Эта речь до боли походила на рекламный ролик. Я уставилась на доктора Кэррол. Вероятно, мое лицо было белее снега. Я вспомнила ее подарок — заколки-цветочки — и поняла, что никогда уже не смогу взглянуть на них прежними глазами.
Я встала, чувствуя себя так, будто блуждаю совсем одна в чужой стране. Меня тошнило.
— Мне пора.
Догадавшись, что перегнула палку, доктор Кэррол тоже поднялась из-за стола.
— Кэти…
— Мне пора. — Я буквально выбежала из дверей, игнорируя ее мольбу. И больше не вернулась.
В тот вечер Ревушка появилась вновь. Свернувшись на моей кровати, она долго рыдала, пока не уснула, окончательно выбившись из сил. Я лежала в темноте, заткнув уши ватой (что, впрочем, плохо заглушало ее плач), и мне ужасно хотелось вторить ее скорбному вою, подхватить ее вопль, но я знала, что не должна этого делать. Ни в коем случае. То была ужасная ночь, но я сказала себе, что адажио не может длиться вечно… верно ведь?
Спустя две недели пришла весть, что меня приняли в Джиллиард-скул. Я была в экстазе. То была не просто возможность стать студенткой самого знаменитого в мире музыкального учебного заведения, но и шанс начать с чистого листа в новом городе, среди новых людей, где никто меня не знает. Где я больше не услышу в свой адрес: «Эй, нервная!». Поскольку в общежитии Роуз-Холл не оказалось свободных мест, мама и папа поехали вместе со мной в Нью-Йорк, чтобы помочь подыскать квартиру; конечно, им было жаль со мной разлучаться, но они ликовали при мысли о том, что я справилась (как им казалось) со своими проблемами и наконец-то «реализую свой потенциал» — то есть воплощу в жизнь их мечты.
После недельных поисков нам подвернулась маленькая, неказистая двухкомнатная квартира на 117-й улице неподалеку от Колумбийского университета. Район когда-то был приличным — теперь же он оказался на пограничной линии между богемно-студенческими трущобами и «горячей точкой»: буквально в двух шагах от моего дома начиналось царство уличных банд, наркоманов и проституток. Родители были в тихом ужасе. Тем не менее, стоя в этой пустой квартире с голыми полами и обшарпанными стенами, я чуть не сошла с ума от радости; ибо квартира была по-настоящему пуста: никаких призраков, никаких отголосков. Я ОСТАЛАСЬ ОДНА! Впервые за пять лет. Несмотря на родительские уговоры, я сняла эту квартиру, съездила в Виргинию за вещами и в конце лета поселилась в Нью-Йорке. Совсем одна — родным было не понять, что это для меня значило. Благодаря переезду я отдалилась от путей, которыми разошлись мои отголоски; эта квартира, эта жизнь принадлежали мне, и никто со мной их не делил. Вообще-то, говоря по совести, я пару раз замечала мелкие отголоски, но они быстро исчезали, точно круги на воде. От самых жутких — Роберта, Кейти, Кати — я отделалась. Итак, я взяла напрокат небольшой рояль, поставила его на почетное место в гостиной и начала новую жизнь.
Кроме уроков фортепианной игры я ходила на занятия по сольфеджио и теории музыки (первый семестр был посвящен гармонии, второй — контрапункту). На теории музыки я и познакомилась со своим первым настоящим другом. Его звали Джеральд. Добрые глаза, слегка насмешливая улыбка, светлые волосы, высокий, с преждевременными залысинами лоб. Он был скрипач и учился на втором курсе Джиллиард-скул. Насколько я поняла, он уже произвел легкий фурор локального масштаба. Как-то раз мы разговорились, и он пригласил меня сходить выпить кофе.
