— Нет. Вы врете.
— Как так — вру? Ничего себе! Ну и люди! Им все делаешь быстро, в день обращения, покушать не успеваешь — а они потом оскорбляют! Ну хотите, девушка, я вам книгу сюда домовую принесу? Чтобы вы сами увидели и вам стыдно стало?
— Да, хочу, — ответила Маша. — Покажите мне книгу.
Воробушек нахохлилась, поджала губы и удалилась.
«Тумбала-тумбала-тумбалалайка!» — проголосил мобильник из Машиного кармана. Звуковое оповещение о приходе нового письма. Она специально завела себе отдельный электронный адрес на гмейле для переписки с архивами, загсами, прокуратурами и прочими бюрократическими инстанциями на тему еврейства. И оповещение поставила соответствующее.
Дрожащей рукой Маша открыла в мобильном почту. Письмо было из архива Генпрокуратуры. Вот и отлично. Сейчас она ткнет этой воробьиной бабульке в морду выпиской из личного дела деда. Расстрелян, как же.
Не дождетесь. Она открыла письмо.
Уважаемая Мария Петровна Йомдина!
Подробная выписка из личного дела репрессированного Йомдина А.Л., 1912 г.р. (арестован 2 июля 1952 г., расстрелян 6 октября 1952, реабилитирован посмертно в 1957 г.) была отправлена почтой по адресу вашей постоянной регистрации.
Невозможно… 6 октября — невозможно. Это день зачатия матери. Они врут. Вероятно, они просто скрыли его побег. Написали «расстрелян», чтобы не отчитываться, что его упустили. Кто-то просто спасал свою шкуру. Но они не на ту напали. Она во всем разберется…
— Вот, пожалуйста! — Воробушек впорхнула за свое окошко и плюхнула на стол огромный раскрытый талмуд с пожелтевшими, замусоленными, истлевшими по краям страницами. — Полюбуйтесь! Домовая книга. Вот сюда смотрите! — она ткнула пальцем в выцветшую запись, сделанную чьим-то каллиграфическим почерком больше полувека назад. — Видите, тут написано: Иомдин Абрам Львович, выбыл 2 июля 1952 года, арест. А вот тут — вы смотрите, смотрите, девушка! — штампик, — она подняла книгу и прислонила ее разворотом к стеклу. Справа от рукописной записи красовался выцветший фиолетовый прямоугольничек. А внутри прямоугольничка было десять печатных фиолетовых букв. На всякий случай Маша пересчитала их несколько раз: точно, десять. Расстрелян.
— Тни ли… — скрипучий голос послышался прямо за Машиной спиной. — Тни ли, тни ли, тни ли…
Сухая и узловатая, как ветка мертвого дерева, рука того, кто стоял позади нее, потянулась к домовой книге, но уперлась в стекло. Поскреблась в него длинным, с траурной черной каемкой, ногтем. Маша зажмурилась. Но и с закрытыми глазами она чувствовала на себе гнилой запах старческого дыхания.
— Хабкэни… — послышался другой голос.
Холодные, дрожащие пальцы погладили ее по щеке. Это неправильно.
Они не должны ее трогать. Она попробовала подумать о безопасном, надежном месте, о синем зонтике на пляже, о теплом белом песке. Но представлялись только поломанная, похожая на треснувший осиновый кол стойка и рваная синяя ткань, которую трепал в песке ветер.
— Нашкини…
Она почувствовала, как кто-то прикоснулся к ее губам, открыла глаза и резко обернулась назад.
Она увидела очередь.
Унылая вереница растерянных, беспокойных, в основном пожилых людей змеилась за ней к окошку с домовой книгой. Людей было много. Они занимали каждый свободный метр. Они толкались. Они сидели на стульях. Переминались перед окошками. Стояли в зале, и в коридоре, и на ступенях мраморной лестницы.
Они тянули руки к книге, скреблись в стекло. Они тянулись к Маше. Они просили обнять их. Они канючили. Они говорили с ней на иврите. Только одна, с коротким седым ежиком, тетка, совсем потерянная, бестолковая курица, кудахтала снова и снова по-русски:
— Кто тут крайний? Кто тут крайний? Кто тут крайний? Кто крайний?
