Дорога на две улицы - Мария Метлицкая 11 стр.


Легко поднялась с кресла, плавно покачивая роскошными бедрами – и вправду Софи Лорен, не зря так прозвали, – удалилась на кухню. На пороге обернулась, приподняв брови и указательный палец, и спросила:

– Поняла?

Леля, красная от стыда и от того, что ее главный секрет и страшная тайна раскрыты, еле сдержалась, чтобы не разреветься. Так кулаки сжала, что ногти впились до крови. Глаза поднять побоялась – лишь кивнула, самую малость. Больше ни на что в этот момент способна не была.

Понимала, конечно: странноватый этот Эдик. Ничем не интересуется, говорить с ним не о чем, критикует ее платья и прическу, однажды сказал, что за кожей надо следить, и посоветовал пойти к косметологу. Назидательно так посоветовал. Ольга чуть не скончалась от ужаса – так надеялась, что он не заметит прыщиков, старательно прикрытых негустой челкой.

Ольга разглядывала себя в зеркало. То, что в коридоре, где свет неяркий, приглушенный, радовало. А то, что в ванной, где все в белой плитке и над зеркалом большой молочно-матовый плафон, огорчало. Вот там было все так очевидно: и черные точки на носу – длинноватом, честно говоря, носу, – и красные мелкие прыщики на лбу, если откинуть волосы. И сами эти волосы ей не нравились – скучные какие-то, непонятного цвета. Вот у Ирки волосы – золотистые, вьющиеся крупными локонами. И у Никошки тоже, кстати, кудри, правда, темные. И ресницы у Никошки! Все внимание обращают! А он огорчается – «девчачьи» ресницы. И глаза у Ирки яркие, вполлица. И у Никошки огромные. А у нее – обычные, серые, как и волосы.

Эля, правда, успокаивала: «Ресницы накрасим, волосы туда же, прыщи пройдут, расцветешь, мать моя! Как майская роза, помяни мои слова!»

Эле можно было верить. И мама говорила, что внешность – понятие второстепенное. А что главное – тоже объяснила, все понятно. Да Ольга и не спорила, со всем согласна: да, образование, характер, воспитание, ответственность, усердие – все понятно. Но и хорошенькой быть хотелось! Как Ирка или Эля. Про мать она не подумала – у той, что называется, «хорошее лицо», – так говорит бабушка Нина.

В июле, двадцатого, поехали в Кратово на дачу – Эля праздновала свой день рождения. Всегда шумно, весело, многолюдно. С шашлыками, тазами жаренных в шипящем масле прямо на участке, на огромной «уличной» плите неутомимой свекровью сказочно вкусных крошечных пирожков с черникой, малиной и вишнями.

Гремела «Де Лайла» и летка-енка. Иногда магнитофон «зажевывал» бобину с пленкой, и Эдик с важным видом все исправлял.

Родители плясали, а дети, отчего-то смущаясь, отводили в сторону глаза.

Ирка оглядела компанию, чуть поморщилась – возраст кавалеров ее явно не устраивал. Взгляд упал на Эдика в новеньких, жестких и явно неудобных темно-синих джинсах. Она вытащила его на танцпол, устроенный на поляне перед домом, и они принялись лихо отплясывать. Публика расступилась, моментально оценив свою несостоятельность и старомодность.

– Дорогу молодым! – выкрикнул кто-то.

И «молодые» задавали жару. Двигались легко оба – и стройная, длинноногая Ирка, и полноватый самую малость, но вовсе не неуклюжий партнер. Здесь был и рок-н-ролл, и модный твист, и элементы старинного танго. Все дружно зааплодировали – и было чему!

У Ольги почему-то заныло в груди и резко испортилось настроение. Стыдно было признаться даже себе – позавидовала! Иркиной красоте, легкости, смелости. Вот так, на глазах у всех, в том числе и родителей, – отплясывать! Чтобы чертям было тошно. И ведь как красиво! Ладно и изящно! Ни за какие коврижки она, Ольга, не посмела бы так выйти – в самый центр, у всех на глазах! Да и не получилось бы у нее так. Никогда! Нет у нее ни легкости, ни смелости, ни изящества.

