Обещание - Цвейг Стефан 5 стр.


— Это хороший отель, мне его рекомендовали, — солгал он, запинаясь от смущения.

Она в испуге отшатнулась от него, кровь прилила к бледному лицу. Ее губы зашевелились, будто желая что-то сказать, возможно, то же, что и десять лет назад: «Не сейчас! Не здесь».

Но в этот момент она увидела, как он смотрит на нее — боязливо, растерянно, нервно. И, склонив голову в молчаливом согласии, она последовала за ним через порог маленькими, робкими шагами.

За стойкой регистрации в углу вестибюля стоял бездельник портье, в пестром колпаке, важный, как капитан на мостике корабля. Он не сделал ни шагу навстречу нерешительным гостям, лишь бросил беглый, оценивающий взгляд на маленький чемоданчик. Портье ждал, они должны были подойти к нему сами, а он в этот момент принялся усердно изучать распахнутый журнал регистрации. Лишь когда желавший остановиться в отеле гость приблизился к нему почти вплотную, он поднял на него холодный взгляд и по-деловому строго осведомился, забронирован ли у господ номер, а услышав отрицательный ответ, вновь принялся листать журнал.

— Боюсь, что у нас все занято. Сегодня день освящения знамен, хотя, — милостиво добавил он, — я посмотрю, что можно сделать.

«Дать бы по морде этому ливрейному хаму», — со злостью думал униженный гость, впервые за десять лет вновь почувствовавший себя незваным попрошайкой, который принимает чужую милость. А между тем надменный портье закончил свою обстоятельную проверку.

— Номер двадцать семь с полчаса как освободился. Двуспальный. Возьмете его?

Ему ничего не оставалось, как, проглотив обиду, быстро согласиться, и вот он уже брал дрожащей рукой протянутый ему ключ, с нетерпением ожидая того момента, когда немые стены встанут преградой между ним и остальным миром.

Но тут сзади снова раздался строгий голос: «Вы забыли зарегистрироваться», — и перед ним появился прямоугольный лист бумаги, расчерченный на десяток граф, которые ему предстояло заполнить: звание, имя, возраст, происхождение, место проживания и место рождения, род занятий. Неприятная процедура была завершена, лишь когда он вписал ее имя, не настоящее, а то, о котором когда-то мечтал, связанное с его именем брачным союзом. И в тот момент карандаш в его руке дрогнул.

— Вот здесь еще, пожалуйста, срок пребывания, — потребовал непреклонный портье, проверяя написанное и тыкая мясистым пальцем в незаполненную клетку.

«Один день», — злобно вписал карандаш. Раздраженный гость уже чувствовал, как у него взмок лоб, пришлось снять шляпу — чужой воздух отеля уже угнетал его.

— Второй этаж налево, — разъяснил, проворно подскочив, вежливый и услужливый официант, когда обессилевший постоялец отвернулся от портье. Но он искал только ее. Во время всей процедуры она стояла неподвижно, напряженно изучая афишу, которая сообщала о вечере Шуберта, где должна была выступать какая-то незнакомая певица; пока она так неподвижно стояла, по плечам ее волнами пробегала дрожь, словно ветер над лугом. Он со стыдом отметил ее едва заметную брезгливость. «Зачем я вырвал ее из спокойных домашних стен и привез сюда?» Но пути назад не было.

— Идем, — поторопил он ее еле слышно. Она оторвала свой взгляд от афиши и, не показывая ему своего лица, первой поднялась по лестнице, медленно, с трудом, тяжело ступая. «Как старуха», — невольно подумал он.

Эта мысль задержалась лишь на секунду, когда его возлюбленная положила руку на перила, преодолевая последние ступени, и он сразу отогнал отвратительное сравнение. Однако что-то холодное, причиняющее боль осталось на месте изгнанного ощущения.

Наконец они поднялись на свой этаж — в две минуты подъема, наполненные молчанием, уместилась целая вечность. Одна из дверей была открыта, как оказалось, именно в их комнату, где горничная ловко орудовала тряпкой и метлой.

— Минуточку, я уже заканчиваю, — извинилась она, — я как раз прибираюсь, но господа могут проходить, я только принесу свежее белье.

Они вошли. В замкнутой комнате сгустился плотный и сладковатый воздух, пахло оливковым мылом и сигаретным дымом — где-то еще прятался след жившего здесь постороннего человека.

