Возлюбленные великих художников - Елена Арсеньева 27 стр.


Вернее, чего он только не испытывал…

Увы, сейчас заглянуть в эти невероятные, туманные очи возможности не представилось: в кабинете Рокотов узрел только фигуру хозяина, одетого соответственно его собственным представлениям о моде и комфорте: поверх фрака у него был надет парчовый камзол, подпоясанный розовым шелковым кушаком; белые чулки и башмаки на высоких каблуках подчеркивали легкую кривизну ног. Особую гордость хозяина составляла длинная, на прусский манер, косица, которую он обильно посыпал пудрой. Сам Струйский был полноват, однако у него было худощавое лицо, исступленно-горячечные глаза и безвольный рот, выдававший натуру сумасброда, эгоиста и неврастеника.

Сейчас этот рот нервно кривился, а глаза были затуманены слезами.

— Рокотов! — воскликнул Струйский, увидев на пороге гостя. — Ты вовремя! Ты всегда приходишь вовремя! Муза осенила меня крылом своим легкокрылым!

Струйский нахмурился. «Осенила легкокрылым крылом» — вышло как-то неладно и нескладно…

— Крылом своим благодатным осенила меня муза! — пылко поправился он. — Вложила в десницу мою стило свое и направила мысли мои ко сложению стиха! Вот послушай!

Он широко размахнул рукой, так что с кружевной манжеты посыпалась пыль, и снял с конторки кругом исчерканный листок. Подошел поближе к свече и поднес листок к глазам. Откашлялся, готовясь начать…

Рокотов предусмотрительно посторонился. Причина для сего имелась. Тот же князь Долгорукий однажды рассказывал:

— Явился я как-то к нашему пииту с товарищем, и читал Струйский нам свое новое произведение. Читал с восторгом и жаром, и таково был талантом своим собственным восхищен, что схватил внезапно моего товарища за ляжку и так больно, что тот вздрогнул и закричал, а Струйский, не внемля ничему, продолжал чтение свое, как человек в исступлении…

Не хотелось бы испытать сего удовольствия от гостеприимного хозяина!

— Все обращение его, впрочем, было дико, странно, — добавил тогда Долгорукий, и Рокотов это вспомнил, потому что и сейчас Струйский был дик и странен. И голос его звучал с этаким лесным завыванием:

Перевел дух и спросил с нескрываемым восторгом:

— А, Рокотов? Каково!

— Блистательно, сударь, — подавив скрип зубовный, кивнул живописец, давно уже усвоивший, что сие слово более всего по нраву творцу-стихоплету, ибо сам он считал вирши свои именно блистательными и мнения иного просто не воспринимал. — Как и все, что принадлежит перу вашему и вдохновлено музою вашею. На сем Парнасе нет вам равных!

На сем Парнасе, ежели иметь в виду кабинет, и впрямь не было равных хозяину, так что Рокотов не брал на душу греха лжи. Да, впрочем, его сейчас сие волновало столь же мало, как судьба прошлогоднего снега.

— Позволительно ли мне будет осведомиться о здравии уважаемой Александры Петровны и выразить ей свое почтение? — поспешно спросил Рокотов, норовя успеть, прежде чем Струйский разразится очередной поэзою, — и обмер, увидев, как исказилось лицо вдохновенного пиита.

— Милостивый бог… Саш… Александра Петровна… она… храни ее Господь, она не больна?! — невольно воскликнул Рокотов и стиснул кулаки, досадуя, что выдал себя, что не смог скрыть муку, прозвучавшую в голове.

Однако Струйский ничего не заметил. Лицо его искривилось болезненной гримасою, он отвернулся, угрюмо буркнул:

— Сие мне неведомо.

— Что-что?! — выдавил Рокотов, преодолев минутное онемение. — Александры Петровны дома… нету? Уж не уехала ли она в Рузаевку? Или, храни и помилуй Господи… не захворала ли?!

Струйский через плечо посмотрел на него, потом вдруг сорвал с головы засаленный колпак и яростно швырнул в угол кабинета:

— Жена покинула меня! Жена меня покинула! Супруга, богоданная Сапфира… то есть нет, наоборот: Сапфира, богоданная супруга, покинула меня на произвол… нет, не так: на гнет стихиям обрекла бездушно… бездуховно… Нет, лучше все-таки — бездушно! — Он пощелкал пальцами, подыскивая нужное слово, и Рокотов понял, что является свидетелем рождения очередного стихотворного шедевра.