Пока мы шли по кампусу к кофейне на 65-й улице, я заметила, что Джеральд засматривается больше на мужчин, чем на женщин. Честно сказать, я не ощутила ничего, кроме облегчения; поклонников у меня никогда еще не было, и я не знала, как себя вести, если кто-то вздумает за мной ухаживать. В кофейне Джеральд сказал, что хотел бы меня послушать. Мы нашли в Роуз-Холле пустую репетиционную, и я сыграла этюд Шопена, с которым поступала в Джилли-ард.
По-видимому, я произвела на Джеральда впечатление.
— И давно ты играешь? — спросил он.
— С четырех лет.
Он выгнул бровь:
— А я-то считал себя вундеркиндом. Родители начали учить меня на скрипке-«половинке», когда мне исполнилось пять. — Приветливо улыбнувшись, он предложил: — Давай-ка сбацаем что-нибудь вместе.
И мы «бацали» — в тот день, и на следующий день, и всю неделю. Я была сухой традиционалисткой, а Джеральд — ходячей энциклопедией поп-культуры; помимо классических произведений мы разучивали вместе Гершвина, Копленда и прелестный скрипичный концерт некоего Миклоша Рожи, который жил в XX веке и писал музыку для кино. Джеральд читал с листа так же быстро, как и я, и некоторое время мы ради интереса подсовывали друг другу все более трудные пьесы, пытаясь выяснить, кто из нас лучше. Но что бы я ему ни приносила, Джеральд и глазом не моргал. Это навело меня на кое-какие подозрения. Когда он играл, я внимательно наблюдала за ним — и заметила, что время от времени он как бы отвлекается: иногда оборачивается, точно прислушиваясь к происходящему за своей спиной. Несколько недель я набиралась храбрости и наконец как-то вечером, когда мы пили кофе в практически пустом кафе, решилась.
— Джеральд? — сказала я тихо, дрожащим голосом. — Ты когда-нибудь… я хочу сказать, тебе доводилось иногда… слышать… ну, нечто эдакое…
Он озадаченно уставился на меня:
— Слышу ли я? Нечто эдакое?
— Хорошо, проехали, — сказала я, покраснев от стыда. — Не будем об этом. Забудь, что я спрашивала…
Он быстро накрыл своей рукой мою.
— Нет. Это вполне резонный вопрос. По-моему, я знаю, что ты имеешь в виду.
Глаза у меня полезли на лоб:
— Правда?
Он кивнул. Я оказалась права: у нас с Джеральдом было еще больше общего, чем мы предполагали. Как и я, он был трансгенным ребенком; но в отличие от меня, не очень хорошо видел отголоски.
— Знаешь, это как будто смотреть на что-нибудь яркое: красный стоп-сигнал, например, — пояснял он. — Когда отводишь глаза, на миг видишь вспышку зеленого света, потому что красный и зеленый — дополнительные цвета… Вот так у меня и с отголосками. Только я их называю «противовесами», «противоположностями». Я вижу их лишь на секунду — они тут же исчезают.
— Везет тебе, — сказала я.
— Наверное… Одним из первых «противовесов», которых я видел, был гетеросексуал. Я увидел, как он куда-то смотрит, и понял, что на женщину… Понимаешь, врачи уже много лет знают, какими генами определяется наша сексуальная ориентация. Они сказали, кем я вырасту, но родители не стали меня исправлять, хотя в наше время это делается сплошь и рядом. И я понял, что мне страшно повезло с родителями. Конечно, они хотели скрипача — но они любили меня и позволили мне остаться собой хотя бы в одном.
Я улыбнулась, не без печали, но прежде чем успела что-то сказать, Джеральд воскликнул:
— Послушай, — и я поняла, что он решил уйти от скользкой темы, — ты знаешь «Музыкальное приношение» Баха?
— Конечно.
— Я буду его играть на концерте в конце семестра, — произнес он с восторженным блеском в глазах. — Два скрипача — я и еще кое-кто, виолончель, флейта и фортепиано. Хочешь участвовать? Скоро прослушивание.
