Страсти таборных цыган - Анастасия Туманова 14 стр.


– Задается! Красотка соломенная, ни встать, ни повернуться не умеет, а туда же… И вот эта в хоре сядет?! Ну, ромалэ, нету правды на свете!

– И сядет, и вас, ворон, подвинет, – сердито пообещал Митро. – Слыхал я ее голосок. Скоро новая солистка объявится, не хуже Настьки. Сегодня Яков Васильич ее слушать будет, сам сказал.

– Не хуже Настьки… – скривилась Стешка. – Жди!

– Сама услышишь – язык прикусишь.

Вечером того же дня Кузьма и Данка вошли в Большой дом. Свой потрепанный наряд Данка сменила на одно из платьев Варьки: черное, строгое, со стоячим воротничком и узкими рукавами. В нем она казалась строже и старше своих лет и еще смуглее, чем была на самом деле. Волосы прикрывал все тот же голубой платок: Кузьма так и не сумел убедить молодую жену, что в хоре повязывать голову по-таборному необязательно. Темное Данкино лицо было спокойным, равнодушным, в больших глазах читалось нескрываемое безразличие к происходящему, хотя поклонилась она собравшимся цыганам вежливо. Зато Кузьма заметно волновался, теребил в пальцах ремень и то и дело поглядывал через головы цыган на лестницу, ожидая Якова Васильева. Митро, сидя поодаль на стуле, настраивал гитару и словно не замечал восхищенного шепотка, пробежавшего среди цыган.

– А ведь и верно, красавица, – негромко сказала Марья Васильевна, полуобернувшись к сыну. – Что ж ты, горе мое луковое… Мог бы и сам вперед Кузьмы успеть! Мальчишка сопливый – и тот обскакал! Не доживу я до внуков, право слово – не доживу…

Митро поморщился, но отпарировать не успел, потому что на лестнице появился Яков Васильев, и в комнате тут же стало тихо. Кузьма встал. Данка, которая и не садилась, подошла и заняла место за его спиной. Кузьма за руку вытолкнул ее вперед, торопливо проговорив:

– Будь здоров, Яков Васильич. Вот моя жена.

– Тэ явэс бахтало, баро[33], – поздоровалась Данка.

Яков Васильич кивнул, подошел ближе, мельком посмотрел в лицо Данки. Казалось, он ни на миг не задержал на нем взгляда, но те, кто хорошо знал хоревода, заметили в его глазах искру одобрения.

– Что умеешь петь? Романс знаешь какой-нибудь?

– Знаю, – покосившись на Варьку, ответила Данка.

Кузьма шумно вздохнул.

Затея с романсом ему не понравилась с самого начала, но два дня назад, когда стало известно, что Яков Васильич будет слушать Данку, Варька сказала, что хоревод непременно спросит, знает ли новая солистка романсы. Данка не знала ни одного, и эти два дня у Варьки ушли на то, чтобы обучить ее «Ночи». Этот романс был довольно сложен для исполнения, в нем присутствовали и высокие, и очень низкие звуки, на которых начинали хрипеть и рвать дыхание даже опытные певицы. В хоре Якова Васильева его могли исполнять лишь Настя с ее «фантастическим», по словам специалистов, диапазоном и сама Варька, для которой ни одна нижняя нота не составляла труда. На верхних, впрочем, Варька слегка «плавала», но их маскировал умелый гитарный аккомпанемент. Голос Данки она знала и не сомневалась, что та с легкостью возьмет «и верх, и низ».

Варька не ошиблась. Стоило ей один раз пропеть «Ночь», как Данка уверенно и без малейшей фальши повторила мелодию, с легкостью преодолев сложные ноты. Кузьма задохнулся от восторга и потребовал бежать к Якову Васильичу немедленно, но Варька лишь покачала головой, по опыту зная, что только теперь и начнется самое тяжелое. Этим тяжелым был текст романса. Данка не понимала, о чем должна петь, требовала объяснить то одно, то другое слово, сердилась, повторяла снова и снова, но даже на шестой раз получалось:

– Дышала ночь острогом сладким стра-а-асти…

– Каким острогом? – всплескивала руками Варька. – Не тюремная же песня, дура! Восторгом сладострастья!

– Чего?..

– Любовь так называется! Повтори – вос-тор-гом сла-до-страстья!