Но сейчас ему мало было дела до пиитических изысков Струйского. «Покинула» — что значит сие слово? Его можно толковать как угодно! Милостивый бог! Да жива ль она?!

Рванулся вперед, схватил хозяина за изъеденное временем кружевное жабо:

— Где она? Где Александра Петровна?!

Струйский, чудилось, и не заметил непривычной вольности обращения. Тяжело вздохнул и обратил на Рокотова помутневшие глаза, из которых покатились слезы на поблекшее от печали лицо:

— Она уехала с гусаром!

* * *

Первое, что увидела семнадцатилетняя Сашенька Озерова после того, как, сделавшись Струйской, ступила на порог мужнина дома в Рузаевке, было множество картин. Их оказалось столько, что, чудилось, следующие придется размещать на потолке. Однако потом она узнала, что муж ее, Николай Еремеевич, обладал удивительным даром втискивать все новые и новые полотна в едва, чудилось, различимые просветы между прежними. А снова и снова картины перевешивать было его прелюбимейшим занятием. Страсть его к собирательству и развешиванию портретов, ландшафтов и натюрмортов была сравнима лишь со страстью к стихотворчеству и книгопечатанию. Причем даже трудно было сказать, какое из сих трех занятий привлекало его сильнее.

Новобрачный встретил появление юной жены в его доме стихами:

Честно говоря, Сашенька в поэзии мало что понимала, однако ей всегда казалось, что при чувствительных излияниях до́лжно плакать, по крайности — заунывно вздыхать, но никак не смеяться. А ведь она едва хохот сдержала, поелику стихи супруга показались ей ужасно забавными. Но ему, судя по всему, они таковыми не представлялись, ведь, читая их, Николай Еремеевич и глаза закатывал, и рукою себя в грудь бивал, и власы на голове, парик подъемля, рвал — словом, совершал все ужимки, необходимые при произнесении вслух стихотворных строк. Такая тонкость душевная была Сашеньке тем паче приятна, что супруг ей достался не первой молодости и уже овдовевший, мало того — потерявший со смертью первой жены, Олимпиады Балбековой, также и двух дочерей-младенцев.

К слову сказать, спустя некоторое время, в доме мужнином обжившись и все картины рассмотрев не раз и не два, Александра Петровна обнаружила портрет какого-то молодого человека в пышном воротнике и широкой темной накидке. У него было нежное лицо, крутые брови, маленький ротик и удлиненные глаза, а на обороте полотна отыскалась корявая надпись. Сашенька с детства любила разгадывать всяческие загадки, и вот однажды, от нечего делать, она села и принялась вглядываться в причудливый узор надписи. Не через день, не через два, но постепенно различила она средь завитушек и рисунчатой вуали такие строки:

Одновременно с этим случилось еще одно открытие. Крутя портрет так и этак, Сашенька нечаянно поцарапала его в самом углу картины и увидела в пробеле царапинки слой краски совсем другого цвета. Поцарапала еще и еще… И тут ее озарило догадкой!

Да ведь это портрет ее предшественницы, Олимпиады Струйской, урожденной Балбековой, в которой текла татарская кровь. Отсюда и брови вразлет, и удлиненные глаза. Очевидно, муж велел кому-то из своих крепостных живописцев замалевать портрет первой жены, чтобы не возбуждать ревности во второй!

Такая душевная тонкость немало тронула Сашеньку. Она повесила портрет на место и более не прикасалась к нему. И мужу ни словом не обмолвилась о своем открытии. Не глупо ли ревновать к прошлому?! Ведь сомнений в верности супруга у нее не возникало никаких. Конечно, нрав у Николая Еремеевича оказался непростой… на расправу с людьми он был крут и скор, провинившихся сек плетьми либо заточал под замок в сарай. На это Сашенька смотрела с одобрением, зная, что народишко ленив, ему бы только брюхо набить либо горло залить, а ты, господин, их задаром корми и работы не спрашивай! Отец Сашеньки, помещик Нижнеломовского уезда Пензенской губерии Озеров, крепостных бивал и строг с ними был; так же поступали и знатные родичи ее, у одного из которых, Петра Румянцева-Задунайского, служил ее родной брат…

А вообще говоря, скоро Сашенька заметила, что дела мелкие, хозяйственные ей придется брать в свои нежные ручки, потому что куда более занимало ее супруга стихосложение и печатание книг.

