Однако ночью, в незнакомом гостиничном номере, где слышно было лишь тиканье часов да сильные удары сердца в груди, это успокаивающее чувство исчезло. Он не смог уснуть, встал и зажег свет, потом снова выключил и дальше лежал без сна. Он все думал о ее губах, о том, что знал их не только по тихим доверительным разговорам. И вдруг он понял, что вся эта невозмутимая беседа между ними была ложью, что оставалось в их отношениях что-то нерешенное и незавершенное и что вся их дружба была лишь искусственной маской, надетой поверх нервного, раздраженного лица, смущенного волнением и страстью. Слишком много времени, слишком много ночей там, у костра, в своей хижине, представлял он их встречу совсем иначе: бурные, пламенные объятия, ее, готовую отдаться ему, — слишком много лет, слишком много дней и ночей мечтал он совсем о другом, чтобы вчерашняя любезная, вежливая беседа оказалась правдой. «Актер, — сказал он про себя, — и актриса, оба хороши, но вам не обмануть друг друга. Не сомневаюсь, что этой ночью она тоже не спит».
Когда на следующее утро он пришел к ней, она, вероятно, сразу заметила его нервозность, беспокойство и уклончивый взгляд, потому что ее первая фраза прозвучала очень путано, да и потом ей так и не удалось придать разговору ровный тон. Он то начинал что-то быстро рассказывать, то обрывал рассказ, тогда повисали неловкие паузы. Что-то стояло между ними, обо что разбивались все вопросы и ответы. Оба понимали, что о чем-то умалчивают, в конце концов беседа их запуталась от осторожного словесного хождения по кругу.
Он вовремя это заметил и, когда она пригласила его отобедать, отговорился срочным совещанием в городе.
Она выразила искреннее сожаление, и в ее голосе снова послышались теплота и робкие нотки нежности. И все же она не решилась всерьез удерживать его. Пока она провожала его до дверей, они избегали смотреть друг на друга. Нервы были напряжены до предела, разговор вновь и вновь спотыкался о какое-то незримое препятствие, которое следовало за ними из комнаты в комнату, от слова к слову и теперь, разросшееся до невероятных размеров, не давало дышать. Поэтому, когда он, уже накинув пальто, стоял в дверях, оба почувствовали облегчение. Но тут он вдруг решительно обернулся.
— Я, собственно, хотел тебя кое о чем попросить, прежде чем уйду.
— Конечно, проси о чем угодно! — улыбнулась она, вновь сияя от радости, что сможет выполнить еще одно его желание.
— Возможно, это глупо, — сказал он, в нерешительности глядя на нее, — но, думаю, ты поймешь. Я бы хотел еще раз взглянуть на комнату, свою комнату, в которой прожил два года. Видишь ли, если я сейчас уйду, не заглянув туда, то у меня не останется чувства, что я побывал дома. С возрастом люди начинают искать собственную юность и находят глупую радость в маленьких воспоминаниях.
— Ты и возраст, Людвиг, — возразила она почти озорно, — какой же ты тщеславный! Посмотри лучше на меня, на седину в моих волосах. Рядом со мной ты выглядишь мальчиком, а говоришь о возрасте. Оставь эту маленькую привилегию мне! Но как же я сразу не отвела тебя в твою комнату? Потому что это ведь до сих пор твоя комната. Там ничего не изменилось. В этом доме ничего не меняется.
— Надеюсь, ты тоже, — попытался пошутить он.
Она посмотрела на него, чуть покраснев, и взгляд его невольно смягчился.
— Люди стареют, но остаются прежними.