Если я и была разочарована, что Джеральд не во всем подобен мне, то скоро оправилась; мне было очень приятно получить от него такое лестное предложение. Я моментально согласилась. Несколько дней Джеральд натаскивал меня. На прослушивании я соревновалась с несколькими студентами фортепианного отделения. Все они были талантливы, но я не ощущала ни страха, ни тревоги: напротив, мне было очень интересно состязаться с кем-то, кроме себя самой. Я исполнила сонату из «Приношения» (Джеральд аккомпанировал мне на скрипке) и на следующий день остолбенела от восторга, когда он сообщил мне по телефону, что я, как он выразился, «всех сделала».
— А теперь, как оно водится, — произнес он невозмутимо, — за следующие полтора месяца мы сведем тебя в гроб репетициями.
Я рассмеялась. Счастливее я себя чувствовала лишь в тот день, когда узнала, что принята в Джиллиард.
Еще через неделю произошло нечто неслыханное: Крис, симпатичный темноглазый парень из группы сольфеджио, назначил мне самое настоящее свидание.
Мне было уже восемнадцать. Стесняясь признаться, что я до сих пор ни с кем не встречалась, я как могла равнодушно произнесла:
— Хорошо, буду рада.
Едва вернувшись домой, я позвонила Джеральду — посоветоваться.
— Будь самой собой, — заявил он, — и не натыкайся на мебель.
При всей моей нежной любви к Джеральду я была вынуждена признать, что наперсник из него никудышный.
Крис пригласил меня в драмтеатр, расположенный прямо в кампусе, на премьеру «Хрупкого равновесия» по пьесе Эдварда Олби. Спектакль сделали студенты театрального отделения. Когда мы пробирались к своим местам, Крис нежно взял меня под руку; сидя в кресле, я наслаждалась абсолютной естественностью ситуации и своих ощущений. У меня появилась надежда, что когда-нибудь я буду жить нормальной жизнью, полной обычных радостей и обычных — на обычные я была более чем согласна — бед. За происходящим на сцене я почти не следила и лишь в самом конце первого акта — с появлением «Гарри и Эдны», пожилых супругов, снедаемых экзистенциальными страхами, — встрепенулась, широко открыв глаза.
— Будь самой собой, — заявил он, — и не натыкайся на мебель.
При всей моей нежной любви к Джеральду я была вынуждена признать, что наперсник из него никудышный.
Крис пригласил меня в драмтеатр, расположенный прямо в кампусе, на премьеру «Хрупкого равновесия» по пьесе Эдварда Олби. Спектакль сделали студенты театрального отделения. Когда мы пробирались к своим местам, Крис нежно взял меня под руку; сидя в кресле, я наслаждалась абсолютной естественностью ситуации и своих ощущений. У меня появилась надежда, что когда-нибудь я буду жить нормальной жизнью, полной обычных радостей и обычных — на обычные я была более чем согласна — бед. За происходящим на сцене я почти не следила и лишь в самом конце первого акта — с появлением «Гарри и Эдны», пожилых супругов, снедаемых экзистенциальными страхами, — встрепенулась, широко открыв глаза.
Эдна — робкая, пугливая — прошлась по сцене. У меня перехватило дух.
Эдной была я.
Точнее, одна из «других Кэти». В моем мире — в реальном мире — актриса, игравшая Эдну, была невысокой блондинкой; но в какой-то иной «полуреальной реальности», эту роль исполняла я. Этот «отголосок» был чуть выше меня, с более светлыми волосами, ее фигура зыбко мерцала — следовательно, нас разделяли сотни, если не тысячи потенциально возможных вариантов.
