Эля расхохоталась от души:
– Нашла чему позавидовать! Мой Эдик – законченный идиот. Даром, что здоров! Голова-то пустая! Весь в бабулю-воспитательницу. А насчет боли, – Эля тяжело вздохнула, – ты права. Только у каждого она своя. И каждому кажется, что его яма черней и глубже.
* * *И опять покой исчез, испарился, как утренний туман. Растаял. Снова бессонные ночи, снова тревога и слезы. Как она по нему скучала! Заходила в его комнату, садилась на кровать, брала в руки его рубашку и плакала, плакала.
Как-то зашла Ольга. Увидела и раскричалась:
– Как по покойнику, ей-богу! Хватит, мам!
Она и сама удивлялась – сколько было горя, сколько! Все перенесла, выстояла. А тут… Сломалась. Согнулась пополам. Ни на что ни сил, ни желаний.
Борис сказал как отрезал:
– Оставь их в покое! Хватит! Делом лучше займись! – И добавил, что больше ничего не хочет обсуждать.
Ольга посмеивалась:
– А ты классическая свекровь, мам! Вот уж от кого я этого не ожидала!
Эля осуждала:
– Дура – вот кто ты есть! – И тоже, покачав головой, добавляла: – Вот от кого не ожидала…
А мать, у которой она искала поддержки или хотя бы сочувствия, и вовсе отличилась:
– Ну вот, хорошо. Пристроила.
«Совсем спятила», – возмущенно думала Елена, торопясь на вокзал.
Опять никто не понял и не поддержал! Получается, опять все предали – как всегда. И опять она одна.
* * *Думала ли она про Ирку? Конечно, думала. Правда, не так часто, как раньше. Даже лицо ее представляла уже расплывчато, смутно. А детские фотографии брать в руки боялась. Но знала – материнское сердце, – что у нее все в порядке. По ее, Иркиным, понятиям и меркам. Здорова, одета, обута, не голодает.
Человек сам выбирает свою судьбу – все понятно. И все равно мучило – почему? Как могло так получиться? В кого, господи? Когда пропустили? В их-то семье! Все вспоминала, перебирала по дням.
И вины своей не находила. Все в семье было детям, все для детей. С одной грядки – все трое.
А еще в голове стояли слова Бориса, сказанные лишь однажды. Впрочем, такое два раза не повторить, язык не повернется.
– Лучше бы она умерла, – сказал тогда он. – Один бы раз отрыдали.
Ей тогда стало так страшно, что она стала задыхаться. Как он мог? Ей, матери, сказать такое?
Оправданий, как обычно, она ему не искала, а обида осталась на всю жизнь. Такая обида…
Правда, и не поминала ему этого никогда.
Может, приберегала? Что бы однажды ударить посильней? С ног сшибить одним махом?
* * *Жизнь Гаяне была тихой и однообразной, как медленное течение старой, заросшей травою реки.
И предложи ей сейчас другую, более яркую жизнь, полную событий и впечатлений, она бы испугалась и отказалась.
Коммуналку наконец расселили, и Гаяне отправилась в новую квартиру. Новую и отдельную – чудеса!
Когда грузчики внесли в квартиру мебель (свекровин буфет с «финтифлюшками», кушетку, дубовый стол и четыре венских стула), чемодан с носильными вещами, узел с бельем и коробку с посудой, она плюхнулась на кушетку и просидела так до позднего вечера.
Очнулась, когда квартира погрузилась в темноту. Соседние дома еще не заселили, снег не выпал – освещения извне не было вовсе.
Она подошла к окну и сразу, громко охнув, отпрянула. Одиннадцатый этаж против прежнего второго! Потом прижалась лбом к холодному стеклу и попыталась разглядеть жизнь за окном.
А за окном жизни не было. Строительные краны замерли до утра, чуть склонив жирафьи шеи, темная и блестящая от дождя дорога была вдалеке, и редкие машины проносились по ней. Соседние, уже построенные, но еще не заселенные дома чернели пустыми глазницами.
Она опять села на кушетку и завыла, закрыв лицо руками.
Ей показалось, что жизнь сегодня закончилась. Закончилась вместе с ее старой, уютной и любимой комнатой, знакомым видом из окна, любимыми обоями в коричневую клетку, потолками высотой почти в четыре метра с гипсовыми резными карнизами, утренним клекотом голодных голубей на подоконнике и ощущением жизни вокруг – только распахни окно или выйди за дверь. А там, за дверью квартиры, была знакомая и шумная улица, густо засаженная тополями и липами, запах свежего хлеба из соседней булочной, знакомые лица соседей, ставших почти родственниками, потому что про их жизнь известно все или почти все. В гастрономе за прилавком – знакомая продавщица Люся, оставляющая ей, как всегда, свежий кефир. В газетном киоске, укутавшись в оренбургский платок, сидит, как непременный атрибут улицы, мерзлячка Фаина и улыбается ей, как старой доброй знакомой. И всегда держит для нее дефицитную «Работницу» и самое ценное – свежий номер обожаемой «Юности». Кивает и постовой, молодой круглолицый парень, имени которого она, конечно, не знает. И старый сапожник приветливо машет ей из маленькой стеклянной будки, интересуясь ее делами и здоровьем.