В город не поехали – и поздно, и отец сильно подшофе, как смущенно выразилась мама. Ольгу и Никошу уложили в комнате Эдика. Ирка заявила, что спать будет в гамаке на улице.

– Ну ее с ее фокусами, – махнул рукой отец.

Ольге не спалось. В раскрытое окно легким ночным ветерком заносились запахи с улицы – затухающего костра, ночной фиалки и душистого табака. Слышались приглушенные голоса и смешки неугомонных гостей. Начало светать, запели первые птицы.

Она тихонько встала со скрипучей кровати, глянула на брата – тот безмятежно спал, натянула платье и выскользнула за дверь.

На улице было тихо – все, даже самые неутомимые, наконец успокоились и разбрелись по комнатам. Кроны высоких и стройных сосен слегка заволок легкий молочный туман. От травы, покрытой росой, поднимался чуть заметный парок.

Ольга плюхнулась в сыроватый гамак и, чуть раскачиваясь, откинулась и прикрыла глаза.

Потом вдруг резко села. Ирка? Она же оставалась тут, в гамаке! Куда подевалась? Озябла, наверно. Немудрено – утро было довольно свежим и влажным.

Ольге хватило получаса, чтобы продрогнуть и захотеть в теплую постель. Да и глаза начали закрываться – сон наконец подкрался и почти сморил. Она заторопилась в дом – скорее под одеяло!

Поднимаясь по крепкой деревянной лестнице с отполированными временем перилами, она услышала сильный храп из спальни хозяев – понятно, дядя Яша верен себе! Она улыбнулась и пошла дальше. Из маленькой боковушки на втором этаже она услышала приглушенный крик. Ничего не понимая и не анализируя, сильно испугавшись, она бросилась к двери – плохо? Кому-то из гостей? Сердце? Человек не может крикнуть громко и позвать на помощь?

Она резко рванула тяжелую дверь.

На низкой тахте без простыни и подушек стройная длинноволосая женщина, изогнув красивую спину, скакала, словно резвая наездница, пришпоривая, подгоняя, медленно идущего рысака, подбадривая его частыми вскриками.

Ольга окаменела – от ужаса, стыда и… Интереса, что ли…

И еще – это было так красиво!

Услышав звук открываемой двери, женщина обернулась.

– Чего тебе? – грубо спросила она и, отвернувшись, продолжила свои резвые скачки.

– Дверь закрой, дура! – услышала она голос Эдика.

Вслед за ним рассмеялась и старшая сестра, откинув рукой рыжие волосы.


Крушение первой любви – это страшно. Но – вполне переживаемо, что всем понятно.

Обида, развенчание светлого образа, разочарование, девичьи слезы… По прошествии времени эти страдания непременно покажутся смешными и нелепыми. А вот осознать то, что родная сестра – враг… Это куда больнее. И смириться с этим почти невозможно, и жить… И еще молить судьбу, чтобы она переменила это твое ощущение. Чуть облегчила твою жизнь…

Нет. Этого не произойдет. Увы, никогда. И ничего поделать с собой она не могла. А самое ужасное, что Ирка словно насмехалась над ней, отпуская, казалось бы, невинные шуточки в присутствии посторонних. А однажды прошипела: «Ну что? Набралась, дура, опыта? Теперь понятнее стало, откуда дети берутся?»

Спасало одно – Ирка редко бывала дома. Мать с отцом махнули рукой – просто выбились из сил.

Ольга слышала, как однажды отец сказал матери: «Теперь, Лена, куда кривая вывезет. Наша миссия окончена, и надо найти мужество признать, что мы проиграли».

Она видела – родители страдают. Особенно мать – и слезы близко, и нервы ни к черту. А тут еще Никошины приступы…

Мать говорила: «За что? Мало нам всего, а тут еще эпилепсия…» Часами могла просидеть на кухне, глядя в окно. Словно каменная.

