Возлюбленные великих художников - Елена Арсеньева 24 стр.


— Бейте меня одного! Пощадите моих детей!

— Детей?! — выкрикнул распаленный яростью заключенный. — Покажи нам государеву невесту! Какова на ней рогожная фата?

Мария, которую доселе отец прижимал к себе, силясь защитить, отстранилась от него и спокойно стала пред толпой — бледная, с опущенными глазами. Она не заслонялась руками, не плакала, не просила пощады. Камень чудом не попал ей в голову — просвистел на волосок, но то был последний брошенный камень. Она глянула на мужчин только раз — и вновь потупила взор. И этого было достаточно. Словно забыв, что собрались для отмщения, они разглядывали смиренную изгнанницу почти со страхом, а потом начали расходиться, но многие в пояс кланялись Марии, а один, прежде кричавший всех громче, смиренно поцеловал край ее платья. Это был единственный раз, когда из ее глаз хлынули мгновенные слезы, — больше она не плакала никогда.

Мария не подозревала, что глубоко затаенное, безнадежное страдание придало ее чертам новую, почти пугающую красоту: так прекрасен в последнем своем блеске только что сорванный цветок, лежащий на могиле…

Ей было тяжело тогда в семье. Брат и сестра считали именно ее, а не светлейшего, истинной виновницей обрушившихся на Меншиковых бедствий. Александр Данилович вообще не роптал — он жаловался только на участь своих близких, упрекая себя, что доставил им беды. Он смирялся перед будущим, готов был встретить все, что ни уготовила судьба, даже церковь на берегу Сосьвы, где стоял Березов, строить начал; и только Мария не хотела жить, она сама ускоряла смерть своим смирением…

Когда Суриков представил ее себе, внезапный ужас накатил, страх на миг замутил сердце: как же он будет рисовать Лизу — а в том, что натурщицей будет Лиза, не могло быть ни малого сомнения — в образе обреченной, умирающей, уже почти ушедшей в потусторонний мир красавицы?

Да нет, все это пустые суеверия, отмахнулся он через минуту. И думать о них не стоит! Ведь нигде не найти таких глаз, как у Лизоньки, они — половина содержания картины!

Ну да, он угадал!

«Лицо этой несчастной, дважды обрученной невесты надолго остается в памяти, — писали потом критики, увидев уже готовое полотно. — Другого женского лица столь мучительной прелести художник не создал в своих картинах. В лице этой женщины есть что-то манящее, страстное. Но это далеко не небесная страсть, не великая „ревность о Боге Спасе моем“, которыми дышит лицо боярыни Морозовой… Не испытав счастья сама и не дав его другому любимому человеку, умирает эта загадочная красавица, больная, истерзанная горем».

«Меншиков в Березове» был продан Павлу Третьякову за большие деньги, которые позволили Сурикову и его семье съездить в Италию и Францию. В 1883 году он написал «Боярыню Морозову», которую Третьяков тоже купил за сумму баснословную — пятнадцать тысяч рублей. И Василий Иванович подумал: пора поехать в Сибирь, навестить мать. А то потом как бы не пришлось каяться, что так и не свиделся с ней на этом свете!

Каяться ему пришлось-таки… за то, что поехал!

Само путешествие было невероятно длинным и тяжелым, чуть не три недели. Сначала до Нижнего железной дорогой, потом пароходом до Перми… Уже во время путешествия водою у Лизы снова начало ломить суставы и сжималось сердце. Она таилась от мужа, скрывала, что путешествие стало для нее каждодневной мукой, ну а уж когда добрались до Красноярска, вообще жить расхотелось.

Сразу было видно, как она не понравилась свекрови. С каким глубоким презрением, не сказать — отвращением смотрела Прасковья Федоровна на тонкую фигуру в пышном платье, на тщательно причесанные, уложенные волосы, на тонкие пальцы, обтянутые перчатками…

— Так и будешь в огороде полоть? — спросила презрительно.

В огороде полоть?! Елизавета чуть не умерла от ужаса, но постаралась храбро улыбнуться.

«Это ненадолго, не навсегда», — успокаивала она себя, и плакать хотелось, что мысль об отъезде — это единственное ее утешение, что не любит ее мать Василия, а она — не любит ее…

При взгляде на внучек глаза Прасковьи Федоровны потеплели только на мгновение: они были не суриковской породы, а сущие француженки! Девочки ее боялись…

А у Василия Ивановича словно бы глаза помутились, так он был счастлив оказаться на родине, увидеть старых друзей, показать себя нынешнего: вот он каким стал, а был-то… писец заштатный, невзрачненький мазила!

Лиза считала дни до отъезда. Как-то раз не выдержала — зарыдала и взмолилась:

— Васенька, уедем! Сердце болит!