Все исчезло.
Вместе со старой булочной и молочной в двух кварталах от дома. Вместе с соседками, сидящими на лавочке у подъезда. Вместе с огромными деревьями под окном, старым подъездом с выщербленной разноцветной плиткой на стенах, с рыжей кошкой Маруськой, старожилкой и любимицей двора.
Закончилась жизнь. Ее прежняя, такая знакомая. Не слишком сладкая, совсем невеселая, но все же та, в которой она ориентировалась и существовала, как умела.
Привыкшая к одиночеству – почти привыкшая, если к этому вообще можно привыкнуть, – сейчас, в новой квартире, еще пахнувшей свежей побелкой и краской, с непривычно гудящим за входной дверью лифтом, со сквозняком, шипевшим из-под плохо пригнанных оконных рам, с дурацкими обоями в жизнерадостный салатовый цветочек, она чувствовала себя не просто одинокой. Она чувствовала себя словно заживо похороненной в новом, как теперь говорили, спальном районе с веселым и весенним названием Вешняки.
Она подумала, что даже позвонить внучке Машке она теперь не может. Все просто – в квартире не было телефона. Впрочем, и ей, единственной внучке и родному по крови человеку, она тоже старалась не докучать.
Всю жизнь она старалась никому и ничем не надоедать. Не мешать, не тревожить, не раздражать. Просто не привлекать и не отвлекать чужое внимание.
Ей хотелось дожить свою жизнь так же незаметно, как она старалась ее ПРОЖИТЬ. Казалось бы, идеальное место для схрона – эти самые Вешняки. Ляг под одеяло, закрой глаза и… потеряйся. Теперь о тебе никто и не вспомнит. Да и кому вспоминать? Борису? Всегда она была на его шее тяжелым грузом. Смешно. Елене? О ней – только в превосходной степени, только. Но… Хлопот у нее – по горло. Такая семья, столько бед. А то, что она забрала Машку-маленькую – так Гаяне всю жизнь будет за нее Бога молить. На этом и на том свете. Она, родная бабка, брать не хотела. А Елена… Она святая, святая. Дай Бог ей сил!
У Машки своя жизнь. Юная. Какой с нее спрос? Звонила прежде раз в неделю – и на том спасибо. А если уж забегала… То просто счастье.
А то, что она больше любит Елену, – какие уж тут обиды! И так все понятно. Елена ее взяла, Елена вырастила. Елена. Она, Елена, ей родная.
Ольга. Ольга чудесная. Настоящая. Только сама неустроенная, в глазах беспокойство. Нервная, головные боли мучают. Она, Гаяне, знает, что такое женское одиночество. Не приведи бог. Да и кто она Ольге? Чужая тетка, бывшая отцовская жена.
Никого. Когда умерла Елизавета, Гаяне поначалу вздохнула. Все, отмаялась. Бедная! Как тяжело уходила! Про себя Гаяне тоже подумала – отосплюсь. Устала за эти годы так… Мечта была одна – лечь в постель часов в десять и проснуться в восемь. И чтобы ни разу ночью не встать. А раньше вставала по пять, а то и шесть раз – к свекрови. То напоить, то поменять простыню, то дать таблетку, то померить давление.
И вправду – спала. Дня четыре подряд спала как убитая. А когда выспалась – поняла, что никого больше у нее нет. И хлопот, правда, тоже нет. А разве это хорошо? Когда человеку не о ком заботиться? Поняла тогда, что Елизавета и была ее семьей. Единственным родным и близким человеком на всем белом свете, который нуждался в ней.
Она не заметила, как уснула, а проснулась оттого, что очень замерзла. Она встала с кровати, подошла к окну и увидела совершенно другую картину. За одну ночь пейзаж за окном абсолютно переменился – крыши домов, козырьки подъездов, дорожки перед домами – все было покрыто белоснежным и сверкающим одеялом первого, самого чистого снега. Солнце светило так ярко, так ослепительно, что она невольно сощурила глаза. За башней крана, стоящей совсем близко, раскинулась березовая роща, тоже щедро припорошенная снегом.
Она пошла в ванную, потрогала рукой белую кафельную плитку, включила горячую воду и долго грела под сильной струей озябшие руки.
Потом достала из коробки эмалированный ковшик – первое, что попалось под руку, налила воду и включила газ. Оттуда же, из коробки, извлекла пачку черного чая, овсяное печенье и остатки вишневого варенья. В любимую, еще Елизаветину, кружку налила чай и принялась «завтракать».
