Уровни жизни - Барнс Джулиан Патрик 5 стр.


Бёрнаби заранее прислал цветы. Посмотрел на мадам Сару в роли Адриенны Лекуврер, актрисы минувшего столетия, которую отравила соперница. Прошел в гримерную. Сара была обворожительна. Ее окружали все те же лица. Велись все те же разговоры, высказывались все те же мнения. Он занял место рядом с мадам Герар и стал деликатно расспрашивать компаньонку о том о сем, пытаясь нащупать новую тактику, секретную точку опоры… Вдруг среди присутствовавших зашелестел шепоток, и он поднял глаза. Сара стояла под руку с маленьким, тщедушным французом обезьяньей наружности, опиравшимся на дурацкую тросточку.

— Доброй ночи, господа.

Понимающие шепотки не выразили даже тени удивления, совсем как в тот первый вечер, проведенный с нею. Она посмотрела в его сторону, кивнула и преспокойно отвела взгляд. Мадам Герар поднялась и распрощалась. Он смотрел, как удаляется мадам Сара. Это и был ее ответ. Вода замерзала, а на нем даже не было пробкового пояса.

Нет, его не охватила злость. А щеголи, отиравшиеся в гримерке, по крайней мере, были достаточно хорошо воспитаны: они не стали акцентировать случившееся и намекать, что нечто подобное — да что там, абсолютно то же самое — некогда произошло с каждым из них. Ему предложили еще шампанского и вежливо осведомились, как он расценивает отель «Принц Уэльский». Все они сохраняли собственное достоинство и уважали чужое. По крайней мере, он ни в чем не мог их обвинить.

Но сам он не желал вливаться в их ряды, пополнять улыбчивую свиту бывших любовников. Такое поведение он считал низким, даже аморальным. Не в его характере было превращаться из любовника в милого друга. Такая перемена его не устраивала. Он не собирался в складчину с себе подобными приобретать для нее очередной экзотический подарок — снежного барса, например. И он не гневался. Но прежде чем волной нахлынула боль, у него оставалось время для переживаний. Он открылся ей, показал себя с наилучшей стороны, но этого оказалось недостаточно. Он считал себя человеком богемы, но Сара оказалась для него слишком богемной. И он не понял того, что она говорила ему о себе.

Эта боль не отпускала его несколько лет. Он притуплял ее путешествиями и сражениями. Вслух он никогда ничего не говорил. Если кто-то интересовался причиной его меланхолии, он неизменно отвечал, что по характеру мрачен как сыч. Любопытствующий тут же все понимал и более не приставал с расспросами.

От чего же он пострадал: от собственной наивности или от непомерного честолюбия? Возможно, и от того, и от другого. В жизни ты можешь быть и человеком богемы, и авантюристом, но все равно ты ищешь некую систему, упорядоченность, которая тебя поддержит, даже если — даже когда — ты ее отвергаешь. К этому приучает армейский распорядок. Но с другой стороны, как понять, какая система истинная, а какая ложная?? Это был первый вопрос, который не давал ему покоя. А второй звучал так: выдерживала ли мадам Сара уровень правдивости? Была ли она естественна или притворялась? Он непрестанно прокручивал в памяти воспоминания. Она утверждала, будто всегда выполняет свои обещания — разве что с самого начала не собиралась их выполнять. Значит ли это, что она давала ему ложные обещания? Он не мог припомнить ни одного. Говорила ли она, что влюблена? Да, разумеется, много раз; но его собственное воображение, как услужливый суфлер, тут же нашептывало в дополнение к ее признаниям слово «навек». Он не уточнял, как она понимала любовь. Разве влюбленного заботит этот вопрос? Бывают моменты, когда эти плюшево-сусальные слова не нуждаются в толкованиях.

А сейчас он вдруг понял, что на его вопрос она бы ответила: «Я люблю вас, пока любится». Может ли влюбленный просить о большем? А из суфлерской будки так и слышалось: «Это и значит навек». Вот она, мера мужского тщеславия. А вдруг их любовь была всего лишь плодом его фантазии? В это он не мог и не хотел верить. Три месяца он любил ее со всей страстью, на какую был способен, и она отвечала ему тем же; просто в ее любовь был встроен переключатель с часовым механизмом. И бесполезно было расспрашивать о ее бывших любовниках, о том, как долго они оставались при ней. Потому что их несостоятельность, их круговерть только вселила бы в него надежду на успех, как бывает со всеми влюбленными.

Да, подытожил Фред Бёрнаби, она соблюдала уровень правдивости. Он обманывал себя сам. Но если правда не защищает тебя от боли, то лучше, наверное, витать в облаках.

