Миссис Киттеридж. Вот черт! Выглядит точно так же, как на уроке математики в седьмом классе: то же прямодушное, с высокими скулами лицо и волосы такие же темные. Эта учительница ему нравилась, но в школе любили ее далеко не все. Сейчас он бы от нее отмахнулся или тронул бы машину и отъехал, но его удержала память о том уважении, какое он к ней питал. Миссис Киттеридж постучала пальцами по стеклу, и, чуть поколебавшись, Кевин наклонился и до конца опустил стекло.
— Кевин Каулсон. Привет.
Он кивнул.
— Не собираешься пригласить меня посидеть с тобой в машине?
Его руки, лежавшие на коленях, сжались в кулаки. Он покачал было головой:
— Нет, я только…
Однако она уже влезала в машину — крупная женщина, целиком заполнившая ковшеобразное кресло, колени чуть ли не упирались в приборную панель. Втащила и водрузила на колени большую черную сумку.
— Что привело тебя сюда? — спросила она.
Кевин глядел на воду. Молодая женщина возвращалась от пристани, чайки яростно вопили ей вслед, бросаясь вниз и хлопая огромными крыльями, — похоже, она выбрасывала в воду раковины от клемов.
— В гости приехал? — подсказала миссис Киттеридж. — Из самого города Нью-Йорка? Ты ведь там теперь живешь?
— Господи, — тихо сказал Кевин. — Неужели все всё всегда знают?
— О, разумеется, — утешила она. — Что же еще всем остается делать?
Она повернулась к нему лицом, но ему не хотелось встречаться с ней глазами. Ветер над заливом вроде бы еще усилился. Кевин засунул руки в карманы, чтобы удержаться, — не сосать же при ней костяшки!
— У нас тут теперь много туристов, — сказала миссис Киттеридж. — Просто кишат повсюду в это время года.
Кевин издал горлом некий звук, признавая этот факт, — а ему-то что?! — но ведь она к нему обращалась. Он все смотрел на стройную женщину с ведром, она наклонила голову, входя обратно в ресторан, и аккуратно закрыла за собой сетчатую дверь.
— Это Пэтти Хоу, — объяснила миссис Киттеридж. — Помнишь ее? Пэтти Крейн. Вышла за старшего из братьев Хоу. Хорошая девочка. Только вот выкидыши у нее случились и она грустит. — Оливия Киттеридж вздохнула, иначе поставила ноги, нажала на рычаг — чем немало удивила Кевина — и устроилась поудобнее, сдвинув сиденье назад. — Подозреваю, они ее скоренько подлечат и она забеременеет тройней.
Кевин вытащил руки из карманов, похрустел суставами пальцев.
— Пэтти была очень милая. Совсем про нее забыл, — проговорил он.
— Она и сейчас милая. Я про это и говорю. А что ты делаешь там, в Нью-Йорке?
— Ну… — Он поднял руки, заметил красноватые пятна на костяшках и скрестил руки на груди. — Я сейчас на практике. Четыре года назад получил медицинскую степень.
— Скажи пожалуйста! Это впечатляет. В какой же области медицины ты сейчас практикуешься?
Кевин взглянул на приборную панель и поразился: неужели он раньше не видел, какая она грязная? При ярком солнце панель говорила старой учительнице о том, какой он неряха, жалкий человечек, без капли достоинства. Он набрал в грудь воздуха и ответил:
— В области психиатрии.
Он ожидал, что она воскликнет «ах-х-х!», а когда она ничего не сказала, он взглянул на нее и увидел, что она всего лишь равнодушно кивает головой.
— Здесь красиво, — произнес он, прищурив глаза и снова глядя на залив.
В его словах звучала благодарность за то, что он воспринял как сдержанность и такт, и это было правдой — про залив тоже. Кевину казалось, что он смотрит на залив сквозь толстое огромное стекло, гораздо большего размера, чем ветровое, но залив все равно обладал — и Кевин понимал это — некой величественной красотой, с его покачивающимися на волнах, побрякивающими яхтами, с пенно-взбитой водой, с дикой розой ругозой. Насколько лучше было бы стать рыбаком, проводить свои дни в окружении всего этого. Он думал о результатах ПЭТ — позитронно-эмиссионной томографии головного мозга, — которые изучал, всегда пытаясь найти что-то о своей матери, упорно держа руки в карманах, кивая в ответ на речи радиологов, иногда чувствуя, как за веками, не проливаясь, набегают на глаза слезы: разрастание мозжечковой оливы, рост повреждений белого вещества, значительное сокращение числа глиальных клеток. Биполярность психики.[7]
— Но все равно, — заявил он, — я не собираюсь быть психиатром.
Теперь ветер и в самом деле набрал силу, пандус плавучего причала подбрасывало вверх-вниз, вверх-вниз.