Они поднялись наверх, в его комнату. Уже в дверях произошла немного неловкая сцена: открывая дверь, она сделала шаг назад, чтобы пропустить его, и в результате обоюдной вежливости, когда они пытались уступить друг другу дорогу, их плечи слегка соприкоснулись в дверном проеме. Оба, испугавшись, непроизвольно отпрянули в стороны, но одного мимолетного соприкосновения тел было достаточно, чтобы смутить их. Они молчали, скованные мучительным замешательством, которое с удвоенной силой ощущалось в безмолвной пустой комнате. Взволнованная, она поспешила к окну и открыла гардины, чтобы впустить в комнату больше света и развеять почти давящую темноту. Но стоило ярким солнечным лучам проникнуть сюда, как предметы, казалось, вдруг ожили и, испугавшись, беспокойно задвигались. Они важно выступали вперед и навязывали какое-нибудь воспоминание. Вот шкаф, который украдкой прибирала ее заботливая рука, вот книжные полки, которые заполнялись согласно любому его мимолетному желанию, а вот кровать, под раскинутым покрывалом которой похоронено столько грез о ней. Там, в углу, — воспоминание обожгло его, — оттоманка, на которой она тогда ускользнула из его объятий. Он был взбудоражен вновь вспыхнувшей страстью, и повсюду ему виделся ее прежний образ, непохожий на ту женщину, которая, отвернувшись, стояла сейчас рядом с ним, невероятно чужая, с неуловимым взглядом. Молчание, сгустившееся в комнате за долгие годы и испуганное присутствием здесь людей, давило на них, срывало дыхание в легких и сжимало опечаленное сердце.
Что-то нужно было сказать, что-то должно было развеять это молчание — оба его чувствовали. И она, вдруг обернувшись, заговорила.
— Все точно так, как и прежде, не правда ли? — решительно начала она разговор о чем-то незначительном и безобидном, и все же голос ее дрожал, словно охрипший.
Но он не поддержал ее любезную беседу.
— Да, все, — процедил он сквозь зубы с внезапно вспыхнувшей злостью. — Все как и прежде, кроме нас, кроме нас!
Этот упрек словно ужалил ее. Ужаснувшись, она повернулась к нему.
— Что ты имеешь в виду, Людвиг?
Но он на нее не смотрел. Его глаза сейчас искали не ее. Безмолвные и горящие ярким пламенем, они были устремлены на ее губы, те самые губы, которые когда-то горели поцелуем на его устах, он смотрел на эти губы, которые когда-то чувствовал, влажные и манящие. Смущаясь, она поняла, что он смотрит на нее с вожделением, румянец залил ее щеки, таинственным образом сделав моложе ее лицо, так что она показалась ему прежней, такой, как в час их расставания в этой комнате.
Она попыталась еще раз сделать вид, что не понимает очевидного, чтобы отвести от себя его впивающийся, опасный взгляд.
— Что ты имеешь в виду, Людвиг? — повторила она, но фраза прозвучала скорее как просьба ничего не объяснять, чем вопрос, требующий ответа.
Тогда он уверенно и решительно шагнул к ней, по-мужски взглянув в ее глаза.
— Ты не хочешь меня понимать, но я знаю, что ты все же понимаешь меня. Помнишь эту комнату? А помнишь, что ты обещала мне в этой комнате… когда я вернусь?..
Плечи ее дрожали, она все еще пыталась уйти от ответа:
— Оставь это, Людвиг… все в прошлом, давай не будем его бередить. Время не вернуть.
— Время — это мы, — ответил он твердо, — время в нашей воле. Я девять лет ждал, закусив губы. Но я ничего не забыл. И потому спрашиваю тебя, помнишь ли ты?
— Да, — ответила она, спокойно глядя на него, — и я ничего не забыла.
— И теперь — ему пришлось перевести дыхание, чтобы закончить вопрос, — хочешь ли ты исполнить свое обещание?
Румянец опять залил ее лицо. Она подошла к нему и успокаивающе сказала:
— Людвиг, опомнись! Ты утверждаешь, что ничего не забыл. Но посмотри, я уже почти старуха. Мне нечего желать и нечего тебе дать. Прошу тебя, оставь все в прошлом.
Однако он пожелал оставаться твердым и решительным до конца.
— Ты уклоняешься от ответа, — настаивал он, — но я слишком долго ждал, еще раз спрашиваю тебя, ты помнишь свое обещание?
