– Ты явно расстроен словами о том, что в твоем голосе прозвучала печаль. И плеваться ты начал, чтобы избавиться от внутренней боли и обиды.
В ходе наших сеансов я старался описывать Томасу его поведение словами, которые он мог понять и потом использовать сам. Я сказал, что плевки были способом избавиться от меня прежде, чем я успею избавиться от него, возможностью контролировать дистанцию между нами. Я назвал его плевки признанием вины, попыткой спровоцировать меня на какое-нибудь наказание.
В другой раз я сказал Томасу, что, по моему мнению, он хочет взбесить меня, потому что только в этом случае он сможет убедиться, что я думаю только о нем. Эти и другие интерпретации его поведения не давали ровным счетом никакого результата. На протяжении следующих полутора лет он каждый сеанс обязательно плевал мне в лицо.
Несмотря на еженедельные оценки моего психологического состояния и участие в регулярных клинических семинарах детских психиатров и психоаналитиков (все они, зная о проблемах, возникших у меня с Томасом, вели себя очень деликатно и всеми силами старались помочь), я понял, что нахожусь на грани нервного срыва. Я стал бояться собственной ярости, возникавшей после каждой из его атак.
И дело было вовсе не в том, что я не видел никаких положительных сдвигов, а в том, что я начал терять веру в то, что делал.
Я позвонил доктору С., своей коллеге, практикующему психоаналитику, больше пятидесяти лет проработавшей как с детьми, так и со взрослыми пациентами. Одним дождливым вечером я вышел из своего кабинета в Хэмпстеде и поехал к ней домой на другой конец города. Усевшись в кресло напротив нее, я начал доставать из сумки папки со своими отчетами и записями.
– Да оставьте вы пока эти бумаги, – сказала она. – Просто расскажите мне о мальчике.
Следующие полчаса я рассказывал ей историю жизни Томаса. Я попытался описать атмосферу сложившихся между нами отношений и представить свои догадки и предположения.
Она внимательно выслушала меня, а потом начала задавать вопросы о рождении и раннем детстве Томаса, о его родителях, младших сестрах, психиатрическом диагнозе и отчетах о его поведении в школе. После этого она спросила:
– А что вы чувствуете, когда он в вас плюется?
– Ярость, – ответил я. – Есть, конечно, и чувство отчаяния. Но в основном сержусь и по этой причине чувствую себя виноватым.
– Но в вашем отделении есть множество других детей, которые точно так же плюются. Их поведение вызывает у вас такие же чувства?
– Нет, – сказал я, а потом рассказал про шестилетнего мальчика, у которого диагностировали аутизм.
Пару недель назад мы с ним гоняли мяч на детской площадке, мальчик от этой игры перевозбудился, бегом бросился ко мне вроде бы о чем-то поговорить, но вместо этого, оказавшись рядом, в меня плюнул.
– И я совсем не рассердился. Наоборот, мне захотелось успокоить его, сказать, что он не сделал ничего плохого… Мне захотелось его обнять.
Доктор С. немного помолчала.
– Мне хотелось бы знать, надеетесь ли вы, что Томас способен сдержать себя от этих плевков. Возможно, он способен, возможно, нет. Но именно из-за уверенности, что он способен прекратить плеваться, вы злитесь, когда он этого не делает. Вам следовало бы рассмотреть вариант, что ему нужно, чтобы вы и другие люди, например мать и учителя, лелеяли эту надежду. Ему нужно, чтобы вы на него злились.
Доктор С. была права. Обзывая меня жирной лесбиянкой и грязным жидом, показывая мне палец, пиная дверь, Томас изо всех сил старался найти что-то, что гарантированно спровоцирует мою злость. На поиски у него ушло три месяца, но в конечном итоге он все-таки нашел то, что выводит меня из себя, а потом стал повторять эти действия снова, снова и снова.
– Но почему же мы застряли в этой фазе? – спросил я ее.
– А вы задумайтесь об этом тупике, – сказала она. – Вы же знаете, что патовые ситуации такого типа возникают, как правило, тогда, когда тупик выполняет определенные функции и для пациента, и для психоаналитика. Каких целей он помогает достигать вам?
Мы отнесли пустые кофейные чашки в кухню. Я поблагодарил доктора С. за советы и попрощался. По пути домой я без конца прокручивал в голове заданный ею вопрос.
На следующий день я забрал Томаса из школьного класса, и он побежал вперед меня по лестнице, ведущей в нашу смотровую, выкрикивая:
– Поломаны, поломаны, не работают!
Когда мы оказались перед дверью, он повернулся и посмотрел на меня:
– Ну и что, есть у тебя, что сказать про все это?
Прежде чем я успел ответить, он снова плюнул мне в лицо.
