Степь - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 2 стр.


В маленькой, полутемной от занавесок и растений — фикусов олеандров и араукарий, поставленных в кадках у окна, гостиной по стенам висят старые и новые фотографии. Иные давно выцвели, впали в печально рыжий тон и лишь контуры остались от некогда яркого изображения. Сняты лошади. Одни под седлами, на которых сидит офицер в белом кителе, или жокей, другие на выводке с калмыком, картинно расставившим руки, иных держит сам Семен Данилович, но Семен Данилович молодой, с черными усами и лихо надетой на черные кудри фуражке, иных держит Ахмет Иванович в парадном шелковом халате и маленькой шапочке черного шелка на голове.

Под фотографиями выцветшие, порыжелые от времени, каллиграфически выведенные подписи. Тут и Комик, и Калиостро, и Гомер, и Абрек — все нынешние жеребцы завода. С выцветшей фото-графин под офицером в белом кепи смотрит на вас весь белый, маленький, большеглазый Малек-Адель, с датой 1879 года, есть и еще более старый портрет 1864 года, но он весь сгорел от времени и только хозяин знает, что это знаменитый Рустам, поколения которого на заводе не осталось, но сын которого ходил под Императором Александром II. Это гордость завода. О его виде, резвости и уме на заводе остались только легенды.

— Таких лошадей больше нет и не будет, — всегда говорит, рассказывая про него, Семен Данилович.

Тут же висят и снимки с косяков, некоторых любимых кобыл с сосунками и молодежи, получившей премии ремонтной комиссии или медали на выставках. Под их фотографиями в маленьких рамочках в плюшевом фоне вделаны и их медали.

В гостиной стоит софа с кавказскими вышивками, круглый стол со старомодной керосиновой лампой, другой стол с книгами и журналами и несколько кресел. Журналы специальные — «Журнал Коннозаводства и Коневодства», «Русский Спорт», «Сельскохозяйственный Вестник», аккуратно за многие годы получается «Нива» и «Русское Слово», пожелтевшие, покрытые пылью, положенные высокою стопкою. Читать и следить за жизнью и политикой некогда. То оторвет поездка в станицу за несколько дней, то работы в степи, то весь день прошел в табуне, а когда не читаешь газеты изо дня в день — она и не тянет. Да и почта приходит неправильно. Больше с «оказией». То неделю нет ничего, то сразу завалит газетами.

Живут слухами. Живут тем, что «говорят», и как ни нема и безлюдна на первый взгляд черная степь, в ней так много «говорят»…

3

Семен Данилович с Ахметом Ивановичем медленно прошли через грязный двор к высокой и светлой, недавно построенной конюшне для заводских жеребцов. Когда они открыли большие ворота, на них пахнуло теплом, запахом полыни и тем особым запахом степной травы, соломы, навоза и лошади, который только и бывает в степных конюшнях. Запахом приятным, свежим и бодрящим.

Со всех денников раздалось ржание. Первым отозвался старик Абрек, за ним Калиостро и Гомер, и пошло по всем восьми денникам радостное гоготание.

Красивые конские головы с большими темными, как сливы, блестящими глазами уставились в железные решетки денников, ожидая ласки человеческой руки и подачки, К хозяевам со двора пришел старый калмык нарядчик.

— Ну, что же — Ашаки, выводку, — сказал Семен Данилович.

Это любимое развлечение Тополькова. Смотреть дорогих, выхоленных, раскормленных на овсе жеребцов, вспоминать их победы на скачках, любоваться их формами, еще и еще раз запечатлевать эти формы в своем мозгу, чтобы потом легче было весною под каждого подобрать соответствующих кобыл. Кричать властным голосом: «А ну проведи! поставь, возьми на длинный повод, не давай играть», бранить конюхов и хозяйским взглядом примечать каждую пылинку на шерсти, незамытое копыто, какую-нибудь царапину или помятость.

Там сотни лошадей ходили в степи, грязные с длинной шерстью, облипшей черноземом и глиною, тощие и худые, питаясь старою травой, которую копытом приходилось выбивать из-под ледяной коры, здесь эти восемь красавцев, отборных жеребцов, холились и береглись, как картинки.

— Нельзя выводку, — печально сказал калмык.

— Почему нельзя? — спросил Семен Данилович.

— Там, бачка, такое дело, такое дело! Лошадей и не чистили сегодня совсем, я напоил, корма задал, вот и все.

— Почему же не чистили? Что они, пьяны, что ли?

— Хуже чем пьяны. У нас, бачка, бунт будет.

— А вот оно что! Позови Парамоныча.