Тот наконец-то догадался повнимательней взглянуть на жену — и испугался: да на ее лице одни глаза остались, такие же мучительно-прекрасные, как у княжны Марии Меншиковой!

— Прости меня! Едем! Немедленно!

Лишь только Красноярск и угрюмое лицо свекрови остались позади, Лизе мгновенно стало легче. Она даже стыдилась этого внезапного улучшения здоровья, боялась, что Василий решит, будто она притворялась, чтобы разлучить его с матерью.

Но улучшение оказалось недолгим. Домой Василий привез Лизу совершенно больной, настолько, что понадобилось уложить ее в постель. Теперь ее постоянно наблюдали врачи. Елизавета так ослабела, что ничего не могла есть, только чай с лимоном пила. Тогда-то повадился к ним ходить Лев Толстой, живший в ту пору в Москве. Сурикову льстило это внимание, льстило, что Толстой хочет посидеть около Елизаветы. Но она боялась его приходов, ей худо становилось близ Толстого, хуже некуда: он смотрел так пристально, он следил за каждым жестом, каждым выражением лица…

— Он наблюдает, как я умираю! — зарыдала, не выдержав, Лиза однажды, и Суриков испугался: да как же его взгляд, его внимательный взгляд художника не видит, сколько боли причиняют жене эти визиты?!

На другой день, едва Толстой появился на пороге, Суриков так и бросился к нему:

— Убирайся прочь, злой старик!

Лев Николаевич ушел, потрясенный…

Весна 1888 года накатывалась сырая, томительная, мглистая. Уже в марте стало ясно, что смерть Лизы — вопрос только дней, так она порою мучилась, однако Василий все еще надеялся на что-то. Просиживал у ее постели, болтал всякую ерунду, смотрел в прекрасные глаза. Почему-то в эти дни они все чаще освещались улыбкой.

«А может быть, милостив Господь? — замирал в надежде Суриков. — За что меня так карать?»

Но взгляд Лизы все чаще и чаще уплывал от его глаз, проникаясь той же нездешней, отстраненной печалью, какую он помнил по собственной же картине.

Как-то раз она смотрела вот так, в сторону, особенно долго, а губы слабо улыбались. Суриков сидел тихо-тихо, караулил каждый ее вздох. Наконец решился, шепнул:

— О чем ты думаешь? О чем ты так думаешь?!

Она молчала, только глядела в пространство странно остановившимися глазами.

— Лизонька! Очнись! Скажи что-нибудь! Где ты?

Молчание.

Ему стало страшно.

Вскочил и вдруг крикнул, словно по наитию:

— Маша! Мария!

Ни Лиза, ни Мария не отозвались.

* * *

«8 апреля в пятницу, на пятой неделе Великого поста, ее, голубки, не стало. Страдания были невыносимы, и скончалась, как праведница, с улыбкой на устах… Теперь 14-й день, как она умерла… Тяжко мне, брат Саша. Маме скажи, чтобы не горевала, что было между ей и Лизой, она все простила. Уже давно… О, страшная, беспощадная это болезнь, порок сердца!» — писал он в Сибирь младшему брату.

Ну да, он уже знал причину смерти своей ненаглядной. Однако от этого было ничуть не легче.

«Я, брат, с ума схожу… жизнь моя надломлена, что будет дальше, и представить себе не могу», — писал снова и снова.

Он воистину сходил с ума и роптал на Бога.

Михаил Нестеров, художник и друг, вспоминал потом об этих днях: «Суриков забросил работу. После мучительной ночи вставал он рано и шел к ранней обедне. Там, в своем приходе, в старинной церкви, он пламенно молился о покойной своей подруге, почти исступленно, бился об плиты церковные горячим лбом… Затем, иногда во вьюгу и мороз, в осеннем пальто бежал на Ваганьково и там, на могиле, плакал горькими слезами, взывал, молил…»

Кузьма, рыжий могильщик, нашел его однажды полузамерзшим, привел, почти на руках принес домой. С тех пор по ночам, случалось, нарочно приходил к могиле, караулил: не прибежал ли Василий Иванович вновь? Не надо ли снова его спасать? Эх, улетела его ласточка нежная, черноокая! Беда…

Более года художник не брал кисть в руки.

Понимая, что потеря рассудка уже близка и горя можно не пережить, весной 1889 года Суриков вместе с дочерьми поехал в Сибирь.

«В то время Суриков произвел на меня впечатление нездорового человека. Говорил он как-то отрывисто коротко, несколько глухим голосом, если и случалось с ним разговориться, то часто и неожиданно впадал в задумчивость. Он был погружен в свои переживания. На глазах признаки слез», — вспоминал его друг, красноярский художник Михаил Рутченко.