Ее голос сбивался на каждом слове:
— Почему ты спрашиваешь меня об этом? Сейчас, когда уже слишком поздно, мой ответ не имеет значения. Но если ты настаиваешь, я отвечу тебе. Я никогда ни в чем не могла отказать тебе, я всегда принадлежала тебе — с того самого дня, как познакомилась с тобой.
Он смотрел на нее: как же прямо она держалась, как ясно, как искренне, даже несмотря на замешательство, она не трусила и не увиливала, всегда неизменная, чудесным образом сберегшая себя за минувшие годы, замкнутая и одновременно открытая. Он невольно шагнул к ней, однако стоило ей заметить стремительность его движения, она с мольбой отпрянула от него.
— Пойдем же, Людвиг, пойдем, нам не стоит оставаться здесь, давай спустимся вниз. Горничная может хватиться меня в любой момент. Нам не следует оставаться здесь дольше.
Ее внутренняя сила так непреодолимо склонила его волю, что он, как и прежде, беспрекословно подчинился ей. Они спустились в гостиную, прошли по коридору к двери, не проронив ни слова, ни разу не взглянув друг на друга.
У двери он вдруг обернулся.
— Прости меня, но сейчас я не могу говорить с тобой. Лучше я напишу.
Она улыбнулась ему с благодарностью.
— Хорошо, Людвиг, напиши мне.
Едва он ступил за порог своего номера, как бросился к столу. Он написал ей длинное письмо, а внезапно разгоревшаяся страсть с каждым словом, с каждой страницей все сильнее подстегивала его. Он писал, что завтра уезжает из Германии надолго, на месяцы, годы, а возможно, навсегда, и не хотел бы уходить от нее вот так, оставив в памяти лицемерие холодного разговора и неискренность натянутой светской встречи, что он хотел бы поговорить с ней еще раз, наедине, вдали от дома. И потому он предложил ей поехать с ним на вечернем поезде в Гейдельберг, где они вместе отдыхали десять лет назад, когда были еще чужими друг для друга, но уже предчувствовали духовную близость. Наверное, сегодняшняя поездка может стать для них прощальной, но он жаждал только этого прощания, последнего, настоящего, он просил у нее лишь этот вечер, эту ночь.
У двери он вдруг обернулся.
— Прости меня, но сейчас я не могу говорить с тобой. Лучше я напишу.
Она улыбнулась ему с благодарностью.
— Хорошо, Людвиг, напиши мне.
Едва он ступил за порог своего номера, как бросился к столу. Он написал ей длинное письмо, а внезапно разгоревшаяся страсть с каждым словом, с каждой страницей все сильнее подстегивала его. Он писал, что завтра уезжает из Германии надолго, на месяцы, годы, а возможно, навсегда, и не хотел бы уходить от нее вот так, оставив в памяти лицемерие холодного разговора и неискренность натянутой светской встречи, что он хотел бы поговорить с ней еще раз, наедине, вдали от дома. И потому он предложил ей поехать с ним на вечернем поезде в Гейдельберг, где они вместе отдыхали десять лет назад, когда были еще чужими друг для друга, но уже предчувствовали духовную близость. Наверное, сегодняшняя поездка может стать для них прощальной, но он жаждал только этого прощания, последнего, настоящего, он просил у нее лишь этот вечер, эту ночь.
Он поспешно запечатал письмо и отправил его с посыльным к ней домой. Уже через четверть часа тот вернулся, держа в руках маленький желтый конверт. Дрожащими пальцами он выхватил его — внутри оказалась лишь записка, несколько слов, написанных ее твердым, решительным почерком, торопливым и четким одновременно: «То, что ты предлагаешь, настоящее безумие, но я никогда не могла отказать тебе, да и сейчас не буду. Я приду».