Давно ходили по степи слухи, что коннозаводчикам конец, «Довольно землей владели казачьей, наша теперь земля», — говорили казаки и крестьяне и жадно приглядывались к необъятному степному простору… Но это были давнишние разговоры. Коннозаводчики и военное министерство аккуратно платили войску арендную плату и «справедливое вознаграждение», приезжали и уезжали ремонтные комиссии, брали лошадей «на войну», и степь жила прежнею, медленною, размеренною жизнью. Мало ли что говорили, на все есть закон и право.

Парамоныч пришел не один. С ним была старуха Савельевна, экономка и домоправительница. Она плакала, и старик Парамоныч был не весел.

— Что случилось? Почему ребята не были на чистке? Где они? — спросил Семен Данилович.

— У себя в избе. Заперлись еще с вечера, не выходят. Не хотим, говорят, буржуям служить. Сами все возьмем.

— Ой, батюшки, — заголосила Савельевна, — да что замышляют-то! Бить, говорят, будем буржуев да коннозаводчиков. А мы, родный, как же будем-то! Нас-то ведь с цалмыками, почитай, сорок душ возле завода кормится, мы-то куда денемся. Старые мы люди, куда мы пойдем?

— Ну, успокойся, Савельевна, — сказал Семен Данилович, — все это вздор.

— Какой же это, батюшка, вздор, когда ко мне приходили… Три дня, говорят, тебе, старуха, сроку жить в твоей хате, а потом, чтоб и духу твоего здесь не было, комитет какой-то здесь станет, — голосила Савельевна.

— Комитет? Что за комитет, — спросил у Парамоныча Топольков.

— Да, видите, Семен Данилович, дела какие. Пришли вчера ночью с хутора двое. Казак да солдат и всех замутили. Вышел, мол, приказ делить землю и все от коннозаводчиков забирать. И лошадей, и скот, и овец — все поделить.

— У Полякова, бачка, — вмешался калмык, — вчера казаки лошадей разобрали.

— Каких лошадей, кто говорил?

— Калмык их нашему калмыку говорил. Большевики какие-то с фронта пришли, первое жеребцов забрали и ремонтную молодежь угнали, Поляков поехал в Черкасск жаловаться.

— Но по какому праву! — вырвалось у Тополькова.

— Права, Семен Данилович, они никакого не признают, — заговорил Парамоныч. — Довольно, говорят они нашим ребятам, буржуи кровушку нашу пили. Пошабашим с ними и все ихнее нам достанется.

— Что за слово такое — буржуи? Никогда у нас такого и слова в степи не было, — сказал Семен Данилович.

— Да и не было, истинная правда, батюшка, — воскликнула Савельева. — Все это от него, от антихриста этого самого.

Ну вот что. Неча пустое брехать, не собаки. Пойдем, Иванович, сдурел, видать, народ.

— Ох, не ходили бы, Семен Данилович, — посоветовал Парамоныч, — волками большевики смотрят.

Но Топольков пошел по натоптанной в грязи тропинке к большой избе, где помешались конюха, казаки и пленные австрийцы рабочие.

Когда он властным хозяйским движением распахнул дверь, австрийцы выскочили один за одним через заднюю комнату, трое наемных парней, живших с малых лет при экономии, встали и взявшись за шапки попятились к дверям, а на лавке за столом остались сидеть два молодых человека, незнакомых Тополькову. Они оба были в солдатских шинелях без погон и петлиц, смахивавших на арестантские халаты.

Один с круглым тупым лицом, с узким лбом, на который выпущена была длинная челка тщательно расчесанных и подвитых, как у девушки, волос сидел, опершись обоими локтями на стол и, положив голову на ладони, улыбаясь смотрел на Тополькова. Другой, такой же безусый и безбородый, с черными дугообразными бровями над длинным и тонким носом, как у хищной птицы, сидел, откинувшись спиною к стене хаты. Какая-то тупая мысль копошилась в его мозгу и отражалась на лице, носившем печать совсем не идущей к нему важности.

— Что вы за люди? — строго спросил Топольков. Сидевший, опершись на локти, поднял глаза на Тополькова, улыбнулся циничной улыбкой, скосил глаза на конюхов и сказал.

— Этот, что ль, и есть буржуй-то самый?

— Этот, — ответил Прошка Минаев, самый молодой из Топольковских людей, любимец Семена Даниловича, не раз ездивший с ним в Москву за жеребцами.

Наглый ответ взорвал Семена Даниловича и ободрил конюхов, которые придвинулись ближе к сидевшим, а Прошка, будто играя, взял лежавшее на лавке ружье с примкнутым штыком.

— Ну вот что, товарищ, — заговорил примирительно черный, с глазами хищной птицы и с таким же хохлом, пущенным на лоб, как у первого, но Топольков прервал его.