Голоса двух актрис переплетались, и даже их тела порой совмещались на сцене, а я изо всех сил старалась сохранить спокойствие, хотя мне хотелось взвыть от горя, оплакивая утрату новообретенной индивидуальности; только-только мне показалось, будто я осталась одна, будто у меня появилось что-то свое, и вот…
На глазах выступили слезы, и я отвернулась, боясь, что Крис заметит. Я вновь попыталась применить старые техники аутотренинга, стараясь не глядеть на сцену; к счастью, скоро начался антракт, и я юркнула в туалет, чтобы остаться одной. Сжимая обеими руками раковину, я приказала себе: не реви! Собрав волю в кулак, я вернулась вместе с Крисом в зал… но то, что меня ожидало впереди, было еще хуже. Поднялся занавес. Второй акт начался с появления некоей Джулии — и это тоже была я.
Я, но совсем другая: невысокая и полненькая, губы, глаза в общем те же, но лицо круглое. Джулия сердито жестикулировала своими пухлыми ручками, как ей и было положено по образу. О Господи, подумала я, только не это! Пока шла первая сцена, я умудрялась не поддаваться отчаянию, но когда в середине следующей сцены вышла «Эдна», когда я увидела, что по сцене вышагивают два моих отголоска, и четыре голоса зазвучали, как квадрофоническая аудиосистема, мое беспокойство усилилось. Крис не мог этого не заметить; я сказала, что плохо себя чувствую, и он с явной неохотой вывел меня из зала. Полагаю, что из-за случившегося я обошлась с ним холодно и враждебно; он проводил меня домой, чмокнул в щеку и больше не звонил.
Когда я легла спать, впервые за долгое время заявилась Ревушка. Уселась в углу моей доселе неоскверненной квартиры — да так и не исчезла…
Мне давно следовало догадаться, что мечты родителей о моем блестящем будущем совпадут во множестве потенциальных реальностей. Отныне не было ни дня, когда я не замечала бы свои отголоски. Проходя мимо балетного класса, я мельком видела у станка грациозную, с великолепной осанкой «Кэтрин» (Катрина — называл ее учитель): темные, уложенные в безупречный пучок волосы, длинные ноги, без единой ошибки выделывающие пируэты из «Лебединого озера», выражение царственного спокойствия на лице. На сольфеджио другой, в чем-то знакомый, но ангельски прекрасный голос, с абсолютной точностью повторяющий ноты, заглушал мой собственный; его совершенство было для меня недостижимо. Я видела ее уголком глаза — Кэтрин, которая при всем внешнем сходстве со мной владела своим инструментом — голосом — лучше, чем я роялем. И я ненавидела ее.
Я пыталась делиться своими переживаниями с Джеральдом, но, несмотря на все его сочувствие, он не мог понять всего ужаса моей ситуации, ведь его «дар» был куда менее развит, чем мой. И тем более он не мог ничего посоветовать. Сама эта тема вызывала у него неловкость, и после нескольких попыток я перестала вести подобные разговоры — мне не хотелось терять единственного друга.
Как-то вечером, бредя через кампус домой, я заметила Криса. Он шел один в сторону общежития. Я отвела глаза, надеясь, что он меня не заметил, затем, не удержавшись, решила еще один разок взглянуть на него — и обнаружила, что он уже не один. Рядом с ним в воздухе, мерцая и переливаясь, висел очередной отголосок — Катри-на-балерина: эти длинные ноги и царственное лицо. Держа Криса под руку, Катрина смеялась, слегка приоткрыв рот. Крис — он-то находился в моем мире — не обращал на нее никакого внимания. Спустя несколько секунд фигура балерины, дрогнув, испарилась; но я-то знала, что в какой-то иной реальности другой Крис прогуливается и беседует с ней…
Я двинулась вслед за Крисом, держась на расстоянии, чтобы он не заметил. Конечно, мне следовало развернуться и уйти, отправиться домой, но я не могла себя заставить; когда же он вошел в Роуз-Холл, я сунулась в вестибюль буквально на секунду — посмотреть, в какой комнате он живет. Второй этаж, шестая. Обойдя общежитие, я вычислила окно Криса и, укрывшись за кустом, стала наблюдать. В комнате зажегся свет. Я опасливо приблизилась и заглянула в окно.