Посреди комнаты дерзко стояла кровать, тоже, вероятно, еще хранившая тепло человеческого тела, она явно была смыслом этого помещения. Его передернуло от такой прямолинейности. Непроизвольно он отступил к окну и распахнул его — влажный, немного мягкий воздух, смешанный с приглушенным шумом улицы, медленно полился в комнату, раздувая гардины. Он стоял у открытого окна и напряженно всматривался в крыши домов, уже погрузившиеся в тень. Какой мерзкой была эта комната… Как стыдно было находиться здесь… Какая пошлость в конце стольких лет страстного ожидания этой минуты — ни он, ни она не хотели, чтобы все случилось здесь и столь непристойным образом! Он смотрел в окно три, четыре, пять секунд — он их считал, малодушно не решаясь заговорить. «Нет, так нельзя», — подумал он и заставил себя обернуться. Предчувствие его не обмануло: она стояла словно окаменевшая, посреди комнаты, в сером плаще, руки заломлены, чужая в этом мерзком помещении, куда ошибочно попала по воле случая. Она сняла перчатки, видимо, хотела положить их куда-нибудь, но все в этой комнате вызывало у нее отвращение, поэтому они так и остались у нее в руках, словно пустые оболочки. Глаза ее застыли, лишь когда он повернулся к ней, они с мольбой обратились к нему. Он все понял.

— Может быть, — произнес он, запинаясь, сдавленным голосом — может быть, прогуляемся немного? Здесь так душно.

— Да-да, — вырвалось из ее груди. И будто в страхе за то, что он может еще передумать, ее рука схватилась за дверную ручку. Он последовал за ней и только заметил, что ее плечи дрожали, как у животного, которое избежало мертвой хватки хищника.

Улица ждала их, теплая и многолюдная, словно бурный поток. Они свернули в тихий переулок, а потом дальше, на лесистую дорогу, ту самую, по которой они уже поднимались десять лет назад, во время воскресной поездки в замок.

— Помнишь, тогда было воскресенье, — сказал он, и она, по-видимому занятая теми же воспоминаниями, тихо ответила:

— Я помню все, что связано с тобой. Отто был со своим школьным другом, они так спешили попасть в замок, что мы их чуть не потеряли. Я все звала его и звала, хотя… мне так хотелось побыть с тобой наедине. А ведь мы тогда были еще чужими.

— Как и сейчас, — попытался он пошутить, но она промолчала. Он смутно чувствовал, что ему не следовало этого говорить. «Что заставляет меня постоянно сравнивать прошлое и настоящее? И почему сегодня мне не дается разговор? Все время вклинивается прошлое?»

Они молча поднимались в гору. Неяркие огни домов ушли вниз, в сумеречную долину, где светлой дугой протекала река. Казалось, отсюда на них опускалась тьма, вокруг шумели деревья. Никто не попался им навстречу. Впереди двигались только их безмолвные тени. И каждый раз, когда падающий на них сверху свет фонарей начинал светить им в спину, тени их сливались, словно в объятии, потом вытягивались — и то стремились друг к другу, соединяясь в одно целое, то расходились, чтобы вновь прижаться руками. Как зачарованный, наблюдал он за этой причудливой игрой теней, за тем, как они расходились, сходились и вновь оставляли друг друга, эти образы, лишенные души, призрачные тела, их собственные продолжения и отражения. С болезненным любопытством смотрел он, как фантомные фигуры убегали и сталкивались, и за меняющейся и мелькающей черной картинкой почти позабыл о своей спутнице. Он ни о чем не думал, лишь смутно чувствовал, что робкая игра теней напомнила ему что-то, скрытое глубоко в памяти, как на дне колодца. И теперь вот оно потревожено воспоминаниями. Что же это было? Он напряг все свои чувства, чтобы понять, о чем же напоминала ему эта игра. Должно быть, какую-то фразу или что-то, что он пережил, слышал, чувствовал, что окутано мелодией, давно забытой, о чем он не думал уже многие годы.