Маша заметила в очереди того мерзкого старика, который проповедовал ей про ген предательства в загсе всего неделю назад. Теперь он просто тянул к ней руки и говорил ей «нашкини». Теперь он просто хотел, чтобы она его обняла. Как быстро это у них происходит. Всего неделя. Она тогда ведь предупредила его, что скоро он иначе заговорит. Они обычно говорили по-русски только в первые дни. Потом переходили на иврит. На более древний язык. Так полагала ее мать — что дело именно в древности языка. Она называла его не ивритом, а древнееврейским. И говорила, что он близок к арамейскому, поэтому они его используют. Мертвецы. Она говорила, что это мертвый язык. Она была филологом, Машина мать, пока не сошла с ума. Пока не начала видеть призраков.
Теперь и Маша тоже их видит. Наследственность. В ней действительно сидит плохой ген. Но не предательства, как говорил тот старик, а шизофрении. Ей нужно срочно лечиться. А она ждет, она не идет к психиатру, она теряет драгоценное время. Она боится. Она-то знает, как лечат в России эту болезнь. Какими методами. Уж ей ли не знать. Она ведь раньше навещала мать постоянно.
Так что — нет. Она для себя твердо решила: никаких психиатров в этой стране. Она уедет в Израиль. У нее есть право на возвращение. А пока она здесь, она будет использовать метод, про который прочла в интернете. Для того чтобы избавиться от кошмара, нужно просто представить себя в безопасном месте. Для нее это место — синий зонтик на пляже. И еще, конечно, нельзя себе позволять в них верить. Они выглядят очень реальными — но их нет. Это важная грань. Пока она знает, что все эти люди только плод ее воображения, все под контролем.
— Тумбала-тумбала-тумбалалайка! — пискнул в кармане мобильный.
— Тумбала-тумбала… — мечтательно повторила тетка, которая спрашивала, кто крайний.
— …тумбалалайка! — подхватил изможденный мужчина с морщинками вокруг глаз.
— Тумбалалайка! Шпильбалалайка! — фальшиво взвизгнул старик из загса и поцеловал ее в щеку холодным, пахнущим землей ртом. — Нашкини!
…Вот только раньше они не смели к ней прикасаться. Это неправильно. Что мертвые целуют живых.
— Не трогайте меня! — закричала Маша и оттолкнула от себя старика. — Вы не можете меня трогать! Вас нет! Вы мертвые! — она оглядела внезапно притихшую очередь. — Понимаете? Вы все — мертвые!
— Ой-ой, сумасшедшая… — Воробушек перекрестилась и уронила на пол домовую книгу. — Вы, девушка, сумасшедшая!
— Да. Я сумасшедшая, — Маша кивнула и засмеялась.
Тетка с седым ежиком нерешительно захихикала вслед за ней.
— Но это не значит, что меня можно обманывать. Мой дедушка не был расстрелян. Он убежал. А вы специально штамп поставили, чтобы скрыть этот факт!
— Я сейчас милицию вызову, — испуганно сказала Воробушек. — Уходите.
— Не волнуйтесь, я ухожу, — сказала Маша покладисто. — Мне проблемы с милицией не нужны. Это может не понравиться в консульстве.
Она направилась к лестнице. Люди в очереди забеспокоились и потянулись за ней.
Фиолетовый штамп нарочно поставили в книгу, это же ясно. Человек сбежал из сталинских лагерей. Кому нужна такая огласка? Кто захочет за это сам оказаться в лагере? Дед сбежал и ночью 6 октября был у бабушки. И у них была ночь любви.
— Расстреляли его! — ответила на ее мысли тетка с седым ежиком. — Расстреляли. Я точно знаю! — она подмигнула и захихикала. — Он был видный такой мужчина. Я его видела.
— Поклянись, — прошептала Маша.
— Вот те крест! — тетка с готовностью перекрестилась.
— Нет. Не так.
Тетка наморщила лоб, соображая. Потом лицо ее озарилось:
— Нишбаат анохи швуат шеоль.
Маша застыла. Это была серьезная клятва. Эти твари никогда не клялись страной мертвых, если врали. Так говорила мать. Нет, стоп. Не то. У матери ведь шизофрения. И негу никаких тварей. Они ей мерещатся. Однако это не исключает, что его и впрямь расстреляли. Тогда все равно все сходится. Допустим, бабушка — от одиночества, от тоски, кто ее поймет? — привела домой мужика. Они зачали ребенка. С мужем не получалось, а с чужим — раз, и готово. По роковому стечению обстоятельств это случилось в ту самую ночь, когда мужа ее расстреляли. Мужик был да сплыл. А может быть, он был ей даром не нужен. В итоге в графе «отец» в свидетельстве о рождении — прочерк. Потом она сочинила романтическую историю — про бегство, про ночь любви, про отъезд мужа в Израиль. Подделала, как могла, свидетельство о рождении. Для дочери, не для официальных инстанций. Ну, просто чтоб та гордилась своим отцом.