Поезд замедлил ход — мимо станции, огни которой проплывали, полагалось ехать медленнее. Взгляд погрузившегося в воспоминания пассажира невольно прояснился и устремился вперед, чтобы вновь увидеть нежный, обращенный к нему из полутени образ, которым были полны его воспоминания. Да, то была она, верная подруга, все еще любящая его. Она пришла к нему, и он не переставал упиваться ее близостью. Она, словно почувствовав робкое ласкающее прикосновение его ищущего взгляда, выпрямилась и посмотрела в окно, за которым проносился неясный пейзаж, слякотный и по-весеннему мрачный, будто блестящая черная гладь воды.
— Мы уже скоро приедем, — сказала она, как будто обращаясь к себе самой.
— Да, — ответил он, глубоко вздохнув, — целая вечность прошла.
Он и сам не знал, что скрывалось за этим вздохом нетерпения, то ли поездка, то ли все долгие годы вплоть до этого часа. Воспоминания и действительность перемешались. Он понимал лишь, что внизу стучали колеса, приближая его к какому-то моменту, которого он не мог разглядеть из-за странной спутанности сознания. А поезд нес его определенно навстречу чему-то таинственному. Чувство, овладевшее им, было похоже на предвкушение первой брачной ночи. Но одновременно сладостный и волнующий трепет прерывался страхом перед последствиями этого шага: а что, если мечта сбудется, что будет, когда бесконечно и страстно желаемое вдруг откроется переполненному сердцу. Нет, только ни о чем сейчас не думать, ничего не желать, ничего не требовать, плыть по течению неизвестного потока, не прикасаясь друг к другу и все же чувствуя, желая друг друга, но не достигая. Только бы оставаться в этом состоянии всегда, провести целую вечность в этих вечерних сумерках, погрузившись в воспоминания. Да, в этот момент его пугала мысль, что все может скоро закончиться.
А за окном в долине уже мерцали, подобно светлячкам, электрические искры, все ярче и ярче, то тут, то там, и по ту и по эту сторону вагона, фонари слились в два прямых ряда, колеса стучали все громче, и вот из темноты бледным куполом уже поднялась светлая дымка над близким городом.
— Гейдельберг, — поднимаясь, сказал кто-то из адвокатов своим коллегам. Все трое как по команде подхватили свои одинаковые туго набитые портфели и поспешили покинуть купе, чтобы первыми оказаться у выхода. Поезд подъехал к вокзалу, притормаживая и неровно стуча колесами, последовал сильный, резкий толчок, затем состав замер. Мгновение они сидели вдвоем, друг напротив друга, будто испугавшись внезапно нагрянувшей действительности.
— Уже приехали? — в голосе ее слышалась тревога.
— Да, — ответил он и встал. — Позволь помочь тебе.
Она отказалась и поспешила к выходу. Однако на подножке поезда она на мгновение остановилась, не решаясь сойти, словно боясь опустить ногу в ледяную воду, потом взяла себя в руки, он молча последовал за ней. Какое-то время они стояли рядом на перроне, беспомощные, чужие, смущенные неловкой ситуацией, в руке у него тяжелым грузом висел маленький чемоданчик. В этот момент вновь оживший поезд неожиданно резко выдохнул остатки пара. Она вздрогнула и, побледнев, сконфуженно и неуверенно посмотрела на него.
— Что с тобой? — спросил он.
— Жаль, мы так хорошо ехали.
Он молчал. В ту секунду и он подумал о том же. Но они приехали, и нужно было что-то делать дальше.
— Идем? — предложил он осторожно.
— Да-да, конечно, — пролепетала она еле слышно. И все же оба продолжали неуверенно стоять на перроне, будто что-то внутри них надломилось. Лишь спустя какое-то время — он забыл взять ее под руку — они нерешительно и смущенно направились к выходу.