Больше он не искал встреч с мадам Сарой. Когда она приезжала в Лондон, у него находились причины для отъезда из города. Спустя некоторое время он обрел способность без волнения читать об ее очередном триумфе. В большинстве случаев он теперь без трепета оглядывался на историю их любви: это дело прошлое, не омраченное ничьей виной или жестокостью, но лишь недопониманием. Однако ему не удавалось постоянно держаться в рамках этого спокойствия и логических рассуждений. Время от времени он видел себя просто тупым животным. Этаким удавом, который пожирал диванные подушки, пока мадам Сара собственноручно не всадила в него пулю. Сраженный пулей — именно так он себя ощущал.

Но впоследствии, в зрелом возрасте тридцати семи лет, Фред Бёрнаби все же вступил в законный брак. Его избранницу, дочь ирландского баронета, звали Элизабет Хокинс-Уитшед. Хотя он искал (а точнее, ожидал) размеренной жизни, судьба вновь ему в этом отказала. После свадьбы молодая жена слегла от чахотки, и медовый месяц пришлось перенести из Северной Африки в швейцарский санаторий. Не прошло и года, как Элизабет подарила Фреду сына, но была обречена провести большую часть своей жизни в альпийском высокогорье. Капитан Фред, затем майор Фред и, наконец, полковник Фред вернулся к походам и сражениям.

А также к своей главной страсти — к полетам на воздушном шаре. В 1882 году он поднялся в воздух с территории газового завода в Дувре и взял курс на Францию. Зависнув над Ла-Маншем, Фред невольно возвращался мыслями к мадам Саре. Он совершал полет, обещанный самому себе, но летел, вопреки ее кокетливому предложению, не к ней. Хотя он никогда и никому не рассказывал об их связи, некоторые все же догадывались, а иногда — после карточный партии у Пратта, за поздним ужином из яичницы с беконом и пива — кое-кто даже позволял себе осторожные намеки. Но он ни разу не заглотил наживку. И сейчас, паря в воздухе, он слышал только ее голос. Mon cher капитан Фред. По прошествии долгих лет боль не притупилась. В порыве чувств он закурил сигару.

Это был необдуманный поступок, но в тот миг он бы и глазом не моргнул, если бы вся его жизнь пошла прахом. Мыслями он возвращался на улицу Фортюни, к прозрачной синеве глаз, к пышной копне волос, похожей на неопалимую купину, к необъятному бамбуковому ложу. Очнувшись, он швырнул недокуренную сигару в море, сбросил часть балласта и взмыл к облакам в надежде поймать северный ветер.

Когда он приземлился у Шато де Монтиньи, французы, как всегда, проявили чудеса гостеприимства. Они даже не обижались на его выпады относительно превосходства британской политической системы. Ему лишь подкладывали угощение и предлагали выкурить еще сигару в более безопасных условиях — у камина.

По возвращении в Англию Бёрнаби в один присест написал книгу. Его полет состоялся 23 марта. Тринадцать дней спустя, 5 апреля, издательство Sampson Low уже выпустило в свет «Перелет через Ла-Манш и другие воздушные приключения». А накануне этой публикации, 4 апреля 1882 года, Сара Бернар вышла замуж за грека по имени Аристид Дамала, в прошлом дипломата, а ныне актера и завзятого ловеласа (да к тому же мота, картежника и морфиниста). Поскольку он был православным греком, а она — еврейкой, обращенной в католичество, проще и быстрее всего им оказалось обвенчаться в Лондоне: они выбрали протестантскую церковь святого Андрея на Уэллс-стрит. Удалось ли новобрачной приобрести книгу Фреда Бёрнаби для чтения во время медового месяца — об этом история умалчивает. Но замужество обернулось полным крахом.

Тремя годами позже, в обход закона примкнув к экспедиции лорда Вулзли по освобождению генерала Гордона в Хартуме, Бёрнаби пал в битве при Абу-Клеа: солат-махдист ударил его копьем в шею.

Миссис Бёрнаби повторно вышла замуж и нашла себя в плодотворном литературном творчестве. Через десять лет после смерти первого мужа она издала практическое руководство, ставшее теперь библиографической редкостью: «Как фотографировать снег».

Потеря глубины

Соединить двух человек, которых никто прежде не соединял. Порой это смахивает на первую попытку соединить водородный и тепловой шары: желаете сначала рухнуть, а потом сгореть или сначала сгореть, а потом рухнуть? Но иногда это срабатывает, и появляется нечто новое, и мир становится другим. А потом, рано или поздно, по той или иной причине, одного из них отнимают. И оказывается, то, что отнято, превосходит сумму того, что было вначале. Наверное, математически это невозможно, но эмоционально — вполне.