И вдруг яркая молния воспоминания прорезала темный небосвод забвения. Это была фраза из стихотворения, которое она читала ему однажды вечером. Точно, это было стихотворение, французское, он знал его наизусть. Словно навеянное горячим ветром, оно уже было готово сорваться с его губ, сквозь годы он слышал, как она произносила забытые строчки французского стиха:

Едва эти строчки вспыхнули в его памяти, как волшебным образом сложилась и вся картина того далекого вечера: золотой свет лампы в полутемной гостиной, она читает ему стихи Верлена. Он видит ее лицо, на котором лежит тень от абажура, ее саму, такую близкую и одновременно далекую, любимую и недоступную, чувствует, как от волнения бьется его собственное сердце, внемлющее переливам ее голоса, который повторяет звонкий ритм стиха, он слышит, как она произносит слова «тоска» и «любовь», пусть стихотворные, пусть на чужом языке и не к нему обращенные, и все же опьяняющие, ведь это она говорит их. Как мог он забыть это стихотворение и годами не вспоминать того вечера, когда они остались в доме одни и, смущенные этим уединением, сбежали от опасного разговора в непринужденную сферу книг, где за словами порой мелькало признание в сокровенных чувствах, словно огонек в лесу, неуловимый и все же дарящий радость. Как мог он забыть об этом? И почему вдруг вспомнилось это забытое стихотворение? Он невольно произнес эти строчки вслух на родном языке:

Едва эти строчки вспыхнули в его памяти, как волшебным образом сложилась и вся картина того далекого вечера: золотой свет лампы в полутемной гостиной, она читает ему стихи Верлена. Он видит ее лицо, на котором лежит тень от абажура, ее саму, такую близкую и одновременно далекую, любимую и недоступную, чувствует, как от волнения бьется его собственное сердце, внемлющее переливам ее голоса, который повторяет звонкий ритм стиха, он слышит, как она произносит слова «тоска» и «любовь», пусть стихотворные, пусть на чужом языке и не к нему обращенные, и все же опьяняющие, ведь это она говорит их. Как мог он забыть это стихотворение и годами не вспоминать того вечера, когда они остались в доме одни и, смущенные этим уединением, сбежали от опасного разговора в непринужденную сферу книг, где за словами порой мелькало признание в сокровенных чувствах, словно огонек в лесу, неуловимый и все же дарящий радость. Как мог он забыть об этом? И почему вдруг вспомнилось это забытое стихотворение? Он невольно произнес эти строчки вслух на родном языке:

И стоило ему их сказать, как он сразу все понял — это воспоминание в колодце памяти было игрой теней, тени коснулись и разбудили слово, связанное с ними, а потом и все остальное. Содрогнувшись, он понял пугающий смысл этого воспоминания, правдивый смысл стихотворных строчек. Разве сами они не были тенями, ищущими свое прошлое, задающими смутные вопросы минувшему, которого уже не вернуть, тенями, которые хотели жить, но не могли — ни она, ни он уже не были прежними. Они были другими, но все же гнались за прошлым, напрасно мучаясь, убегая и возвращаясь, затрачивая тщетные усилия на поиски, как эти черные призраки под их ногами.

Он, должно быть, непроизвольно простонал, потому что она повернулась к нему и спросила:

— Людвиг, что с тобой? О чем ты задумался?

Но он лишь отмахнулся:

— Так, ни о чем!

Он еще напряженнее прислушался к себе, к своему прошлому, в надежде вновь услышать тот голос, правдивый голос воспоминаний, который заговорит с ним и через прошлое откроет настоящее.

От составителя

Стефан Цвейг родился в 1881 году в Вене в богатой семье из верхушки среднего класса. Его отец, Мориц, получивший в наследство небольшую ткацкую фабрику в Моравии, превратил ее в крупнейшее текстильное предприятие Австрии. Мать Стефана, Ида, происходила из богатой семьи еврейских банкиров. Детство и юность будущего писателя были обеспеченными и безмятежными. Родители любили его, поощряли его стремление к культуре и образованию, никогда не заставляли заниматься тем, что не нравилось бы Стефану. Таким образом, Стефан Цвейг стал одним из тех людей, которые создали культуру двадцатого века — благополучным выходцем из буржуазии, имевшим время и желание осмысливать человеческое бытие в гуманитарном аспекте, заниматься художественным творчеством, творить не на продажу, а для ума и сердца. Благодаря своему происхождению с ранних лет он приобрел гуманистические, либеральные и даже пацифистские убеждения, которых придерживался всю свою жизнь. В тоже время он никогда не чувствовал себя только евреем, он чувствовал себя австрийцем и, главным образом, европейцем.