Мы вошли в кабинет.
– Когда ты в меня плюешься, – сказал я, – ты хочешь, чтобы я на тебя разозлился. Ведь когда я на тебя злюсь, ты видишь: я считаю, что ты можешь быть не таким, какой есть. Моя злость означает, что я все еще верю, что мы можем починить поломанное.
Томас на мгновение умолк, и я задал ему вопрос:
– Можешь сказать мне, что поломано?
– Мои мозги поломаны, тупица. – Он подошел к маленькому стульчику, на котором я сидел. – Мои мозги не работают, они не такие, как у всех людей.
Усевшись рядом со мной за низеньким столиком, он рассказал, как этим утром смотрел в окно автобуса по пути в клинику.
Везде были дети в школьной форме, с ранцами и портфелями, сумками с физкультурной формой и футбольными мячами. Многих из них он узнал, потому что это были мальчишки и девчонки из его старой школы. Они взрослели и учились делать что-то новое…
– А у меня нет портфеля. В футбол я играю хреново. В школе мы занимаемся какой-то детской ерундой. Я тебе говорил, что мои сестры учат таблицу умножения и проверяют друг друга? Они меньше меня, но умеют все это делать, потому что у них мозги работают. А я не умею, потому что мои поломаны. – Томас посмотрел мне прямо в глаза. – Все это очень печально. Правда ведь, все это очень-очень печально?
– Да, это очень-очень печально.
В кабинете воцарилась абсолютная тишина.
Через два дня он опять плюнул в меня, а после этого больше никогда этого не делал.
* * *Вспоминая об этом случае теперь, я ясно вижу, что мы с Томасом оказались в тупике, потому что для нас обоих мысль о том, что он безнадежно болен, была совершенно невыносимой.
И только когда мы оба смогли почувствовать печаль и отчаяние от невозможности починить поломанное, его плевки потеряли для нас практический смысл, и мы получили возможность двигаться вперед.
Сегодня Томас уже стал взрослым мужчиной. Он живет за городом вместе с одной из своих сестер и работает в экспедиционном цехе небольшой компании.
Несколько раз в год, как правило, в те моменты, когда куда-нибудь уезжает его психиатр, он звонит мне по телефону. Разговор он начинает с вопроса, помню ли я, когда мы с ним начали процесс психоанализа. Я говорю, что помню.
И после этого он называет мне дату, день недели и точное время начала нашего первого сеанса. Потом он спрашивает меня, помню ли я, когда процесс психоанализа закончился, и я говорю, что помню. И после этого он называет мне дату, день недели и точное время начала нашего последнего сеанса.
Томас говорит мне, что «это был очень важный период» в его жизни, хоть с тех пор и прошло уже так много времени. Иногда он рассказывает мне о каких-нибудь недавних событиях, но гораздо чаще хочет поговорить о чем-нибудь, что происходило с ним в детстве. И потом, перед тем как положить трубку, он всегда спрашивает:
– Вы думаете обо мне, помните, о чем мы тогда говорили?
А я всегда отвечаю:
– Да, думаю и помню.
Каково быть пациентом
Том позвонил сказать мне, что на одиннадцать часов у него в моем районе назначена встреча с радиопродюсером, а после нее мы можем где-нибудь пообедать.
– У тебя прямо за углом есть итальянский ресторанчик. Почему бы нам не встретиться там? – сказал он.
Пять лет назад Том почувствовал, что медленно, но верно сползает в депрессию, и попросил меня порекомендовать ему хорошего психоаналитика. Я направил его к доктору А., женщине, с которой мы когда-то вместе учились и о чьих профессиональных качествах я был очень высокого мнения. Мы с Томом уже больше двадцати лет были близкими друзьями и виделись не реже раза в неделю. Но за все эти пять лет он ни разу не заговорил о том, как у него идет процесс психоанализа, а я не задавал никаких вопросов, уважая его право хранить события своей личной жизни в тайне.
Мы встретились в ресторане и поговорили о радиосериале, над которым он заканчивал работу. К моменту, когда официант забрал наши пустые тарелки и принес кофе, время обеденных перерывов закончилось, толпа рассосалась и в ресторане стало почти пусто.
Том повернулся ко мне.
– Ты мне, конечно, не соврал, – сказал он, – но не предупредил, чего мне надо было ожидать.
– Я не очень понимаю, о чем ты, – сказал я.
– Я о психоанализе. Я долго вообще не мог понять, что происходит. Доктор А. так сильно фокусировалась на… – он замолчал, не закончив фразу.
– На твоих мыслях? – спросил я.
– Да в том-то и дело, что даже не на мыслях. Она тратила целую пропасть времени на всякие мелочи, на вещи, которые к моим мыслям вроде бы вообще никакого отношения не имели.