– Вострогом слады-страсти…

– Тьфу! Кузьма, давай опять начало. Еще раз…

По счастью, терпения у Варьки было много: из памяти еще не изгладился прошлый год, когда они с Ильей точно так же мучились над непонятными словами и с ними точно так же возился Митро. Но к вечеру и у нее начали сдавать нервы. Когда Варька, замучившись объяснять очередной оборот, схватилась за голову и застонала, поминая угодников и Богородицу, Данка чуть ли не сочувственно спросила:

– Ну, что ты так убиваешься? Ну, не примут меня в хор – пойду дальше, только и всего…

– С ума сошла, милая? – сквозь зубы спросила Варька, покосившись на Кузьму. – Ты замужем теперь! Собралась, тоже мне, перекати-поле…

Данка тоже посмотрела на мужа. Пожала плечами, но ничего не возразила и через минуту буркнула:

– Давай сызнова.

Через три дня все «восторги сладострастья» с грехом пополам встали на свои места, и романс был вполне готов к прослушиванию. И сейчас, стоя перед хореводом, Данка бестрепетно сказала:

– Умею петь «Дышала ночь».

– Чего-чего?! – даже Якову Васильеву изменила его обычная сдержанность.

Цыгане изумленно загомонили: все знали сложность романса и то, что после ухода Насти спеть его без сучка-задоринки не мог никто.

– «Дышала ночь». – По хмурому Данкиному лицу скользнула досада. – Можно начинать?

– Ну, осчастливь, – без улыбки кивнул хоревод и, опустившись на диван, приготовился слушать.

Кузьма устроил на колене семиструнку, взял начальные аккорды. Данка обвела спокойным, сумрачным взглядом стоящих, сидящих вдоль стен и на лестнице цыган. Взяла дыхание и негромко начала петь.

С первых же слов романса Варька поняла, что все ее уроки пропали впустую. На второй строке среди цыган послышался тихий смех. К концу первого куплета не выдержала и откровенно прыснула Стешка. А на втором куплете смеялись все, кроме Якова Васильева, Кузьмы и Варьки.


Дышала ночь восторгом сладким страсти,

Несчастных дум и топота полна,

Я вас ждала с безу-у-умным жаждом счастья,

Я вас ждала – и прела у окна…


«Все», – пронеслось в голове у Варьки. Она обменялась взглядом с Кузьмой, поняла, что он думает о том же, и испуганно уставилась на Данку, ожидая, когда же та оборвет на полуслове романс и выбежит из комнаты. Но… та продолжала петь, как ни в чем не бывало, словно не замечая нарастающего хохота, словно не чувствуя, что безнадежно запуталась в тексте. Ее лицо по-прежнему выражало спокойствие и – Варька могла бы в том поклясться – невероятное презрение.

Закончив романс на низкой, бархатной ноте, Данка умолкла и с достоинством сказала так, как было принято в таборе:

– Патыв тумэнгэ, ромалэ[34].

– Спасибо, – серьезно, без тени насмешки ответил Яков Васильев, и цыганки, поглядывая на него, одна за другой перестали хихикать. – М-да… рано тебе, конечно, еще это исполнять. А что ты в таборе пела?

– Всякое.

– Давай. Веселое что-нибудь.

Данка нахмурилась, вспоминая, – и вдруг широко улыбнулась, блеснув зубами. Впечатление от этой улыбки было странным, потому что в глазах осталось прежнее презрительное выражение. Но Данка топнула ногой, хлопнула в ладоши, повела плечом и запела, рассыпав, как порвавшееся ожерелье, чистые, хрустально звенящие нотки:


Ах вы, кольца-колечки мои,

Разлетелись вы, рассыпались!


Это была веселая свадебная песня. Едва закончив ее, Данка, словно в таборе перед костром, плавно развела руками, вздернула подбородок и пошла плясать. Это вышло у нее так легко и естественно, что на сей раз никто не улыбнулся, а сидящие на полу цыгане дружно подвинулись, давая плясунье место. Только Стешка ехидно усмехнулась, покосившись на босые Данкины ноги, но Митро сердито ткнул ее кулаком в бок.

– Не туда смотришь, дура…

Стешка надула губы, но Митро уже не обращал на нее внимания, с восхищением глядя на то, как Данка самозабвенно, едва успевая придерживать падающий с волос платок, отплясывает на гудящем под ее пятками паркете. Цыгане улыбались, подталкивали друг друга локтями.

– А ну, морэ, пройдись с девочкой…

– Да?! Ты на Кузьму посмотри! Убьет не глядя!

– Ну-ка, чяворо, давай сам покажи, что можешь! – И Кузьму, отобрав у него гитару, вытолкнули в круг. Он, впрочем, не сопротивлялся. Широко улыбнулся, вскинул руку за голову и пошел за женой мягкой, ленивой, нарочито небрежной «ходочкой». Цыгане весело закричали. Данка снисходительно обернулась, поклонилась и повела плечами. Она по-прежнему улыбалась, но ее глаза, не мигая, смотрели поверх голов цыган, и горькая складка у губ так и не пропала.