Более года художник не брал кисть в руки.

Понимая, что потеря рассудка уже близка и горя можно не пережить, весной 1889 года Суриков вместе с дочерьми поехал в Сибирь.

«В то время Суриков произвел на меня впечатление нездорового человека. Говорил он как-то отрывисто коротко, несколько глухим голосом, если и случалось с ним разговориться, то часто и неожиданно впадал в задумчивость. Он был погружен в свои переживания. На глазах признаки слез», — вспоминал его друг, красноярский художник Михаил Рутченко.

Он надеялся на чудо… Но еще долго находился в состоянии уныния. И вдруг написал картину, которая показалась невероятно странной всем, кто его знал. Нет, не то удивляло, что затем, еще год спустя, он напишет (здесь же, в Красноярске) искрящееся снежным весельем «Взятие снежного городка». А та картина

Она называлась «Исцеление Иисусом Христом слепорожденного». Сюжетом картины послужила глава 9 Евангелия от Иоанна: «И, проходя, увидел человека, слепого от рождения. Ученики Его спросили у Него: Равви! кто согрешил, он или родители его, что родился слепым? Иисус отвечал: не согрешил ни он, ни родители его, но это для того, чтобы на нем явились дела Божии. Мне должно делать дела Пославшего Меня, доколе есть день; приходит ночь, когда никто не может делать… И сказал Иисус: на суд пришел Я в мир сей, чтобы невидящие видели, а видящие стали слепы. Услышав это, некоторые из фарисеев, бывших с Ним, сказали Ему: неужели и мы слепы? Иисус сказал им: если бы вы были слепы, то не имели бы на себе греха; но как вы говорите, что видите, то грех остается на вас».

Суриков знал, что он — зрячий, но подвергнут унынию, а это большой грех. «Огорчение и тоска, леность ко всякому доброму делу есть отсечение надежды на Бога, сомнение в обетованиях Божиих, — размышлял он. — По словам старцев святых, „искушений никому не избежать, но можно избежать падений“».

Он взялся за полотно.

Смятение и даже ужас человека прозревшего переданы с поразительной выразительностью, а жест Христа, положившего ему руку на голову, — это величие и спокойствие. Фигура Христа — олицетворение тишины и благодати. Максимилиан Волошин писал об этой картине: «Все, что в душе художника звучит, как вопль, в произведении искусства должно выражаться молчанием».

Так оно и получилось. Но было еще нечто… В первоначальном варианте картины над правым плечом Христа витал ангел с удивительно прекрасным и трагическим женским лицом.

Те же глаза — черные, печальные, всепрощающие и сочувствующие. Те же любимые глаза! Чудилось, будто Лиза смотрела на любимого мужа, «как души смотрят с высоты на ими брошенное тело…».


Этюд так и остался этюдом. В окончательном варианте картины изображения Лизы уже не было. Быть может, Василий почувствовал, что написать ее — это поддаться искушению, почти греховному? Или ему кто-то подсказал отказаться от фигуры ангела?

Ныне картина недоступна публике — она хранится в Церковно-Археологическом кабинете Московской духовной академии, что в Сергиевом Посаде.


Овдовев в сорок лет, Суриков на всю жизнь остался одинок. Не мог проститься с воспоминаниями о том,

Женщина не в его вкусе (Анри Матисс — Лидия Делекторская)

— Он сказал, что слишком толстая. Это я-то?! А я его спросила, кого он ищет: помощницу или вешалку для шляп!

Невысокая женщина, с которой Лидия столкнулась возле лифта, уничтожающе хмыкнула, явно довольная своим остроумием.

Лидия смотрела растерянно. Чего-чего, а откровений на лестничной площадке она не ожидала.

— И что же вам ответили? — полюбопытствовала, скрывая улыбку: эта дамочка в перманенте и впрямь была пышка пышкой!

— Ну, он сказал, что ищет человека, который не занимал бы слишком много места в его кабинете и в жизни! — фыркнула дамочка.

Лидия опустила смеющиеся глаза, но, видимо, сделала это недостаточно быстро, потому что пышка мгновенно вспыхнула как порох:

— Вы тоже туда? Ну-ну! Можете мне поверить: он вам тоже откажет. Да-да! Придумает что-нибудь, не сомневайтесь! Например, что вы слишком тощая, и он не хочет, чтобы вас унесло ветром в раскрытое окно.

И, оттолкнув Лидию, пышка с победным смешком ворвалась в лифт, а потом задвинула за собой железную дверцу с таким грохотом, будто подняла перед натиском врага подъемный мост.

— Ор’вуар, — пробормотала вежливая Лидия и, тяжко вздохнув, подняла руку, чтобы нажать на кнопку звонка, рядом с которой была табличка «Henri Matisse».