– Не понимаю, – сказал я.
– Думаю, понимаешь, но я пример приведу. Я прихожу к ней в офис и звоню в звонок. У нее стоит система наподобие домофона. Что я должен делать, если она откроет дверь не сразу? Еще раз позвонить? А не покажусь ли я ей слишком настырным, если это сделаю? Тут она открывает дверь. Кабинет у нее на четвертом этаже. Мне надо ехать на лифте. Я бы лучше поднялся по лестнице, но если я пойду пешком, то весь вспотею. В результате я еду на лифте…
Том помолчал пару секунд и продолжил:
– С лифтом есть одна проблема. Я не хочу, чтобы кто-нибудь увидел, что я хожу к психоаналитику. Есть у меня такой пунктик. В общем, я еду на четвертый этаж и подхожу к двери. На двери у нее стоит кодовый замок, ну, знаешь, такой с кнопочками. Это чтобы пациенты сами могли открыть дверь и пройти в приемную. Я иногда слишком долго с ним ковыряюсь, мажу мимо кнопок и набираю не ту комбинацию. А она там, внутри, все это слушает? Думает, что я законченный растяпа?
Снова пауза.
– Я оказываюсь в приемной на пять минут раньше времени. Сесть да почитать что-нибудь? Она однажды сказала: как интересно, что я взялся читать, несмотря на то, что до начала сеанса осталась всего пара минут. Тогда, может, не читать? И что делать, если в приемную вдруг еще кто-нибудь войдет? Надо улыбнуться или нет? А что, если это будет кто-то из ее коллег? Надо с ним здороваться или нет? Может, на этот счет какие-нибудь правила есть?
– Уже минута с начала сеанса прошла, а она меня из приемной не забирает. Теперь уже две минуты. Может, она про меня забыла? Наконец она выходит в приемную. Мне на нее смотреть или не смотреть? А когда войду вслед за ней в кабинет, осматриваться в нем или не осматриваться? Что я там, вообще, хочу увидеть? Или, может, наоборот, я там чего-то подсознательно не хочу видеть?
– Вот, я уже около кушетки. Кушетка вся такая аккуратная и чистенькая. Мне что, ложиться на нее прямо в мокрых и грязных ботинках или сначала разуться? Пациенты обычно снимают обувь или нет? Понятия не имею. Если я сниму ботинки, когда остальные этого не делают, то буду выглядеть странно. Но если я не сниму ботинки, когда остальные снимают, то продемонстрирую свою нечистоплотность. Я решаю, что лучше быть чудиком, чем свиньей. В результате ботинки – долой.
– И через все это я прохожу, еще не успев даже улечься на кушетку. Весь этот внутренний спор между ожиданиями упреков и упреками самому себе, вся эта сага о сомнениях и вероятных неприятностях, все это прокручивается у меня в голове еще до того, как мы скажем друг другу хоть слово.
Том одним глотком выпивает свой эспрессо.
– Прошло очень много времени (наверно, года два), прежде чем я смог признаться ей, что во мне происходит вся эта свистопляска, и более или менее четко ее описать. Почему так долго? Если честно, кому охота рассказывать другим, что его сознание постоянно занято такими абсолютно бессмысленными мелочами? Но доктор А. все время возвращалась ко всей этой ерунде и заставляла меня о ней рассказывать. Я тебя умоляю, мы только на одну историю с ботинками потратили несколько недель. Я этого совсем не ожидал.
– А что же ты ожидал?
– Я думал, что лягу у нее в кабинете на кушетку, мы залезем в мое прошлое, найдем там какую-нибудь давно забытую душевную травму, и она мне элегантно расшифрует все мои проблемы… Или что обсудим мой эдипов комплекс, или поговорим о том, как мне в детстве приснился папин член. Нет, со временем мы, конечно, поговорили о моей семье и о моем прошлом – она к этому меня подвела, – но больше всего меня все-таки удивило, сколько времени она потратила на составление картины того, что делается у меня в голове. Час за часом, день за днем, неделю за неделей она пыталась настроиться на волну моих мыслей. Я себе все представлял совсем по-другому.
– Постепенно выяснилось, что на каждом шагу своего пути, от входной двери до кушетки, я боялся, что меня могут отругать. Ведь если бы я не ждал критики со стороны, то никаких проблем вся эта ерунда у меня не вызывала бы, правда? Ну, позвонил я лишний раз в звонок, и что с того? Ну, завозился с кодовым замком, и что с того? Залез в ботинках на кушетку, подумаешь, какое дело.