— Представляю, сколько ненормальных тебе приходится встречать по работе, — сказала миссис Киттеридж, поудобнее располагая ноги: под ее подошвами на полу машины скрипели песок и мелкие камешки.
— Да, бывает.
Он поступил на медицинский факультет, собираясь стать педиатром, как его мать, но его влекла психиатрия, несмотря на то что, как он полагал, психиатрами люди становятся из-за своего тяжелого детства и ищут, ищут, ищут в работах Фрейда, Хорни, Райха[8] и других ученых объяснения, почему они стали такими, как есть, — анально-ретентивными, нарциссичными, эгоцентричными уродами, в то же время, разумеется, отрицая этот факт. Какого только дерьма он не наслушался от своих коллег, от своих профессоров! Его собственные интересы сузились до проблем, возникающих у жертв мучительства, но и это ввергло его в отчаяние, и когда он наконец попал под руководство доктора Марри Голдстайна, д. ф. н., д. м. н.[9] и поведал ему, что собирается работать в Гааге с теми, кого били по пяткам до голого мяса, чьи тела и души оказались губительно искалечены, доктор Голдстайн спросил: «Вы что, чокнутый?»
А Кевин был как раз увлечен одной чокнутой, Кларой, ну и имечко! Клара Пилкингтон. Она казалась самой нормальной из всех, кого он встречал в своей жизни. Ничего себе, а? А ей надо бы носить на шее вывеску «Предельно чокнутая Клара».
— Ты ведь знаешь старую поговорку, верно? — спросила миссис Киттеридж. — Психиатры все психи, кардиологи — бессердечны…
Кевин повернулся к ней лицом:
— А педиатры?
— А детские врачи — деспоты, — признала миссис Киттеридж и пожала плечами.
Кевин кивнул.
— Да, — еле слышно ответил он.
Минуту спустя миссис Киттеридж сказала:
— Ну, знаешь, твоя мама, наверное, просто ничего с этим поделать не могла.
Он был поражен. Желание пососать костяшки пальцев превратилось в какой-то болезненный зуд; он провел руками взад-вперед по коленям, обнаружил дыру в джинсах.
— Я думаю, у мамы было биполярное расстройство психики, — произнес он. — Только никто никогда диагноза не поставил.
— Понятно, — кивнула миссис Киттеридж. — Сегодня ей, вероятно, смогли бы помочь. У моего отца не было биполярного расстройства. У него была депрессия. И он всегда молчал. Может, и ему смогли бы сегодня помочь.
Кевин не ответил. Он подумал — может, и не смогли бы.
— И мой сын. У него тоже депрессия. Видно, по наследству.
Кевин взглянул на нее. Бусинки пота выступили у нее под глазами, там, где наметились мешки. Теперь он разглядел, что на самом деле она выглядит много старше. Да, конечно, не могла же она до сих пор выглядеть такой же, как тогда, — учительницей математики в седьмом классе, которой так боялись ребята. Он и сам ее боялся, хоть и любил.
— А чем он занимается? — спросил Кевин.
— Он врач-ортопед.
Кевин ощутил, как темное облачко печали плывет к нему от старой учительницы. Порывы ветра теперь задували во всех направлениях, так что залив стал похож на сине-белый, по-сумасшедшему глазированный торт, гребешки волн бежали то в одну сторону, то в другую. Листья тополей возле марины трепетали, стремясь вверх, ветви клонились все в одну сторону.
— Я думала о тебе, Кевин Каулсон, — сказала Оливия Киттеридж. — Часто.
Он прикрыл глаза; слышал, как она подвинулась в кресле рядом с ним, слышал, как скрипят камешки на резиновом коврике у нее под ногами. Совсем уж было собрался сказать: «Я не хочу, чтобы вы думали обо мне», когда она вдруг произнесла:
— Мне твоя мама нравилась.
Он открыл глаза. Пэтти Хоу опять вышла из ресторанчика: она направлялась к дорожке, что шла перед мариной, и в груди у Кевина вдруг родилось какое-то волнение, ведь там, впереди, — голая скала, если память ему не изменяет, крутой обрыв прямо в море. Но она наверняка это знает.
— Да, я знаю — она вам нравилась, — сказал он, глядя в широкое, умное лицо миссис Киттеридж. — Вы ей тоже нравились.
Оливия Киттеридж кивнула:
— Умная женщина. Она очень умная была.
Кевин задавался вопросом: сколько же времени все это будет продолжаться? И все же то, что она знала его мать, имело для него значение. В Нью-Йорке ее никто не знал.
— Не знаю, известно тебе или нет, но с моим отцом было то же самое.
— Что — то же самое? — Он нахмурился и на миг провел между губами костяшку указательного пальца.
— Умная женщина. Она очень умная была.