В ту же секунду дверь распахнулась, и фигуристая брюнетка вылетела из квартиры, чуть не сбив Лидию с ног.

— Он выставил меня! — воскликнула, глядя на Лидию негодующими черными глазами. Дверь за ней захлопнулась — Нет, вы представляете?! Он выставил меня и сказал, что у меня слишком вызывающая внешность! А я спросила, кого он ищет, помощницу для дел или «белую даму»?

Она проскочила мимо Лидии, нажала на кнопку лифта и тут же в нетерпении топнула ногой.

— Лифт только что спустился, — пояснила Лидия. — Сейчас поднимется. А что ответил вам господин Матисс?

— Он сказал, что ему нужна женщина с внешностью, которая не будет раздражать его жену!

Лидия прикусила губу: да уж…

Брюнетка оказалась не менее приметливой и не менее обидчивой, чем толстушка, и спросила:

— Вы тоже туда? Он и вас выставит, не сомневайтесь! Что-нибудь придумает! Например, что вы слишком бледная и он боится не разглядеть вас на фоне стены!

И она загрохотала каблуками вниз по лестнице, даже не став дожидаться лифта, который спустя мгновение поднялся на этаж.

Лидия задумчиво посмотрела на решетчатую дверь его кабины. Может, открыть ее и уехать? Не подвергать себя оскорблениям, которых она и так вынесла за год — всего за год! — жизни с Котей столько, что ей вполне хватит до конца жизни?

Уйти, конечно, можно… Но на что она будет жить? Деньги, с которыми они приехали из Харбина, кончились. Сегодня Лидия уже не завтракала, и есть хочется ужасно. А это забавное объявление, которое она прочла на столбе около автобусной остановки, было единственным, в котором говорилось о работе. Текст показался ей обнадеживающим:

«Художник ищет помощницу для ведения дел. Посуду мыть заставлять не будут. Об ущербе для невинности можно не беспокоиться, я женат». Под объявлением адрес. Причем совсем рядом с квартиркой Лидии, на роскошном холме Симье, с видом на море, всего в каких-то сорока — сорока пяти минутах ходьбы. Чепуха, она даже не потратилась на автобус.

Уйти? Или все же рискнуть?

И вдруг она почувствовала себя как-то странно. Такое ощущение, будто ее кто-то пристально разглядывает. Этот «глазок» на двери… неужели в него кто-то смотрит?

Лидии ужасно захотелось причесаться и напудрить нос. Но пудреницу разбил Котя, когда устроил ей еще в Париже прощальную сцену (пудреница была его подарком, и он ни за что не хотел оставлять ее бывшей жене), а расческа у Лидии была позорная, с выпавшими зубьями, она стыдилась доставать ее при людях. Правда, на площадке никого нет, но что, если кто-то и впрямь следит за ней в «глазок»?

Первым делом, когда заведутся деньги, она купит новую расческу.

Ладно, это потом. А сейчас-то что делать?

Ну, решайся! Интересно, какой он, этот мсье Матисс? Какой-нибудь Кощей Бессмертный? Или злобный карлик?

Да ладно, какой бы ни был, как говорила тетя Наташа, царство ей небесное, за спрос денег не берут!

Лидия подняла руку и решительно вдавила палец в кнопку звонка.

Дверь в ту же секунду распахнулась, и она увидела высокого человека лет шестидесяти. В его волосах и короткой бороде мешались золото и серебро, но серебра было все же больше.

— Ну, наконец-то, — сказал он, снимая и снова надевая пенсне и вглядываясь в Лидию голубыми близорукими глазами. — Я думал, вы никогда не решитесь войти. Что вам наговорили эти дуры?

Глаза у него были хитрые, веселые и очень умные.

Неожиданно Лидия почувствовала себя так свободно, словно знала этого человека всю жизнь. Он ей ужасно понравился! И даже странный запах, который царил в прихожей, показался ей невероятно уютным.

— Они сказали, что вы монстр, — сообщила она со смешком.

Человек расхохотался, показав удивительно крепкие и молодые зубы.

— Но ведь это так и есть, — просто, по-дружески проговорил он и протянул Лидии руку: — Анри Матисс. А ваше имя?

— Лидия Делекторская.

— Де-ле-кто… — начал было повторять он, но сбился. — Вы славянка? Полька?

— Нет, русская.

— Быть не может! — Матисс покачал головой. — Русская? Но я был в России! Давно, у вас там не было еще этой… — Он пощелкал длинными пальцами. — …вашей великой октябрьской пертурбации. — Меня пригласил Серж Щукин. О, это был великий человек! Он меня обожал и предсказывал мне большое будущее. Как видите, оно сбылось, я стал знаменит.

Назад Дальше