— Я вам не товарищ, — резко сказал Семен Данилович, — и я вас спрашиваю, на каком основании… — но сидевший за столом человек перебил его:

— Этот, что ль, и есть буржуй-то самый?

— Этот, — ответил Прошка Минаев, самый молодой из Топольковских людей, любимец Семена Даниловича, не раз ездивший с ним в Москву за жеребцами.

Наглый ответ взорвал Семена Даниловича и ободрил конюхов, которые придвинулись ближе к сидевшим, а Прошка, будто играя, взял лежавшее на лавке ружье с примкнутым штыком.

— Ну вот что, товарищ, — заговорил примирительно черный, с глазами хищной птицы и с таким же хохлом, пущенным на лоб, как у первого, но Топольков прервал его.

— Я вам не товарищ, — резко сказал Семен Данилович, — и я вас спрашиваю, на каком основании… — но сидевший за столом человек перебил его:

— И вы нам не начальник, чтобы кричать на нас. Потому как теперь все равны, всеобщая революция провозгласила равенство демократии всего мира и социалистические проблемы решены властью советов, выявленных народом, земля и капитал стали всеобщим достоянием, не вы правомочны спрашивать у нас, на каком основании, а это мы, трудовое казачество и крестьянство, явились спросить, и не спросить даже, а указать вам ваше место и отобрать от вас те земли, которыми вы не по праву владеете, и тот капитал, который вы нажили кровью крестьян и казаков. — Голос его звучал резко и звонко. Речь лилась длинными периодами, чаруя конюхов и вызывая какую-то мучительную сосущую боль в сердце Тополькова. Если бы перед ним остановился баран и, не давая ему дороги, стал бы упорно блеять ему в лицо, вероятно, так же заныло бы у него сердце от сознания невозможности и бесполезности возражений, диспута, от бессилия человеческой речи и человеческого разума перед этим упорным бараньим блеянием.

— Гы, — восторженно гмыкнул Прошка, — довольно кровушки нашей попили!

Топольков оглянулся. Он был один в комнате конюхов. Ахмет Иванович, Прохорыч, Савельевна как-то незаметно исчезли и на всем дворе, видном в открытую дверь, не было ни души. Мертвая тишина была на нем, в саду и у его дома. Даже гуси притихли и курица перестала кудахтать.

Это безлюдье и тишина на дворе ударили в самое сердце Семена Даниловича. Он понял, что он один здесь… Один, культурный работник, сорок лет просидевший на зимовнике, отказавшийся от семейных радостей, от светлой и веселой жизни городов, от театров, от почестей и мишуры государственной службы и отдавший себя всего этой великой, таинственной степи, рождающей лошадей и скот и теперь молчаливо предающей его этим новым людям, пришедшим разрушить все то, что лепилось камень за камнем десятками лет труда, мышления, бессонных ночей и кропотливого изучения тайн природы.

— Это земля не моя, а войсковая, и лошади на ней — достояние государства, — сдерживая себя и стараясь быть спокойным, сказал он.

— Товарищ, — сказал ему опять сидевший за столом. — Когда сознательный пролетариат сбросил с себя цепи капиталистов и провозгласил всеобщий мир, он отказался от войска. Порабощенному военной службою казачеству, затянутому офицерами и дисциплиной, он противопоставил новое трудовое казачество, которое пошло рука об руку с крестьянами и рабочими, и теперь, когда уничтожена армия, опора капиталистов и буржуев, теперь не нужно ни самого войска с его землями, не нужно казачество и не нужно и самых ваших лошадей.

— Гы, — снова гмыкнул Прошка и, как попугай, повторил, — не нужно казачество, потому все равны, все товарищи. Довольно кровушки нашей попили!

Семен Данилович безнадежно махнул рукою и вышел из комнаты…

4

Вся степь загорелась мятежом, как пожаром. Тихая и безлюдная наружно, она пылала внутри, раздираемая страстями, жаждою грабежа и наживы, и никакие комитеты уже не могли остановить, утешить эту жажду, не дав ей утоления. I На сотнях подвод вдруг наезжали к зимовникам хуторяне и выбирали все, что можно — плуги и бороны, запасы овса и хлеба, увозили мебель из дома коннозаводчика, уводили лошадей, разгоняли табуны. Потом являлись комитетские, ездили по хуторам, отыскивали забранное и возвращали на зимовник. Но возвращалась только часть. Лучшие жеребцы, лучшая часть молодежи пропадали бесследно, исчезали из степи за сотни верст, и хозяйство зимовника падало. Жаловаться было некуда, Гражданская война разлилась по Дону и нигде не было авторитетного начальства, приказания которого всеми исполнялись бы.

