знал, каково ему было все эти годы.
Я пишу свою книгу в разное время и с разным настроением. Я пишу ее не для того, чтоб печатать, и не для того, чтоб закончить — ведь она бесконечна по замыслу. И потому в ней не всегда соблюдена хронология. А где-то, быть может, и логика отсутствует.
Эта книга о том, как я, кому доступны все радости мира, плачу за них самую высокую цену, и потому — должно быть, именно потому — бываю по-настоящему счастлив.
ЭПИЛОГ
— Посмотри, Черный, — сказал Женька, — что мне сегодня Боря подарил.
— Какой Боря?
Черный только вчера вернулся из первой своей межзвездной и был поэтому задумчив и рассеян.
— Ну, Кальтенберг-младший. Я еще по его сценарию фильм снимаю.
— А-а, — протянул Черный. — Ну-ка, ну-ка.
И взял из Женькиных рук сиброкнигу.
Они сидели на лавочке возле памятника, поставленного им больше ста лет назад и украшавшего все это время одну из любимых Женькиных площадей в Москве — бывшую Чернышевскую, бывшую Скобелевскую, бывшую Советскую, а ныне носящую имя Станского. С согласия Эдика площадь не переименовывали — название стало слишком привычным для москвичей, а Эдик был без предрассудков и не считал, что таким образом его заживо хоронят.
— Так это что, — спросил Черный, — вся прошлогодняя история здесь изложена?
— Ага, — подтвердил Женька, — документальная беллетристика: все записано либо с пленок, либо по свидетельствам очевидцев. Кстати, тут и про тебя есть. почитай. Боря неплохо пишет. Отцу-то он, конечно, в подметки не годится, но, знаешь, чтобы из той сумятицы и неразберихи сделать этакий боевичок со стройным сюжетом и четкими идеями, да при этом не исказить ни одного факта — надо обладать определенным мастерством. Почитай.
А Черный уже читал, и Женька, улыбнувшись, достал из пачки сигарету, закурил и стал смотреть на парадно-красное, неизменное в своей величавости здание по ту сторону Тверской — дом генерала-губернатора, он же Моссовет, он же Музей истории власти. Создание этого музея было сродни страусиному закапыванию головы в песок, дескать, раз музей есть, значит власти уже нет. Наивно, конечно, думал Женька, но и приятно вместе с тем.
Потом он стал следить за веселыми по весне суетливыми воробьями, прыгающими вокруг, и перевел взгляд на бронзовые лица четверки полярников. Памятник был отличный. В натуральную величину, без тяжеловесной помпезности, которой отличался их конный предшественник — князь Юрий Владимирович со своей натужно простертой над городом рукой; и в то же время без модернистских вывертов. Скульптура была сделана в лучших традициях классиков, а может быть, ее автор учился у Родена — Женька не взялся бы судить о таких тонкостях. Но все они четверо стояли на постаменте как живые, все, и Любомир тоже.
Женька сидел на лавочке, курил, смотрел на памятник самому себе и ждал Катрин. Сейчас она придет, и они все вместе поедут в порт, а оттуда — на полюс. Потому что завтра — Пятое марта.
Из книги Бориса Кальтенберга «Хроника последнего утра»
5 марта 115 года ВК. 6.00 по Гринвичу
Шеф тайной полиции зеленых Спайдер Китарис шел по специальному переходу от зала партийных конференций к турецкой бане, где его ожидали шикарные бронзовокожие девочки, только вчера прилетевшие с Филиппин. Он шел и мысленно смаковал предстоящее удовольствие. И вспоминал далекие тридцатые годы, когда он был еще мальчишкой, шатался по борделям Калифорнии и Флориды, утраивал роскошные драки и мечтал о власти над миром. Он вспоминал славный тридцать девятый, когда на каникулах в Египте стал вакцинированным. В школе он создал себе репутацию ловеласа, но в действительности как огня боялся женщин. Высокий, широкоплечий, тренированный, он знал, что нравится им, и исходил желанием, но несколько раз, когда доходило до постели, имел возможность убедиться: он ничего не мог, не получалось. Чем больше хотел, тем меньше мог. И он стал их всех ненавидеть. И однажды взял девчонку силой. Вот когда у него получилось! И он почувствовал, что теперь иначе не сможет. Так зверь, вкусивший человечины, становится людоедом. И у Спайдера появилась мечта. Осуществленная в тридцать девятом. В Египте. Он шел теперь по коридору и вспоминал бьющееся под ним тело Лены Брусиловой и восхитительное приторное наслаждение от рвущейся под пальцами плоти. Ничего более прекрасного не было у него в жизни, и, извлекая из памяти те минуты безумной сладости, он всякий раз втайне надеялся, что ему еще доведется испытать их вновь. Хотя прекрасно знал: не доведется. Брусилов обещал убить его. Так разве что перед смертью? Но до смерти было еще лет двадцать биологических, и где-то там маячило бессмертие, сулимое оранжистами и геронтологами, и умирать не хотелось. Теперь особенно не хотелось. Он очень верил в этот день — пятое марта — день начала «Армагеддона» или Второго Великого Катаклизма. Будет такая заваруха, что Брусилову станет не до него, и тогда, быть может, он успеет, получив свое, удрать в какую-нибудь другую звездную систему. Китарис шел по спецпереходу и мечтал об этом.
6.15 по Гринвичу
Станский поправил воротничок рубашки и постучал в дверь Шейлы.
— Да-да, входи, — откликнулась та, и Станский шагнул внутрь.
Шейла в облегающем спортивном костюме быстро передвигалась по комнате, делая нечто вроде гимнастики, и одновременно примеривала к руке различные системы оружия, то и дело прищуривая глаз и целясь в стены.
— Ты готов? — спросила она. — Возьми пистолет. Это необходимо.
Станский выбрал наугад увесистое устройство из вороненой стали и положил во внутренний карман.
— Ты не сердишься на меня? — спросил он.
— Конечно, нет, — сказала Шейла. — Да и не до того сейчас.