Никоша расстраивался и тормошил ее. Ольга спешила его увести.

В восемь лет Никоша увлекся биологией. Ольга привозила ему из книжного всевозможную литературу. К десяти годам популярная его уже не устраивала. Начали покупать научную. Когда Никоша начинал демонстрировать свои познания, терялась не только мать, но и отец.

Господи! Как все они радовались Никошкиным успехам!

Отец говорил, что это такой выход! Все понимали: тревоги по поводу Никошиной дальнейшей жизни вполне обоснованны. Спасти может только интерес к науке или творчеству. Никоша выбрал науку.

* * *

Ирка появлялась редко. Мать говорила – как собака. Придет, раны залечит, отъестся, отмоется и…

А однажды сообщила:

– Выхожу замуж. С женихом не знакомлю, нет смысла – все равно не понравится.

– Да уж! – скривился отец. – Никакого желания смотреть на этого идиота. Разве кто-нибудь в здравом уме поведет тебя под венец?

Ирка хмыкнула.

– В вашем дурдоме оставаться не намерена – тут калека, тут «эта малáя», – она кивнула на Машку-маленькую. – Покоя нет, – и пошла собирать вещи.

Елена, конечно, сходила с ума. Не послушавшись строгого указания, даже требования мужа не лезть «в эту грязную историю», упросила Элю разузнать хотя бы что-нибудь.

Та узнала – какой-то немолодой аферист, деньги зарабатывает карточной игрой (скорее всего, профессиональный шулер) либо на ипподроме – там он свой человек.

Зовут Георгий, каких-то восточных кровей, то ли осетин, то ли чеченец. Квартира в центре, разумеется, машина. Обедает только в ресторанах, денег не жалеет, когда они есть. Отдыхать ездит в Сочи. Точнее – не отдыхать, а кутить. Был два раза женат, от первого брака есть сын.

– Достаточно? – спросила Эля.

– Более чем! – ответила Елена.

Мужу она, разумеется, ничего не сказала.

* * *

Елизавета Семеновна сына так и не простила. Порушил три жизни – ее, Гаяне и Машкину. Впрочем, не о ней речь. О Гаяне. Вырвал из ее жизни, как морковь из грядки, надкусил и… наелся. Дальше – разбирайтесь, как хотите. А у меня новая любовь!

Нет, и деньгами помогает, и дочку не забывает. Но все это в заслугу ему она не ставила и за доблесть не считала. Видела только, как мается Гаяне, как страдает. И ведь ни слова про него плохого! Даже когда она, мать, позволяет себе что-нибудь в его адрес – нервы, знаете ли, не железные, – она только голову опустит и тихо скажет: «Не надо, мама. Умоляю!» Святая девочка! Только жизнь у нее… Не дай бог.


Мать все, конечно, понимала – первая любовь, море, лето. Закипела молодая кровь. Все казалось сказочным, красочным, невероятным. Тоненькая девочка с черной косой и смуглой кожей, такая трепетная, невозможная, непонятная. Захотел – увез. Луконинская порода – всегда и всего непременно добиться. Любой ценой.

Добился, утешился, а потом – передумал.

Да понятно – Елена ему пара. И хорошая вроде женщина. Машку приняла как родную. И та ее обожает. А ребенка не обманешь, фальшь почувствует сразу. И мать неплохая, с мальчиком бьется. Достается ей, все понятно. И к Борьке относится хорошо. Видно, что лад у них и любовь.

Только… Сердцем принять она ее не может, как ни уговаривай сама себя. Не может, и все. Потому что в сердце у нее – Машка и Гаяне. Две ее девочки.

И не может она простить этой спокойной, рассудительной и холодноватой женщине то, что та – вот как ты ни крути – сломала их жизнь. Впрочем, опять не о ней речь. При чем тут она, Елена? В любви каждый за себя.