Тогда, получается, она, Маша, не внучка еврея? И не имеет права на возвращение? А как же ее детские воспоминания про деда? Да как угодно. К примеру, это могли быть ложные воспоминания.
— А как же… еврейский… язык? — с трудом подбирая слова, пойнтере-совался старик из загса. Он локтем отпихнул женщину с седым ежиком, чтобы стоять рядом с Машей.
Уроки иврита, да. Не сходится…
— Вы уйдете, девушка, или нет? Или я все-таки звоню ноль-два?
— Вы уйдете, девушка, или нет? Или я все-таки звоню ноль-два?
— Уйду, уйду, — Маша решительно зашагала по мраморной лестнице. Вся очередь покорно потянулась за ней.
…А может, и сходится. Допустим, тот, кого она помнила, был вовсе не дед. Какой-нибудь другой родственник. Друг семьи. Мамин коллега. Еврей. Филолог. Он научил ее нескольким фразам на иврите. Она их запомнила. Дети ведь быстро схватывают. Короче, возможны разные логичные объяснения.
Самое главное — не верить в объяснение матери. В ее мрачный бред про мертвого жениха, вернувшегося домой на одну ночь. Не впускать этот бред в свою голову. В свою душу. Не переходить последнюю грань. Пока она понимает, что мать ее несет бред, она имеет все шансы на излечение.
Маша вышла из дворца МФЦ на улицу. Старик из загса сунулся в дверь за ней:
— Нашкини! Нашкини! Тешакэни ми-нэшикот пиа!
Маша вдруг поняла, что впервые за последние полгода ей совершенно не страшно. Эти твари — хотя нет, почему твари? люди! — больше ее не пугали. Они были такими жалкими и беспомощными. Они просили ее любви. К при-меру, этот. Ну что ей стоит его обнять? Обнять — а потом отпустить. Она ведь сможет убедить его вернуться туда, откуда он вышел. Наверняка она сможет подобрать для него слова.
Она обняла старика. Он прижался к ней тщедушным, трясущимся телом.
— Ховатха лашув леарцэха, — шепнула она ему в ухо.
Он кивнул, заковылял вверх по улице и скрылся из виду.
Она улыбнулась. Это было так просто. Она имела над ними власть.
Нужно будет все-таки навестить маму. Мама не виновата. Виновата дурная наследственность. Бракованный ген.
В последнее время Маша практически к ней не ходила. Тяжело было сидеть с ней в душной палате.
Тяжело было слушать, как она бормочет стихи — раз за разом, раз за разом, будто где-то у нее в животе крутит ручку осатаневший шарманщик:
— Ах, невеста, где твой милый… Где венчальный твой венец… Дом твой — гроб… Жених — мертвец…
Или как она разговаривает с невидимыми гостями на мертвом, чужом языке.
Как она переходит на крик, и ее «увозят на процедуры».
Тяжело было видеть, как она лежит потом на кровати с поломанными пружинами, обколотая нейролептиками и транквилизаторами, бесчувственная, беспомощная, полумертвая. Наполовину мертвая. Как и положено дочери мертвеца.
А еще тяжелее было однажды вдруг тоже увидеть ее гостей.
Но нельзя же совсем к ней больше не приходить. Она ведь все-таки мать.
И еще нужно снова записаться на прием в израильское посольство. Визу на ПМЖ ей теперь, конечно же, не дадут. У нее ведь нет документов, подтверждающих еврейские корни. Но она просто обязана встретиться с той маленькой девочкой. Объяснить, что мама ее больше не видит. Что никто ее больше не видит. И обнять ее. И сказать, чтобы она уходила в свою страну.
В ту страну, где всегда светит солнце, шумит море, шуршит песок и лопаются спелые фрукты. В ту страну, где звучат прекрасные песни. И где даже ветер оставляет сладкий вкус на губах, и
Спасибо Дмитрию Аксельроду, Рами Юдовину и Галине Азаркевич за помощь с ивритом.