Он завел в провинциальной глуши Рузаевки типографию, которую — Сашенька сама слышала! — гости называли лучшей в России. Ни сил, ни средств, ни времени не жалея, Струйский выписал из-за границы лучшие сорта бумаги, оригинальные шрифты, типографские станки. К себе он приглашал граверов и рисовальщиков, которые прославились работою в типографиях Москвы и Петербурга: Набгольца, Шенберга, Скородумова. Крепостных своих Струйский отдавал в специальное обучение, и вскоре они уже делали роскошные переплеты с золотой вязью тисненых букв не хуже, чем их учителя-немцы.

— Ах, — восклицал князь Долгоруков, частый гость в Рузаевке, — это ведь истинно произведения искусства, оку наслаждение, рукам ласка!

Да уж наверное! Ведь фолианты печатались на атласе или александрийской клееной бумаге, страницы украшались виньетками и рисунками. Муж гордо рассказывал Сашеньке, что сама императрица, просвещенная государыня Екатерина Алексеевна, которой Струйский регулярно отсылал экземпляры своей продукции, похвалялась ими перед знатными иностранцами — мол, видите, какие шедевры печатают у меня даже в захолустье. Сначала Сашенька в сие не больно верила, ну а потом, когда Николай Еремеевич был за заслуги в книгоиздательстве жалован драгоценным бриллиантовым перстнем, покаялась в глупости своей.

Знала она, что супруг ее не чуждался и наук, увлекался оптикой, желая поставить ее на службу книжному делу, и, случалось, немало бранился, оттого что книгопечататели законами оптическими пренебрегают:

— Многие сочинения наших авторов теряют своей цены от того только, что листы не по правилам оптики обрезаны, что голос от этого ожидает продолжение речи там, где переход ее прерывается; и от этой нескладности тона теряется сила мысли сочинителя.

Сашенька мужу верила на слово: поскольку себя считала слишком глупой, так что ж ей в такие мудреные дебри забредать. Небось ведь потом и не выберешься!

Книгоиздание ее волновало мало: ну, тешится супруг — и пускай, мужчины — они ведь дети малые, им лишь только дай хоть чем-нибудь поиграть!

Главное, что Николаю Еремеевичу от собственных его занятий хорошо на душе, он мыслит, будто обеспечил себе бессмертие и место в вечности:

Вопросы жизни и смерти также были для Сашеньки слишком сложны.

Ей более всего нравились картины… и художники.

Николай Еремеевич умудрялся вовсе не тратить состояние на столь дорогостоящее дело, как покупка картин у именитых мастеров. Его собственные крепостные малевали все требуемое хозяину преизрядно, но они вовсе не были неучами-мазилами, а отправлялись обучаться к настоящим мастерам. Одного своего крепостного человека, Алексея Зяблова, Струйский отдал в ученики к знаменитому живописцу Федору Степановичу Рокотову.

Струйский очень хотел иметь у себя его выученика, ибо писал Рокотов легко и свободно, почти играя, умел «проникнуть во внутренность души» и вполне достоин был, по мнению восхищенного рузаевского помещика, самых восторженных эпитетов, которые Струйский немедля и нанизал в письме: «Рокотов!.. достоин ты назван быти по смерти сыном дщери Юпитеровой, ибо и в жизни ныне от сынов Аполлона любимцем той именуешься!»

Особенно восхищен был Струйский портретом знаменитого Сумарокова и немедля захотел возвеличить собственный образ кистью знаменитого живописца, однако залучить к себе Рокотова было непросто. Картины его были в необычайной моде, и очередь желающих иметь его творения выстраивалась предлинная. Средь его моделей был в 1758 году великий князь Петр Федорович (будущий Петр III). А спустя три года художнику позировал в Петергофе семилетний наследник престола Павел Петрович. Летом 1765 года Рокотов был вовзведен в ранг академика. Писал он княгиню Орлову, графиню де Санти, княгиню Голицыну, писал поэтов и писателей Майкова, Домашнева, Ельчанинова, Порошина, Воронцова, писал директора Эрмитажа Бутурлина… Да он и императрицу Екатерину писал!

Кстати, один из ее портретов Рокотов позднее создаст по заказу Николая Еремеевича Струйского. Это поясное изображение в натуральную величину, где государыня смотрится дивной красавицею. Чрезвычайно красива также и рама портрета — резная, позолоченная: на раме были вырезаны рузаевские ели и развернутая книга с изображением первой страницы эпистолы, коя посвящена Струйским обожаемой императрице.