«Я жил, исходя из предположения, что желание укорять других является одним из базовых качеств человека. И чувствовал, что сижу в клетке из-за того, что подчинил этой мысли все свои действия и поступки. Все эти мелкие моментики не были моим взглядом на жизнь… Они составляли мою жизнь».
– Выяснилось, что многие свои поступки я совершаю (скажем, снимаю ботинки), чтобы не дать ей повода меня упрекнуть. У меня в голове сидела мысль, что она из тех, кто может устроить мне большую головомойку, если я перепачкаю ей кушетку. Так от кого же я ожидал такой строгости к себе? Это были мои родители? Или я сам? Ведь точно не она. Ей было абсолютно наплевать, сниму я ботинки или нет.
– А потом мне вдруг стало ясно (и это было весьма болезненное открытие), что я веду себя таким образом не только в те моменты, когда иду к психоаналитику. Я и повседневную свою жизнь тоже строю по таким же странным и изматывающим правилам. Если кто-то не сразу ответил на отправленное мною сообщение, я воспринимаю это как критику в свой адрес. Если мне ответили с прохладцей, то это, значит, я сам виноват. Даже в стандартных заключительных фразах типа «с наилучшими пожеланиями» или «с уважением» я вижу намек на то, что человеку неохота со мной общаться.
– Я почти все принимаю на свой счет и из всего делаю личную трагедию. Спустился в метро: досталось свободное место – победа, пришлось ехать стоя – поражение. Смог найти место на стоянке – победа. Не получилось припарковать машину – провал. Позвонил сантехнику, и тот сразу пришел – победа. Обнаружил в унитазе пятнышко дерьма – поражение. И вот такими крошечными-крошечными моментиками я измеряю свой прогресс в каждодневной битве, называемой жизнью. И в каждое мгновение жизни голова у меня занята этими бесконечными и совершенно банальными мыслями.
– Не такие уж они банальные, – сказал я.
– Да, ты прав. Они не такие-то банальные, все эти мелкие мыслишки, потому что в них есть определенная схема. Я жил, исходя из предположения, что желание укорять других является одним из базовых качеств человека. И чувствовал, что сижу в клетке, из-за того, что подчинил этой мысли все свои действия и поступки. Все эти мелкие моментики не были моим взглядом на жизнь… они составляли мою жизнь.
Том посмотрел на свою чашку.
– Хочешь еще кофе?
Я кивнул.
Мы позвали официанта и заказали еще по чашке кофе. После этого Том продолжил свой рассказ:
– Постепенно мне стало ясно, что дело вовсе не в ожидании упреков, что проблема гораздо глобальнее. Я думал, что моя жизнь организована вокруг стремления хорошо жить. Но потом я обнаружил, что в действительности хочу оставаться чистеньким. Во всей красе это проявилось в той ситуации с ботинками и кушеткой. Понятно, что любому другому человеку эта идея покажется безумной, но я начал замечать нечто, что имело для меня определенный смысл.
– Выяснилось, что за моими чувствами депрессии и изолированности от мира не стоит никакой великой психотравмы. Виной всему была моя непрестанная слежка за собой, стремление откалибровать себя под окружающих. Когда начался процесс психоанализа, у меня первым делом невольно возник вопрос: что от меня хочет доктор А.? И вся эта глупость с ботинками была попыткой соответствовать ее желаниям. Но кому известно, что хотят другие? Все наши мысли о желаниях окружающих – это одни лишь предположения… Предположения и допущения.
– Мне бы хотелось считать себя человеком достаточно проницательным, – сказал Том после некоторой паузы, – но истина в том, что иногда я оказываюсь прав, а иногда ошибаюсь. На самом деле основной вопрос: попали мы в ловушку собственных допущений или нет? Я не осознавал, что считал стремление найти в окружающих какие-то недостатки фундаментальным качеством человека. Я не знал, что в любом человеке видел желание меня за что-то отругать. Я просто думал, что люди такие и есть, но потом вышло, что я ошибался.
«Я не осознавал, что считал стремление найти в окружающих какие-то недостатки фундаментальным качеством человека. Я не знал, что в любом человеке видел желание меня за что-то отругать. Я просто думал, что люди такие и есть, но потом вышло, что я ошибался».
Том откинулся на спинку стула и сказал:
– Доктор А. открыла мне и еще одну истину, которая застала меня врасплох. Она, конечно, касается не всех и каждого, но в моем случае все было именно так. А звучит эта истина следующим образом: человек, боящийся критики, чаще всего сам любит покритиковать окружающих. Вот это сюрприз… Выходит, что, не находя недостатков в себе, я занимаю себя упреками в адрес окружающих. Я не буду утомлять тебя перечислением миллионов недостатков, найденных мной в оформлении офиса доктора А. или в ней самой. Ты и сам можешь представить.