Крис сидел за столом. Маленькая настольная лампа выхватывала из сумрака учебники и ноутбук. Крис и не догадывался, что в комнате есть еще кто-то. Тем не менее всего в пяти футах от него, на его неубранной кровати я увидела балерину. Ее обнаженное, загорелое и изящное тело раскинулось на простынях. Обвив руками кого-то незримого, она страстно изгибалась. Ее таз двигался взад-вперед, принимая в свое лоно чью-то плоть. Она стонала от удовольствия и шептала его имя: «Крис, о, Крис…» Все это было почти комично — но и кошмарно. Чувствуя себя так, будто мне дали пощечину, я попятилась назад, громко шурша гравием. Прочь, прочь от Катрины… Но ее экстатические вздохи и шепот «Крис, Крис» стояли у меня в ушах несколько дней…
Той ночью Ревушка в моей квартире постепенно перестала плакать и погрузилась в молчание, которое нервировало меня еще больше; полуодетая, с немытыми волосами, она сидела в углу, тупо уставившись в пространство. Я пыталась не встречаться с ней глазами, не замечать ее голубых глаз, помутневших, словно от душевной катаракты. Их мертвый свет неустанно стремился засосать меня, втянуть в тоскливый омут…
Отчаянно желая не осрамиться на концерте, я репетировала, не жалея себя, пытаясь игнорировать окружавшие меня со всех сторон отголоски других, более талантливых Кэтрин. И вот час пробил. Выходя в тот вечер на сцену в Элис-Талли-Холле, одетая в простое и элегантное белое платье, я на миг вновь ощутила прежнюю радость. В ансамбле было пять человек: Джеральд, еще один скрипач, флейтистка, виолончелист и я.
«Музыкальное приношение» — сюита, отличающаяся напряженной, мрачной красотой. В данной аранжировке ее первый ричеркар[3] был переложен для фортепиано. Я сыграла хорошо, во многом благодаря тому, что разделяла настроение этой пьесы, представляющей собой что-то вроде плача. От первого ричеркара мы перешли к канонам. Моему роялю порой вторили один или несколько струнных инструментов, периодически вступала флейта. Время от времени рояль умолкал (к примеру, в четвертом каноне, в течение дуэта двух скрипок). И вот, в один такой момент, пока я «пересиживала» чужой кусок, слушая своих товарищей по ансамблю, до меня начали доноситься тихие, но отчетливые звуки иного рояля, исполняющего ту же партию; то был отголосок реальности, где «Приношение» исполнялось в другой аранжировке. Пианистка, будь она неладна, играла блестяще. К ее технике было невозможно придраться. Ее энергия и уверенность настолько выбили меня из колеи, что в следующем ричеркаре я чуть не прозевала свое вступление. То была самая сложная для меня часть сюиты: мало того, что я солировала, мне еще приходилось вести шесть мелодических линий сразу. Непростая задача даже, в самых тепличных условиях — а тем более теперь, когда я слышала отголосок другого рояля, МОЕГО рояля, исполняющего тот же ричеркар, но с легким временным сдвигом (другая Кэтрин начала пьесу на несколько мгновений раньше меня). Этот диссонанс чуть не свел меня с ума; следующие шесть с половиной минут я мучительно пыталась не сбиться, чувствуя, как на платье выступают пятна пота, а дотянув ричеркар до конца, ощутила не торжество, но всего лишь облегчение, которое тут же перешло в досаду, так как я была уверена, что сыграла ужасно. За три канона я немного отдохнула, но когда пришло время сонаты, вновь обнаружила, что играю странный квантовый дуэт со своим отголоском, причем мы исполняли одну и ту же партию — и вновь по-разному. Моя копия лучше владела собой, и плач получался у нее глубже, достовернее моего. И это, возможно, было горчайшей из пилюль: другая Кэтрин умудрилась перещеголять меня даже размахом своего отчаяния.