Улица за окном оживилась – загудела стройка, забегали шустрые грузовики и легковушки, из уже заселенных подъездов выбегали люди и торопились к автобусной остановке. Подъехал крытый грузовик, и из него стали выгружать скарб такие же, как она, новоселы.
Гаяне глубоко вздохнула, допила чай и, оглядев и обойдя еще раз свои «хоромы», принялась за дело.
Трудилась она почти до самого вечера. Присела только тогда, когда день за окном устал, потемнел и почти затих.
Она постелила себе постель, налила еще чаю, зажгла маленький ночничок с уютным бумажным колпачком и наконец улеглась.
Устало вытянув ноги, она в блаженстве закрыла глаза – предвкушая сладкий и глубокий, непременно глубокий – от усталости – сон.
И в этот блаженный момент в дверь позвонили.
Она испуганно нашарила тапки, накинула халат и, прихрамывая (артритные дела, возраст), поспешила к двери.
– Кто? – настороженно спросила она.
– Дед Мороз! – весело ответил ей знакомый голос.
На пороге, румяная, с выбивающимися из-под розовой вязаной шапки густыми темными локонами, смеялась ее единственная внучка Машка.
За ее спиной стоял Машкин дед, Борис Васильевич Луконин. Ее бывший муж. Чуть поодаль, прислонившись к стене, – Елена. Стояла и улыбалась. Опершись рукой на новый, белоснежный ящик – холодильник.
– С новосельем! – прокричали они хором.
И Борис вытянул из-за спины бутылку шампанского.
Гаяне, привалившись к стене, шумно охнула, взялась за сердце и… конечно, расплакалась.
Привыкла она к своему новому жилью не скоро, года через два. А когда привыкла, научилась находить и в этом свои, утешительные только для новоселов, прелести. Например, свежий воздух, наличие небольшого, но чистого еще леска с белками и ландышами ранней весной, простором, открывающимся с высоты ее одиннадцатого этажа.
Правда, с продуктами было туго. Да и что ей особенно было надо? Хлеб и молоко в ларек привозили, а за деликатесами вроде российского сыра и докторской колбасы она выезжала раз в неделю в центр, на Горького. И это тоже был своеобразный ритуал. Она с удовольствием проходила по длинной главной улице города почти до Белорусского вокзала, «надышивалась» горьким, знакомым воздухом старого центра. Покупала у Филиппова калачи и коричное печенье и, тяжело вздохнув, спускалась в метро.
Ни разу она не съездила туда, на старую улицу, где прошла вся ее жизнь.
Смелости не хватало.
Выйдя из метро на улицу и ожидая автобус, который должен был отвезти до дома, она представила, что это уже не Москва. Тетки в цветастых платках торговали на опрокинутых ящиках зеленью с огорода, мелкими местными яблоками с побитыми бочками и даже деревенским молоком в трехлитровых банках.
Мальчишки предлагали огромные, разлапистые, словно фиолетовое и белое облака, букеты сирени и черемухи, старый дедок в меховой ушанке даже в летнее время, сиротливо пристроившись к горластым и наглым торговкам, раскладывал на газетке грибы кучками. Горка лисичек или маслят, и отдельно – благородные боровики и подосиновики.
Она медленно проходила мимо торговцев, покупала молодую зелень и огурцы, пробовала смородину, неумело пыталась торговаться. Разумеется, ей не уступали: торговки – великие знатоки психологии. И замирала перед дедком в ушанке. Ей очень хотелось грибов. Она вспоминала Еленины грибные пироги, но… Как всякому кавказскому человеку, зверь под названием «грибы» казался ей опасным и не очень понятным.
Квартира ей уже нравилась, особенно ванная и кухня. Каждый день она мыла полы и натирала до блеска кафельную плитку.
После прогулки по окрестностям и обеда наступало блаженное время. Она читала.
И это было такое счастье! С благодарностью она вспоминала Елизавету Семеновну, свекровь, которая и приучила ее, почти безграмотную и совсем темную девочку, к этому волшебному и восхитительному занятию. Ненавязчиво объясняя, что большего счастья нет – узнавать про чужие судьбы, познавать города и страны, которые воочию не увидеть никогда. Никогда.
Машка приезжала раз в неделю. Конечно, ненадолго. Так с порога и заявляла.
Но полчаса или минут сорок были ее, Гаяне. Она смотрела на без умолку щебечущую внучку и сердце, сжатое столько лет в ледяной, жестко скрюченный и беспрерывно ноющий узел, словно оттаивало, раскручивалось и распрямлялось.
Она смотрела на внучку и находила в ней черты и гримасы дочери, размытые безжалостным временем. Не забытые, нет. Именно – немного стершиеся. И чуть позабытые.