Тремя годами позже, в обход закона примкнув к экспедиции лорда Вулзли по освобождению генерала Гордона в Хартуме, Бёрнаби пал в битве при Абу-Клеа: солат-махдист ударил его копьем в шею.

Миссис Бёрнаби повторно вышла замуж и нашла себя в плодотворном литературном творчестве. Через десять лет после смерти первого мужа она издала практическое руководство, ставшее теперь библиографической редкостью: «Как фотографировать снег».

Потеря глубины

Соединить двух человек, которых никто прежде не соединял. Порой это смахивает на первую попытку соединить водородный и тепловой шары: желаете сначала рухнуть, а потом сгореть или сначала сгореть, а потом рухнуть? Но иногда это срабатывает, и появляется нечто новое, и мир становится другим. А потом, рано или поздно, по той или иной причине, одного из них отнимают. И оказывается, то, что отнято, превосходит сумму того, что было вначале. Наверное, математически это невозможно, но эмоционально — вполне.

Поле битвы при Абу-Клеа было усеяно «бесчисленными ордами мертвых арабов», которые «в силу обстоятельств остались непогребенными». Но не остались без досмотра. У каждого на одной руке была кожаная повязка с молитвой, составленной самим Махди и сулившей, что британские пули обратятся в воду. Похожее ощущение веры и неуязвимости дает нам Любовь. Время от времени — и даже нередко — это срабатывает. Мы лавируем среди пуль, как Сара Бернар, уверявшая, что лавирует среди капель дождя. Но никто не застрахован от нежданного удара копьем в шею. Потому что в каждой истории любви скрыта будущая история скорби.

*

По молодости лет мы в первом приближении делим мир на тех, у кого был секс, и тех, у кого не было. Потом — на тех, кто познал любовь, и тех, кто ее не изведал. Еще позже — по крайней мере, если нам выпало счастье (или, наоборот, несчастье) познать любовь, нам повезло (или, наоборот, не повезло) — мир делится на тех, кто перенес утрату, и тех, кого она миновала. Эти деления абсолютны; это тропики, которые пересекает каждый.

Мы прожили вместе тридцать лет. Мне было тридцать два года, когда мы познакомились, и шестьдесят два, когда она умерла. Сердце жизни моей; жизнь сердца моего.

При том, что она ненавидела саму мысль о наступлении старости (в свои двадцать с небольшим она считала, что не перешагнет сорокалетний рубеж), я радостно предвкушал долгую совместную жизнь, постепенное замедление и успокоение хода вещей, пору общих воспоминаний. Я представлял, как буду о ней заботиться, и даже мог бы — хотя никогда этого не делал — представить, как убираю волосы с ее беспамятных висков, привыкая, подобно Надару, к роли чуткого фельдшера (неважно, что такая зависимость могла вызвать у нее отвращение). Вместо всего этого из лета в осень хлынули волнения, тревоги, страхи, леденящий ужас. Между ее диагнозом и смертью прошло тридцать семь дней. Я старался не обманывать себя и всегда смотреть правде в глаза; это привело меня к какой-то безумной ясности осознания происходящего. Возвращаясь из больницы, я почти каждый вечер ловил себя на том, что с негодованием смотрю на пассажиров автобуса, хотя они просто-напросто ехали домой в конце дня. Как могли они сидеть в праздном неведении, выставив свои равнодушные профили, когда весь мир оказался на грани необратимой перемены?

Смерть, явление обыденное и уникальное, плохо поддается нашему разумению, выбиваясь из общей схемы бытия. Как сказал Э. М. Форстер: «Одна смерть может найти объяснение, но не проливает света на другую». А дальше мы не в состоянии предугадать скорбь: ее протяженность и глубину, ее тон и фактуру, обманчивость, ложные прозрения и рецидивы. К тому же — первоначальный шок: ты просто падаешь в ледяное Северное море, тщетно надеясь на свой никчемный пробковый пояс.

Ты никогда не сможешь подготовиться к новой реальности, в которую тебя бросила жизнь. Одна моя знакомая думала (вернее, надеялась), что сможет. Ее муж долго умирал от рака; женщина практического склада ума, она загодя попросила, чтобы для нее составили список литературы, включавший классические труды по преодолению скорби. В нужный момент он оказался совершенно бесполезным: «момент» — это бесконечные месяцы, которые на поверку оказались считаными днями.