Кевин задавался вопросом: сколько же времени все это будет продолжаться? И все же то, что она знала его мать, имело для него значение. В Нью-Йорке ее никто не знал.
— Не знаю, известно тебе или нет, но с моим отцом было то же самое.
— Что — то же самое? — Он нахмурился и на миг провел между губами костяшку указательного пальца.
— Самоубийство.
Кевин хотел, чтобы она ушла. Пора уже было ей уходить.
— Ты женат?
Он покачал головой.
— Ну да. Мой сын тоже не женат. Моего мужа это просто с ума сводит. Генри хочет всех поженить, чтобы все были счастливы. А я говорю, ради всего святого, дай ему время. Здесь у нас и выбора-то особого нет. А там, в Нью-Йорке, я думаю, ты…
— Да я не в Нью-Йорке.
— Прости, не поняла?
— Я не… Я больше не живу в Нью-Йорке.
Он услышал, как она собралась о чем-то его спросить; ему казалось, она вот-вот оглянется, посмотрит на заднее сиденье, увидит то, что лежит у него в машине. Если так случится, ему придется сказать ей, что он должен ехать, придется попросить ее уйти. Он следил за ней уголком глаза, но она по-прежнему смотрела только вперед.
В руке у Пэтти Хоу Кевин заметил большие ножницы. В развевающейся вокруг ног юбке она стояла у ругозы, срезая ветки с белыми цветами. Он не сводил глаз с Пэтти, за ней простирался волнующийся залив.
— А как он это сделал? — Кевин отер руку о джинсы.
— Мой отец? Застрелился.
У пришвартованных яхт высоко вздымалась корма, потом резко опускалась, словно их одергивало какое-то разгневанное подводное чудище. Белые цветы дикой ругозы наклонялись, выпрямлялись и снова наклонялись, их зубчатые листья колебались, словно и они — морские волны. Кевин увидел, что Пэтти отошла от кустов и потрясла рукой, как будто укололась шипами.
— И никакой записки, — сказала миссис Киттеридж. — Ох, моей матери тяжко пришлось из-за отсутствия записки. Она-то думала, самое меньшее, о чем он мог бы позаботиться, так это записку оставить, как он делал всегда, когда в магазин за продуктами уходил. Мать все повторяла: «Ему хватало чуткости оставлять мне записку, когда он куда-нибудь уходил». Но ведь на самом деле он и не ушел никуда. Он так там и остался — на кухне, бедняга.
— А что, эти яхты когда-нибудь отрываются, уплывают?
Кевин представил себе кухню своего собственного детства. Он знал, что пуля двадцать второго калибра может пролететь целую милю, пройти сквозь толстую, девятидюймовую доску. Но после того как она прошла сквозь нёбо, сквозь крышу черепа и в небо сквозь крышу дома — далеко ли она улетит после этого?
— Ну, иногда случается. Не так часто, как можно подумать, притом какими яростными тут эти шквалы бывают. Но время от времени одна какая-нибудь возьмет да оторвется. И тогда, знаешь, такая суматоха начинается. Отправляются ее искать в надежде, что она о скалы не разобьется.
— И что, тогда на марину в суд подают за преступную халатность? — Кевин говорил об этом, чтобы отвлечь миссис Киттеридж.
— Не знаю, — ответила она. — Не знаю, как они такие дела ведут. Думаю, тут разные виды страховки играют роль. От преступной халатности или от стихийного бедствия.
В тот самый момент, как Кевин осознал, что ему нравится звук ее голоса, он почувствовал, как его заливает адреналин, возрождается знакомая, внушающая благоговейный страх горячность, вступает в свои права неутомимый организм, жаждущий жизни. Он прищурился, глядя вдаль, в сторону открытого моря. Ветер гнал оттуда огромные серые тучи, и все же, словно соревнуясь с ним, солнце стремило из-за туч желтые лучи, так что местами вода сверкала с неистовой веселостью.
— Это необычно для женщины — воспользоваться ружьем, — задумчиво произнесла миссис Киттеридж.
Кевин взглянул на нее. Она не ответила на его взгляд, так и смотрела вперед, на кружение приливных волн.
— Что ж, моя мать была необычной женщиной, — мрачно проговорил он.
— Да, — согласилась миссис Киттеридж. — Она была женщиной необычной.