Простила она Елену только спустя четырнадцать лет – после первого инфаркта Бориса. Видела, как та вытягивает его. Падает с ног, а вытягивает. И вытянула. Сам Борис сказал: «Если бы не Лена…»

Оценила и простила великодушно. А та даже не заметила вроде. Видимо, привыкла, что ею пренебрегают. Да и ладно – столько забот! Не до свекровиной любви и ласки. Наплевать, давно с этим смирилась. Есть как есть.

Лишь бы были все здоровы – любимая присказка Елены после рождения Никоши.

* * *

Вокруг этой хорошенькой, кудрявой, темноглазой и пухлой девочки крутилась вся жизнь.

Машка поела? А как животик? А зубик? Припухлые десны! Ушки почистили? Ноготочки подстригли?

И первый зуб, и первый шаг, и первое «агу» – все было событием и абсолютным счастьем. Для Елены, Никоши, Бориса и – Ольги. Для нее – больше всех. Она прибегала из школы, тщательно мыла руки, надевала домашнее платье и бежала к малышке.

– Скучала? – обязательно спрашивала она, наклоняясь над детской кроваткой.

Машка улыбалась во весь свой беззубый рот, яростно «бежала» ножками и тянула к Ольге пухлые, в завязочках руки.

Елена звала Ольгу обедать – та отмахивалась: подожди, попозже. Подхватывала девочку на руки, подносила к окну, разговаривала – рассказывала малышке, как прошел школьный день, какая погода на улице, что проходили на уроках, что задали на завтра.

Елена качала головой и смеялась:

– Лелька, дурочка ты какая! Ну разве она понимает? Или ты думаешь, что ей это все интересно?

Ольга обижалась и стояла на своем:

– С ребенком надо разговаривать – с рождения, обо всем и самым серьезным образом. Ребенок все понимает. И еще он оценит твое доверие и в будущем станет твоим соратником и другом. Понимаешь?

– Глупости все это, – отмахивалась Елена. – Ну что она понимает? Что по физике вы проходили закон Бойля – Мариотта? А на литературе разбирали фадеевский «Разгром»? Или ей интересно, что биологичка Вера Ивановна полная дура и не знает материал? Леля! Ей интересно лежать в сухих пеленках, мурыжить пустышку и лопать тертую морковь. Желательно – с сахаром. Ну и еще схватить и погреметь погремушкой – той, что поярче и полегче. Любимой, немецкой. Из Элькиных щедрых подношений.

Ольга категорически не соглашалась.

– Вот увидишь, мам! – был ее ответ. – Вот посмотрим! Ты хоть и врач, мамуль, но – ретроград. И мыслишь, извини, немасштабно.

Елена смеялась и махала рукой – да делай, что хочешь! Бог с тобой! И кому от этого хуже?

Никоша подходил к малышке с опаской – внимательно ее разглядывал и осторожно трогал крохотные пальчики. Потом улыбался – смешная! Однажды Елена услышала, как он читает ей «Чиполлино». Медленно, с выражением. Машка слушала затаив дыхание и пуская пузыри – видимо, от удовольствия.

Кстати, при виде Никоши радовалась она безмерно. Даже умная Лелька ревновала.

Борис заходил к внучке после работы. Долго и молча, словно стараясь увидеть что-то важное, разглядеть что-то известное и понятное только ему.

Девочка радовалась и деду. И первое ее слово было – «деда». Что ввело в транс «тетю Лелю» надолго и всерьез.

– Так всегда, – смеялась Елена. – Те, кто вкладывает больше всех, как правило, остаются в стороне.

– Утешила! – фыркала Ольга и обиженно поджимала губы.

Спустя год или полтора Елена заметила – с большим, надо сказать, удивлением, – КАК изменилась их жизнь с появлением этой маленькой девочки.