Много лет я то и дело возвращался мыслями к повествованию одной писательницы о смерти мужа, который был старше ее. Она призналась, что во время скорби тихий внутренний голос нашептывал ей: «Это свобода». Когда настал мой черед, я вновь вспомнил ее исповедь, боясь, как бы суфлерский шепот не обернулся предательством. Но не услышал ни внутреннего голоса, ни этих слов. Одно горе не проливает свет на другое.

Скорбь, как сама смерть, обыденна и вместе с тем уникальна. Вот банальная параллель. Сменив марку машины, ты вдруг начинаешь замечать, как много на дороге именно таких автомобилей. Они отпечатываются в сознании, как никогда прежде. Потеряв самого близкого человека, ты вдруг начинаешь замечать, как много вокруг вдов и вдовцов. Прежде они, как и автомобили, оставались для тебя почти незамеченными: для других участников движения, для тех, кто не знает утраты, они таковыми и остаются.

Скорбь определяется нашим характером. Это тоже кажется очевидным, но бывают такие моменты, когда ничто не видится и не ощущается как очевидное. Один мой друг умер, оставив жену и двоих детей. Какова была их реакция? Жена тут же затеяла ремонт; сын прошел в отцовский кабинет и не выходил, покуда не прочел каждую записку, каждый документ, каждое малейшее письменное напоминание об отце; дочь принялась делать бумажные кораблики и пускать их на озере, над которым отец завещал развеять свой прах.

Другой мой знакомый трагически скоропостижно скончался в аэропорту, рядом с лентой выдачи багажа. Его жена отошла за тележкой, а когда вернулась, увидела, что люди столпились вокруг чего-то. Она еще подумала, что у кого-то не выдержал чемодан. Но нет: это у ее мужа не выдержало сердце — он был уже мертв. Через несколько лет, после смерти моей жены, она написала мне: «Вся штука в том, что природа чрезвычайно точна: она тщательно отмеряет боль сообразно утрате, и, я считаю, в каком-то смысле боль для человека желанна. Если бы она ничего не значила, она бы ничего не значила».

Эти слова меня поддержали. Я долго хранил ее письмо на своем рабочем столе, хотя с трудом представлял, как можно желать боли. Но тогда я был в самом начале пути.

Я уже понимал, что здесь уместны только исконные слова: «смерть», «горе», «печаль», «несчастье». Ничего современно-уклончивого или наукообразного. Скорбь — это не медицинское, а человеческое состояние; его можно забыть (равно как и все остальное), наглотавшись таблеток, но еще не придумали таких таблеток, которые способны от нее излечить. Горе не убивает; степень печали математически точна («тщательно отмерена»). Есть один эвфемизм, который мне особенно неприятен: «отойти». «Я слышал, ваша жена отошла; примите мои соболезнования» (куда отошла? по-маленькому? по-большому?). Не обязательно говорить «умерла», хотя это вполне обиходное слово. Но есть же промежуточные варианты. На каком-то мероприятии, из тех, что мы всегда посещали вдвоем, ко мне подошел знакомый и попросту сказал: «Кого-то не хватает». И это прозвучало уместно в обоих смыслах.

Одно горе не проясняет другого, но они могут пересекаться. Поэтому среди тех, кто перенес утрату, существует некая общность. Только им известно то, что известно, хотя у каждого это знание — свое. Ты прошел сквозь зеркало, как в фильме Кокто, и оказался в мире, где царит другой уклад и другая логика. Небольшой пример. Дело было за три года до смерти жены; мой старинный друг, поэт Кристофер Рид, овдовел. Он стал писать о смерти и ее последствиях. В одном стихотворении он говорит о неприятии мертвых живыми:

Впервые прочитав эти строки, я подумал: странные у тебя друзья. А потом мысленно обратился к нему: ты, наверное, не понимал, что совершаешь бестактность? Ответы пришли позднее, когда меня постигла та же участь. С самых первых дней я овладел привычкой (а учитывая мое смятение духа, вернее будет сказать, что привычка овладела мною) заговаривать о жене, когда захочу или сочту нужным: упоминания о ней сделались нормальной частью любого нормального разговора, хотя «нормальности» не было и в помине. Очень скоро мне открылось, как скорбь сортирует и перетасовывает окружающих, как проверяются друзья: одни выдерживают это испытание, другие — нет. Давние привязанности могут либо упрочиться разделенной скорбью, либо вдруг оказаться ничтожными. Молодые справляются лучше пожилых; женщины — лучше, чем мужчины. Это никого не должно удивлять, но почему-то удивляет.

Назад Дальше