Портреты кисти Рокотова казались Сашеньке Струйской истинно прелестны! Люди, на них изображенные, не стояли надуты, глаза не пучили, а, чудилось, продолжали жить и дышать. И вот именно что глаза были главным достоинством этих портретов! Картины были исполнены теплотой и трепетом, лица как бы выступали из мерцающего сумрака, черты были слегка размыты, словно окутаны дымкой, из которой выступали неясные очертания пудреных париков и закутанных в атлас плеч. Сашенька от мужа, который, чудится, все на свете знал, услышала, что дымка эта на языке художников называется «сфуммато».

Ах, какое слово… легкое, ароматное, словно зефир!

Сашенька подумала, что Рокотов с удивительным мастерством умел передавать не только вид лица, но и нежность сердца. А уж каково прелестно умел изобразить тонкости дамских одеяний! Шелк, им изображенный, струился, атлас скользил, бархат мягко прилегал к телу, мех согревал, кружева крахмально потрескивали… А как искрились каменья в перстнях и подвесках!..

Сашенька мечтала иметь свой портрет, созданный этим чудесным мастером, однако понимала, что вряд ли может сбыться сие. Кто Рокотов — и кто она? Хорошо бы Зяблов выучился у Федора Степановича хоть подобию мастерства и потом напечатлел лик госпожи своей на полотне! — мечтала она.

Однако же мечте той не суждено было осуществиться: Зяблов оказался учеником талантливым, прилежным и способным, однако, беда, на свете не зажился.

Переписываясь с Рокотовым по поводу безвременной кончины своего крепостного (кончина сия его учителя опечалила весьма), Николай Еремеевич с ним сдружился и осмелился просить создать портреты свой и жены. Заказчиков у Рокотова в самом деле было много, поэтому пришлось ждать долго. Струйские переехали на время в свой московский дом…

И вот в 1772 году сорокалетний Федор Степанович Рокотов наконец появился в доме Струйских и был представлен хозяйке.

Сашенька незадолго до этого отпраздновала первый год жизни своего старшего сыночка Леонтия, приучалась отзываться не только на ласковое — Сашенька, но и на имя-отчество Александра Петровна и смотрела на жизнь чуточку свысока. Во всяком случае, всем холостым молодым людям, которые являлись в поле ее зрения, она, как и подобает матроне, начинала немедля изыскивать будущую подругу жизни средь знакомых барышень, коим грозило незаслуженно засидеться в девках. Однако у нее и мысли такой не возникло относительно Федора Степановича, несмотря на то, что он не был женат и грозил незаслуженно войти в разряд старых холостяков…

Более того: она порадовалась — тайно, тихо, скрывая эту радость даже от себя самой! — что новый знакомый холост. Разумеется, Рокотов об этих мыслях своей модели даже и не подозревал.

Работа началась.

Прежде всего Сашенька показала художнику все свои наряды. Не бог весть сколько их было, конечно, однако она сочла себя чуть ли не мотовкою, столь долго выбирал Федор Степанович подходящую для нее одежду. Ах, как она пожалела, что нету у нее роскошного синего бархатного туалета, как у княжны Юсуповой, или розового платья, как у другой дамы с его картины… Наконец Рокотов остановился на серебристом-сером атласном платье, которое Сашенька прежде почти не носила, находя, что серый цвет ее бледнит. Выбран был также прозрачно-желтый дымчатый шарф, который вовсе уж никогда раньше не касался плеч хозяйки. Желтого цвета Сашенька не любила, почитая его цветом измены. Теперь пришлось надеть. Волосы она не любила прятать в парик, и никто не стал ее неволить, лишь припудрить их велел художник, причем делал это сам на каждом сеансе, ото лба накладывая пудру чуть гуще, далее низводя тон до легкого налета вроде тончайшей пепельной вуали, ну а темный локон, переброшенный на грудь, так и оставался нетронутым.

— Вы куда хотите, туда и смотрите, — сказал он Сашеньке на первом же сеансе. — О чем хотите, о том и думайте. Но уж коли я попрошу: гляньте на меня, вы послушайтесь… Хорошо, милая Александра Петровна?

— Ну что ж это я глазами по сторонам шнырять буду? — степенно ответила она. — Я уж лучше все время буду на вас глядеть, Федор Степанович. Можно?

Назад Дальше