Однажды в зимнюю туманную пору Ахмет Иванович, выйдя на крыльцо Топольковского дома, увидал своими зоркими степными глазами маленькую кучку людей, шедших прямо степью на зимовник. На белом снегу их темные фигуры резко выделялись пятнами. Они маячили, то сбиваясь в одну кучу, то расходясь по одиночке, и Ахмет Иваныч видел, что они шли налегке, без вещей, с одними ружьями, которые несли не по-солдатски, а неумело, как носят палку, или какой-либо дрючек. Они шли, размахивая руками, должно быть разговаривая и споря между собою. Уже стало видно, что их шестеро и что одеты они в солдатские шинели. Наконец стали слышны их громкие и грубые голоса. Говорили четверо, двое молчали, и издали их говор доносился, как непрерывное гоготанье «грр, грр, грр»…

Они скрылись в балочке, вынырнули из нее и появились у самого сада. Все незнакомые пришлые молодые люди, с тупыми, озабоченными лицами и с властными, наигранно властными голосами. Они остановились, увидав Ахмета Ивановича, и, не снимая шапок, спросили:

— Вы, что ль, хозяин будете?

— Я управляющий, — сказал Ахмет Иванович.

— Нам управляющего не надо. Подавай нам хозяина.

— Хозяин отдыхает. Его беспокоить нельзя. Это сообщение развеселило пришельцев.

— Наотдыхался и довольно. Буди его, товарищ. Всех буржуев на работу поставим.

— Да вы что за начальство? Кто вас прислал?

— Мы то, — подбоченясь и расставляя ноги, сказал самый молодой из них, солдат с бледным, испитым лицом, безусый и безбородый, совсем еще мальчик, но мальчик, видно, бывалый в городах. — Да, вы, — сказал Ахмет Иванович.

— Мы, комитет, — важно сказал чернявый, по лицу похожий на казака. — Комитет от хутора Разгульного, присланный, значит, от населения хутора для охраны зимовников.

— От кого же вы будете охранять?

— А чтобы допреж времени не растащили.

На шум разговора вышел Семен Данилович, в старой шапке и нагольной шубе, одетой на рубаху.

— А когда время придет, значит, и растащить можно, — сказал он пришедшим.

— Это нам неизвестно, — уклончиво бегая глазами по сторонам, сказал чернобровый. — Это уже как народ порешит.

— Та-ак, — задумчиво проговорил Семен Данилович, — как народ порешит. А вас кто избрал, какие у вас полномочия?

— Это мандаты-то, что ль, вам нужны? — сказал самый солидный из них с петлицами артиллериста на шинели. — Извольте, получите, это мы понимаем. Только будьте без сумления, потому дело чистое, безобманное. Постановление трудового казачества, крестьянства и военнопленных германцев хутора Разгульного.

— Военнопленные-то тут причем? — с удивлением спросил Семен Данилович.

— По принципу всеобщего равенства, провозглашенному трудовой демократией на основах интернационалами самоопределения народностей, — быстрой скороговоркой произнес молодой солдат.

Артиллерист подал бумагу, в которой безграмотно и нескладно было изложено, что по постановлению общего собрания граждан хутора Разгульного исполнительный комитет этого хутора выделяет из своей среды шестерых товарищей — двух от крестьянского населения, двух от казачьего и двух от военнопленных германцев для наблюдения за сохранностью Топольковского зимовника и за целостью всего его инвентаря.

— Дело чистое, — повторил артиллерист, принимая бумагу обратно от Семена Даниловича. — Потому сами понимать изволите, как земля трудовому народу, то народ и озабочен этим самым законом.

— Проведением в жизнь этого, самого драгоценного завоевания народной революции, — выпалил горожанин.

— Хорошо-то оно хорошо, — серьезно проговорил Семен Данилович, — но ведь вы, вероятно, знаете, что это земля войсковая и арендована мною для нужд государства, что, значит, и земля не моя, и лошади не мои, а государственные.

Тупое, равнодушное выражение разлилось по лицам комитетских, и Семен Данилович почувствовал, что его слова не дошли до них, что им хотя кол на голове теши, а что они постановили,

так и будет, а постановили они, конечно, и землю и имущество поделить.

— Это нам неизвестно, товарищ, — сказал чернобровый. — Какие такие государственные земли и лошади государственные, нам непонятно. Теперича все народное и народ — владелец всему.

— Но ведь народ как коллективное целое, а не как граждане хутора Разгульного или Забалочного, ведь это же понимать надо, — начал было говорить Семен Данилович, но городской перебил его:

— Товарищ, вы нас не учите. Мы сами отлично понимаем, что надо делать. Довольно мы вами учены-то были.

Назад Дальше