– Хорошо, – сказал Яков Васильев, когда пляска кончилась и сияющий Кузьма с безмятежной, как статуя, Данкой подошел к нему. – Завтра едешь с нами в ресторан, пока просто посидишь, осмотришься, а там видно будет. А тебя, парень, поздравляю. Не прогадал.

Кузьма улыбнулся еще шире. Но Марья Васильевна, стоящая неподалеку, озабоченно посмотрела на брата и, когда тот вышел из зала, тронулась за ним.

– Эй, Яша! Яшка! – вполголоса позвала она, выйдя на двор. – Где ты?

– Эй, Яша! Яшка! – вполголоса позвала она, выйдя на двор. – Где ты?

– Здесь, не голоси, – не оглядываясь, отозвался Яков Васильев.

Он сидел на поленнице у калитки и посматривал на затягивающееся сизыми облаками небо.

– Смотри, Маша, туча опять идет. Уж хоть бы снег выпал, ей-богу, надоела сырость эта.

– До снега далеко еще… – Марья Васильевна подошла, встала за спиной брата. – Ты лучше скажи – как тебе девочка?

– Хорошая девочка.

– По-моему, так не хуже Наст…

– Хуже! – отрезал Яков Васильев. – Но хор вытянет. Кузьму вот только жалко.

– С чего это? – помолчав, осторожно спросила Марья Васильевна.

– А то ты сама не разумеешь, – не глядя на нее, пожал плечами хоревод. – Не задержится она с ним.

– Кто знает, Яша… Может, и…

– Ну, дай бог, дай бог. – Яков Васильев с досадой поднялся с сырых бревен, посмотрел на лужу у калитки, которая уже покрылась расходящимися кругами из-за падающих в нее капель. – Только ты посмотри на нее получше. Ты такую красоту когда последний раз видала? Сущая ведьма лесная, погибельная! А характер у бесовки какой?! Наши безголовые ржут жеребцами, а ей хоть бы что! Смотрит через них, как через стекло, и поет себе, ровно не слышит ничего, как кенарь в клетке! И глазами так и стрижет, так и палит, мне – и то перекреститься хотелось… Разве Кузьма пара ей? Не задержится она, слово даю. Поспешил парень.

– Не силком же он ее взял… – задумчиво сказала Марья Васильевна. – Она – вдова, а не девка глупая. Знала, что делала.

– То-то и оно, что знала. – Яков обернулся, тяжело посмотрел на сестру. – Ей в хоре за мужем-то спокойней будет, чем в одиночку. Кусать побоятся.

– Так ты думаешь…

– Не знаю! Поглядим. Может, и обойдется еще. – Яков Васильев прыжком вскочил на крыльцо, прячась от забарабанившего по поникшей траве и листьям ливня. – Пойдем, Маша, в дом. Опять полило, будь оно неладно…

Глава 6

Первый снег накрыл Смоленск в конце ноября. Тяжелая свинцовая туча приползла со стороны Гданьска, низко идя над съежившейся от холода землей и чуть не цепляясь брюхом за кресты церквей. Она накрыла собой весь город, обложив окраины стылой темнотой, пошевелилась, словно устраиваясь поудобнее, сначала неуверенно выбросила несколько одиноких снежинок, затем пустила снегу погуще, а к вечеру в Смоленске началась такая пурга, что оранжевые огоньки окон домов и голубые нимбы редких газовых фонарей еле виднелись через плотную серебристо-белую завесу.

Трактир возле Конного базара был набит до предела. У входа стояло несколько извозчичьих экипажей, занесенных снегом, на спинах меланхолично жующих сено лошадей лежали пухлые сугробы. Из то и дело открывающихся и хлопающих дверей вырывались облака пара, молодой снег у порога, весь истоптанный, превратился в густо-серую массу, в которой копошились в поисках овса голуби и воробьи. Торг на базаре давно подошел к концу, и в трактире было не протолкнуться от барышников, коновалов, перекупщиков и прочего базарного люда, зашедшего погреться, поговорить и выпить магарыча.

– Ну, знаешь, Ермолай, последнее дело это! – Илья сгреб со столешницы шапку и сердито встал, чуть не опрокинув опустевший полуштоф. Граненые стаканы, столкнувшись, жалобно зазвенели. – Третьего дня по рукам ударили при всем народе – а теперь у него денег нет! За такое в рядах до полусмерти бьют, не слыхал, что ли? Все, нынче же вечером серых назад забираю! Лучше своим же продам, они хоть вертеть не будут! И ни один из наших на твой двор теперь даже спьяну не свернет, клянусь! Цыгане сами слово держат и от других того же ждут!