Машка беззастенчиво поглядывала на часы, чмокала ее в щеку и… испарялась, как самое прекрасное на свете видение.
А она, растеряха, только потом вспоминала и горестно спохватывалась, что «девочку не покормила».
Старая дура!
Приезжали и Елена, и Ольга. Строгую Ольгу Гаяне побаивалась. Та разговоров «за жизнь» не разводила, а была предельно конкретна.
Вопросы задавала по делу – что надо, что привезти, куда отвезти. Теперь она водила машину – подержанные «Жигули». На них же она привозила продукты – овощи, крупы, мясо впрок.
Она отвезла Гаяне в глазную клинику в Благовещенский. На операцию.
Она же и поджидала Гаяне в палате после операции – помогла переложить медсестре с каталки на койку и села на стульчике рядом. Ровно на два дня. Кормила с ложки супом и подавала судно. Пока больной не разрешили вставать и самостоятельно пользоваться туалетной комнатой.
* * *В Баку почти никого не осталось – только младшая сестра от второго брака отца, которую Гаяне видела лишь однажды – когда та, еще девочкой, приехала на каникулы в Москву. Что говорить, чужой человек. А кто родной? Получается – Елена, Ольга и, разумеется, Машка.
Вот как в жизни бывает.
Родной свой город она тоже помнила плохо. Вспоминался запах раскаленного асфальта, пыли, белое слепящее солнце, обманчиво притихшее сероватое море и громкие крики уличных торговцев.
И все это было совершенно в другой жизни.
Вот только в какой?
* * *Дмитрий Андреевич Колобов, несмотря на довольно комичную внешность, раннюю лысину, маленький рост, пухлые ручки и весьма явный животик, вываливающийся из-под брючного ремня, успех у дам имел оглушительный.
Все очень просто – Дмитрий Андреевич был весельчак, балагур и остроумец. И к тому же характером обладал легким, не занудным и покладистым.
Вот только жениться он не собрался за всю свою жизнь ни разу. Даже мысли такой в голову не пришло.
Почему? Да все очень просто! У Димы Колобова была мама.
У всех есть мамы, и что с того? А то, что Димина мама объяснила ему еще в нежном возрасте, что права на него имеются только у нее, у Галины Степановны.
Потому что родила в нечеловеческих муках, растила одна, без какой-либо посторонней помощи, кормила, обувала и дала образование.
Да! И кстати, своей личной жизнью пренебрегла – вот что важно!
И еще более важно, что так все это крепко вбила в голову своего ребенка, что дальнейших вопросов у него не возникало.
Им с мамой никто не был нужен! Бедность кончилась – Дима прилично зарабатывал, отдельная квартира была, машина тоже. Мама наконец ушла на пенсию и занималась только хозяйством. И это у нее получалось, надо сказать, отменно.
Никто не пек таких пирожков с капустой, как мама. Никто не варил такого густого «настоящего» борща. Никто ТАК не гладил Диме рубашки и не отпаривал ТАК стрелки на брюках. Никто не заваривал такой крепкий и вкусный чай и не подавал ему перед сном в мельхиоровом подстаканнике.
Никто не стал бы стоять четыре часа за югославскими теплыми ботинками в ГУМе для него.
Никто. Только мама, дай бог ей здоровья!
И понимали они друг друга с полуслова. И скандалов никаких, и никаких претензий. Никаких разговоров, что мало денег и хочется новое пальто или французские духи. Мама ничего не требовала и была всем довольна. И еще она рассказывала такие истории про молодых жен сыновей своих подруг, что кровь в жилах леденела и застывала.
– Да что ты говоришь? – дивился Дима и возмущенно качал головой. – Нет, ну надо же! – И с удовольствием глотал обжигающий малиновый борщ и выбивал слякоть из мозговой косточки, громко стуча костью по краю тарелки.
Галина Степановна отворачивалась к мойке и прятала довольную улыбку.
Поев, Дима откидывался на стуле и, блаженно улыбнувшись, нежно благодарил мамулю.
А уж после чая с ватрушкой благости его не было предела.
– Ох, мамуль! Ну как же нам хорошо вдвоем! Вот никто больше не нужен!
Галина Степановна поджимала губы и поводила плечом:
– Ну не знаю, сынок. А как же семья? Детки?
Дима чмокал мамулю в зардевшуюся от удовольствия щеку и вяло отмахивался – да ну их всех! С ними одни проблемы.
Галина Степановна внуков не хотела. Ну, бывает и так – всяко бывает. И еще понимала – любая сноха, даже самая хорошая (А такие бывают? Вот она сомневалась!), ей будет не по нраву.
Ни с кем не хотела она делить своего Диму. Он для нее и был всем: и сыном, и другом, и кормильцем, и опорой.