Волшебным образом, надо сказать, изменилась. Все стали терпимее, добрее, что ли. Споры и разногласия утихли, а суета и беспокойство, коих прибавилось значительно, никого не раздражали и не утомляли. Еще прибавилось радости, новых открытий, приятных и милых пустячков, понятных только очень близким и очень родным людям, абсолютного единения и сплоченности. И ощущение такой поддержки и близости! Такой защищенности и уверенности, что им все по плечу! Потому что ВСЕ ВМЕСТЕ! И все друг за друга.

И это давало такие силы, что все прочее не имело никакого значения.

Все это помогало перенести страшную потерю. Потерю Машки-старшей.

Теперь ее называли так.

* * *

Елизавета Семеновна пережить смерть внучки так и не смогла. Теперь она почти не вставала с кровати. Почти не ела и почти не разговаривала. Отвечала только Гаяне – и то коротко: «да», «нет», «не хочу», «спасибо».

Когда приходил Борис, отворачивалась к стене. Говорила одну фразу:

– У меня все за-ме-ча-тель-но.

Он не выдерживал и кричал:

– Господи! Ну неужели я и в этом виноват? Мама, опомнись! И подумай, каково мне! Она ведь, если ты забыла, была моей дочерью!

Елизавета Семеновна поворачивала голову и с иезуитской улыбкой смотрела на сына.

– Это ты забыл, Боря, что она твоя дочь. А насчет того, каково тебе… – она усмехалась, – так у тебя еще трое. Полный комплект. Утешишься как-нибудь.

Он вскакивал, срывался, хлопал дверью, выскакивал в коридор и натыкался на бывшую жену. Она неловко брала его за руку, гладила по голове и умоляла не расстраиваться. Он долго не мог успокоиться, вздрагивал, давился рыданиями, громко сморкался, потом окончательно терялся от нелепости ситуации – его, взрослого и здорового мужика, отца троих детей, успокаивала брошенная им жена. Мать, потерявшая единственного ребенка. Он вырывался из ее слабых рук, бормотал что-то нелепое и бестолковое и выскакивал на лестничную площадку. Не поднимая глаз. Смотреть на нее было невозможно и невыносимо стыдно.

* * *

Что такое Гаяне, Елена окончательно поняла после одного эпизода: к Восьмому марта та передала ей кружевную скатерть – кипенно-белую, жестко открахмаленную, с пущенной по кудрявому краю серебристой ниткой.

Елена, не любительница подобной, слегка мещанской красоты, скатерть на стол постелила. И все восхищалась кропотливостью и сложностью исполнения.

В ответ, сильно смущаясь, она отправила «алаверды» – кубачинский изящный серебряный черненый браслет. В следующий раз Машка приволокла банку персикового компота и банку варенья из белой черешни. Елена отправила с Машкой мохеровый шарф – роскошный, в яркую шотландскую клетку, с богатым ворсом – мохер назывался королевским и был, разумеется, из «закромов родины». Точнее, из закромов вездесущей подруги Эли.

Первой возмутилась Машка – и сколько все это будет продолжаться? Я вам, между прочим, не почтовый голубь.

И вправду, пора было остановиться. Но к праздникам и различным датам «поздравляшки» не возбранялись.

Машка с Ольгой были неразлучны. Скучали друг по другу так, что, когда Машка уехала с классом на экскурсию в Питер, всего-то на пять дней, Ольга впала в транс и крутилась у телефона – а вдруг та позвонит. Елена смеялась – Маше в Питере не до звонков! Столько впечатлений, да и рядом классные приятели.

Ошиблась. Машка позвонила на третий день, отстояв очередь на почтамте. Из Питера привезла сестре сувенирную глиняную тарелочку с Медным всадником. Тарелочка поселилась у Ольги над кроватью – навеки.

Однажды Елена испытала что-то подобное разочарованию или уколу ревности. В Большом, на «Аиде» с великолепной Вишневской (билеты распространяли на работе мужа) «умная» сотрудница, окинув внимательным взглядом щебечущих в сторонке девчонок, сочувственно вздохнула:

Назад Дальше