Учеба в школе давалась Стефану нелегко, потому что школьная программа не затрагивала главного интереса Стефана — литературы. Любимым автором его ранних лет был Гуго фон Гофмансталь, поэт, драматург, либреттист Рихарда Штрауса. Музыкальный язык, символизм и импрессионистские приемы Гофмансталя побудили Стефана самого заняться литературным творчеством. В 1902 году за собственный счет он издал книгу стихов «Серебряные струны». В 1904 году Стефан Цвейг получает степень доктора германской и романской филологии в Берлине. После этого он совершает несколько путешествий — по Европе — от Голландии до Испании, а затем в Индию, Северную Африку, в Соединенные Штаты Америки, Панаму и Кубу.

До Первой мировой войны его жизнь состоит из постоянных переездов между Веной, Парижем и Швейцарией. Он в постоянном общении со все новыми людьми. Стефан любил людей, интересовался их жизнью и творчеством, искал знакомства и дружбы с наиболее интересными писателями своего времени. И эти интересные люди отвечали ему тем же, дружили с ним. Он состоял в переписке с такими по-разному знаковыми фигурами своего времени, как Райнер Мария Рильке, Ромен Роллан, Джеймс Джойс, Эмиль Верхарн, Зигмунд Фрейд, Артур Шнитцлер, Максим Горький. Каждый из них считал Стефана своим близким личным другом. Стефан Цвейг оставил после себя более 20 тысяч писем, адресованных этим и другим людям.

Искренний интерес к людям и их судьбам, а также литературный дар сделали Стефана непревзойденным мастером биографической прозы. Его книги о Марии Стюарт, Магеллане, Эразме Роттердамском и Бальзаке — эталонные образцы этого жанра.

В 1912 году он знакомится с Фридерикой Марией фон Винтерниц, на которой женится в 1920 году. С ней его объединяет мечта о единой культурной Европе, в которой противоречия решались бы только ненасильственным путем. Отвращение к насилию в любом его проявлении — одна из самых ярких черт Цвейга-автора и Цвейга-человека.

Первая мировая война повергла писателя в глубокий шок. В военные годы он работает в венском военном архиве. Он мучительно ищет для себя ответ на вопрос: «Кто мог бы спасти Европу от ужаса и несчастий?» И решает, что эти люди — писатели. Он пишет эссе о Томасе Манне, Марселе Прусте, Ромене Роллане и Максиме Горьком. В них он видит совесть человечества.

После войны он поселяется в Зальцбурге и именно в эти годы пишет свои знаменитые биографии и новеллы. В 20-е годы он — самый читаемый автор в Европе. В 1928 году правительство Советского Союза приглашает его принять участие в юбилейных торжествах по случаю столетия Льва Толстого.

10 мая 1933 года, во время печально известного сожжения нацистами «вредных» книг, на костер были отправлены и книги Цвейга. Писатель почувствовал себя неуютно в пошатнувшемся европейском доме и перебрался с женой в Англию. Несмотря на финансовое благополучие, он ощущал себя в Лондоне изгоем, лишним человеком. Эта ситуация усугубилась, когда Германия вторглась в Польшу в 1939 году и Цвейг вместе с другими выходцами из Австрии был причислен в Англии к лицам враждебного происхождения.

Эти события сопровождались изменениями в личной жизни писателя. В 1938 году закончился его брак с Фридерикой Марией. И он женился на своей молодой секретарше Лотте Альтман.

Не выдержав военных потрясений Европы, писатель покидает ее навсегда. С молодой женой он переезжает сначала в Нью-Йорк, где не чувствует себя счастливым, а затем в Бразилию, где покупает дом в небольшом городе Петрополисе.

В 1942 году он пишет свою лебединую песню — «Шахматную новеллу». Историю шизофрении человека, чья воля выдержала столкновение с миром, в котором правят нацисты, а психика — не смогла. Почти то же самое случилось и с самим писателем.

«Я приветствую своих друзей! — писал Цвейг в своей предсмертной записке. — У них еще есть шанс увидеть рассвет после долгой ночи. Я же слишком нетерпелив и ухожу первым». Оказавшись в полной культурной и эмоциональной изоляции, в бразильской провинции, где не было даже телефона, Цвейг и его жена Лотта решили вместе умереть и 22 февраля 1942 года приняли по смертельной дозе веронала.

Назад