Они вышли на привокзальную площадь, и их накрыло волной рокочущего гула толпы, которая надсадно ревела под дробный аккомпанемент барабанного боя, — патриотическая демонстрация союза бывших фронтовиков и студентов. Они двигались живой стеной, колонна за колонной, по четыре человека в ряд, одетые по-военному, с развевающимися знаменами, громко чеканя шаг, в общем порыве — вскинутые подбородки, суровые лица, распахнутые рты, стройный хор голосов, сливающихся в звонком марше, они шли как единое целое — один голос, один шаг, один ритм. В первом ряду генералы, седовласые герои, грудь в орденах, по краям — молодая смена, красавцы-атлеты, с гигантскими стягами в могучих руках, черепа и свастика, крепкие парни — грудь колесом, голова вперед, готовые ринуться в атаку на врага. Казалось, чья-то невидимая рука распределила людскую массу в строгие каре и двинула вперед, заставив соблюдать до миллиметра выверенную дистанцию и общий ритм строя, и вот теперь они шагали — ветераны, мальчики из «Юнгфольк», студенты — мимо помоста с барабанным механизмом, отбивавшим дробь, в этот момент головы марширующих, будто нанизанные на невидимую веревку, в едином порыве поворачивались налево — там с каменным лицом возвышался военачальник, принимая парад. А барабанный бой, еще более крамольный в своей монотонности, рвался все выше и громче, возвещая об огне, разгорающемся в кузнице войны и мести, гудящем на мирной площади под чарующим небом и кротко парящими облаками.
— Безумцы, — ошеломленно пробормотал он, чувствуя дрожь в ногах, — Безумцы! Чего они добиваются? Повторения?
Повторения войны, которая разрушила всю его жизнь? С отвращением, неведомым ему доселе, вглядывался он в юные лица, пристально смотрел на шествие черной массы, выстроенной в четыре ряда, похожей на кадры кинопленки, которая разматывалась из узкого переулка, как из черного ящика кинокамеры. Каждое лицо имело одно и то же застывшее выражение злобы, вселяло страх. Почему это военное чудовище, отбивая строевой шаг, подняло голову теплым июньским вечером, почему под бой барабанов вошло в приветливый, погруженный в мечты город.
Он до сих пор верил в то, что мир кристально ясен и звонок, что он озарен светом нежности и любви, что в нем звучит мелодия добра и доверия, — и вдруг эта железная поступь массы все растоптала; она выражала одно — ненависть, ненависть, ненависть.
Он невольно схватил ее руку, чтобы ощутить чье-то тепло, любовь, доброту, однако барабанная дробь уже расколола мир надвое, и теперь, когда тысячи голосов слились в одной непонятной военной песне, ему показалось, будто что-то хрупкое и звонкое внутри разбивается об этот яростный, надвигающийся гул действительности.
Он вздрогнул от легкого прикосновения: ее рука, одетая в перчатку, осторожно дотронулась до его руки, судорожно сжимавшейся в кулак. Он оторвал свой пристальный взгляд от толпы и повернулся к ней — она безмолвно смотрела на него с мольбой, и он почувствовал, как она слабо тянет его за рукав.
— Да, идем, — пробормотал он, приходя в себя, поднял плечи, словно защищаясь от чего-то невидимого, и решительно направился сквозь толпу зевак, которые, как и он, молча смотрели, словно прикованные, на бесконечное шествие военных легионов. Он не знал, куда идет, лишь бы выбраться из шумного столпотворения. Только прочь, но где же побыть с ней наедине, лишь с ней, в полумраке, под одной крышей, почувствовать ее дыхание, впервые за десять лет посмотреть ей в глаза, когда никто не будет мешать и следить за ними? Его взгляд нервозно скользил по домам, все они были украшены флагами, на некоторых золотыми буквами виднелись названия фирм, на других — постоялых дворов. Да, нужно было где-то отдохнуть, побыть дома, одним! Купить себе немного тишины, комнату в несколько квадратных метров! И, словно отвечая на его мольбы, на высоком каменном фасаде появилась блестящая золотая вывеска отеля, который раскрыл им навстречу стеклянные двери главного входа. Он замедлил шаг, затаил дыхание, смущенно остановился, невольно высвободил свою руку из ее руки.