Когда Пэтти Хоу закончила свою смену, сняла фартук и пошла в заднюю комнату повесить его на место, она увидела сквозь пыльное стекло окна желтые цветы красоднева, или, как его здесь называли, дневной лилии, растущие на крохотной зеленой лужайке сбоку от марины. Она представила их стоящими в вазе у кровати. «Я ведь тоже огорчился, — сказал ей муж, когда это случилось во второй раз, и добавил: — Но я понимаю, тебе может казаться, что это случается только у тебя одной». Ее глаза увлажнились при этом воспоминании, и любовь волной захлестнула все ее существо. Желтые лилии не останутся незамеченными. Никто не заходил в ту дальнюю сторону марины отчасти потому, что дорожка, проходившая перед ней, была такой узкой, а обрыв таким крутым. Для перестраховки там недавно поставили знак «Хода нет!» и даже поговаривали о том, чтобы огородить это место, пока какой-нибудь малыш, оставшийся без пригляда, не забрел туда через заросли. Но Пэтти просто срежет несколько цветков и сразу уйдет. Она отыскала в ящике ножницы и вышла, чтобы собрать свой букет, по пути приметив, что миссис Киттеридж сидит в машине вместе с Кевином Каулсоном, и из-за того, что миссис Киттеридж оказалась вместе с ним, на душе у нее стало как-то спокойнее. Она не могла бы сказать почему, да и не стала над этим задумываться. Ветер усилился просто на удивление. Она поскорее нарежет цветов, обернет их влажным бумажным полотенцем и заглянет к матери по дороге домой. Сначала она наклонилась над кустами розы ругозы, подумав о том, как нежно станут сочетаться друг с другом желтые и белые цветы, но кусты раскачивались под ветром как живые и искололи ей пальцы. Пэтти повернулась и пошла по тропинке туда, где росли дневные лилии.
— Ну что ж, приятно было повидать вас, миссис Киттеридж, — сказал Кевин.
Он взглянул на нее и кивнул: кивок должен был послужить сигналом к расставанию. Такое невезенье, что она случайно на него натолкнулась, но тут уж никак не его вина. Кевин чувствовал себя виноватым перед доктором Голдстайном, которого успел искренне полюбить, но даже это чувство отступило, пока он ехал по скоростному шоссе.
Оливия Киттеридж в этот момент доставала салфетку «клинекс» из своей огромной черной сумки. Она отерла лоб над бровями, у линии волос. На Кевина она не глядела. Сказала:
— Жаль, что я передала ему эти гены.
Кевин воздел глаза к небу, надеясь, что она этого не видит. Вся эта трепотня о проблеме генов, ДНК, РНК, шестой хромосомы, допамина, серотонина… Он совершенно утратил какой бы то ни было интерес к этому. На самом деле все это вызывало в нем гнев, какой могло бы вызвать предательство. «Мы стоим у грани понимания самой сути того, как работает мозг на реальном, молекулярном уровне, — заявил в прошлом году на лекции один весьма известный ученый. — Перед нами — заря новой эры».
Перед нами всегда заря новой эры.
— Правда, мальчик и от Генри получил сколько-то подпорченных генов, не без того. Один Бог знает сколько. Знаешь, его мамаша была совершенно ненормальная. Ужас!
— Чья мамаша?
— Моего мужа, Генри. — Миссис Киттеридж извлекла из сумки темные очки и водрузила их на нос. — Думаю, теперь уже не говорят «ненормальная», правда? — Она взглянула на Кевина поверх очков.
Он был готов снова приняться за костяшки, но положил ладони обратно на колени.
«Ну уходите, пожалуйста», — думал он.
— У нее было целых три срыва, и ей трижды делали электрошок. Разве это не подходит под такое определение?
Кевин пожал плечами:
— Ну, она могла быть просто перевозбуждена до умопомрачения. Думаю, по меньшей мере можно так сказать.
Ненормальная — это когда берешь бритву и нарезаешь длинные полосы на собственном торсе. На собственных бедрах. На собственных руках. ПРЕДЕЛЬНО ЧОКНУТАЯ КЛАРА. Вот это — ненормальная. В первую же ночь вместе, в темноте, он нащупал эти полосы. «Я упала», — шепнула она. Он рисовал картины совместной с ней жизни. Фотографии и рисунки на стенах, свет, сияющий в окно спальни. Друзья в День благодарения, елка на Рождество, потому что Клара, конечно, захочет елку.
«Это не девушка, а напасть какая-то», — сказал ему доктор Голдстайн.
Неуместно было доктору Голдстайну говорить такое. Но она и правда была не девушка, а напасть какая-то: любящая и нежная в один момент, злобная и яростная — в другой. Мысль, что она порезала себя, сводила Кевина с ума. Безумие порождает безумие. А потом она его бросила, потому что так Клара и поступала — бросала людей и все остальное. Уходила во что-то новое вместе со своими наваждениями. Чокнулась из-за Кэрри А. Нейшн, первой женщины-прогибиционистки,[10] которая ездила по стране, круша топорами питейные заведения, а потом эти топоры продавала. «Разве это не круто? Это самое крутое, что я в жизни слыхала!» — говорила Клара, потягивая соевое молоко из стакана. Вот так оно и шло. От одного завихрения к другому.