– Да кто тебе вертит, кто тебе вертит, идолище черномордое! – плачущим голосом говорил худой мужичонка с обширной плешью, выглядывающей из-под кустиков пегих волос, без нужды крутя в пальцах бахрому кнута и жалостно поглядывая на Илью снизу вверх. – Ну, обслышался, недопонял… Я ведь платить-то не отказываюсь! Три-то сотни хучь сейчас бери, вот они, желанные, в тряпице… Ну, подожди с четвертой!

– Пусть тебе леший ждет. Сгинь с дороги!

– Ну, Илья! Вот ведь нечисть упрямая, постой, послушай! – Ермолай намертво вцепился в край армяка Ильи и, сколько тот ни дергал, не выпускал. – Хочешь залог под сотню возьми! Ну… ну… Сядь, посмотри… Вот, возьми для Настьки своей, она довольна будет! Все равно, дурак, половину барыша ей на подарки спустишь!

– Тебе что за дело? Не твои, небось, спущу… – буркнул Илья, но, заинтересовавшись, сел на прежнее место. – Ну, что там у тебя? Покажь…

Вздыхая и горестным шепотом ругая всех цыган вместе, Илью отдельно и святого Николу заодно, Ермолай вынул из-за пазухи сверток.

– Любуйся! Золотые! И камешки настоящие, хучь иди в ломбардий, тебе кислотой опробуют! У меня без обмана!

Илья недоверчиво посмотрел. На грязном обрывке полотна лежали золотые серьги с капельками фиолетово-розовых аметистов.

– Где украл?

– Окстись! – замахал руками Ермолай. – На той неделе за вороного получил заместо платы, утресь армянам в евелирный ряд носил оценивать, сказали – сто пятьдесят!

– Врешь! Я ж ведь не поленюсь, схожу проверю! У кого был – у Левона или Ованеса?

– Ну, сто… как раз твоя четвертая сотня и выходит! А не понравится Настьке – с барышом тому же Ованесу и спустишь!

– Ей понравится, – опрометчиво сказал Илья, и Ермолай тут же взорвался радостными причитаниями:

– Вот и ладно! Вот и слава тебе, Никола-угодник! Вот и спасибо, дорогой мой! В расчете, значит? Как сговаривались? У меня завсегда по чести, Ермолая, слава богу, весь город знает, еще никто не жалился… По рукам?

– Эй, а три сотни где за серых-то? Ишь, запрыгал, жеребчик… Клади на стол – и по рукам.

– Может, насчет рыжей тоже передумаешь, Илюша? – осторожно спросил Ермолай, вынимая скрученные кульком деньги. – Я тебе вернеющую цену дам, больше никто…

– Я вот сейчас насчет серых передумаю! – снова взвился Илья.

Разговор по поводу двухлетней красавицы-кобылы велся у них с Ермолаем не впервые, и Илье надоело объяснять, что рыжую он держит для себя и не отдаст ни за какие деньги. Ермолая как ветром сдуло – только хлопнула тяжелая почерневшая дверь. Оставшись, Илья первым делом убрал со стола деньги, не спеша допил уже потеплевшее пиво и, раскрыв ладонь, долго рассматривал сережки. Они в самом деле могли понравиться Насте. Илья давно выучил вкус жены: она не любила тяжелых, крупных украшений, которыми таборные цыганки щеголяли друг перед другом, и носила их только по большим праздникам, и то по просьбе Ильи: «Да не позорь ты меня, надень! Все подумают, что мне на тебя денег жалко!»

Настя смеялась, надевала, но Илья видел, что ей эти серьги до плеч и огромные перстни совсем не нравятся. Она предпочитала изящные тонкие кольца с небольшими, но дорогими камнями, а из всех даренных серег носила только крошечные изумрудные, которые Илья поначалу стыдился и подарить: такие они были неброские. А вот эти, кажется, подойдут. И цена немаленькая, и вид господский.

– Мне или жене? – с хрипотцой спросил над ухом знакомый насмешливый голос, и Илья, вздрогнув от неожиданности, чуть не выронил сережки на скользкий трактирный пол.

– Обойдешься, зараза… Чего явилась-то? Сколь разов говорить – не ходи ко мне сюда! Цыгане с Конной табунятся, увидит кто еще…

Лушка тихо засмеялась и, словно не слыша ворчания Ильи, уселась напротив. Красный полушалок, скользнув с волос на плечи, обнажил русую голову. Лушка, неторопливо поправив уложенную на затылке тяжелую косу, снова спрятала ее под платок, подперла рукой подбородок, улыбнулась, и на щеках обозначились мягкие ямочки. Илья невольно усмехнулся тоже.

– Ладно… Чего надо-то?

– Да ничего. Соскучилась. Давно не захаживал.

– Как давно? – удивился Илья. – В середу ж вот только… И потом, занята ведь сама была. Енарал твой не объявился разве?

– Кто, Иван Агафоныч? Были, как же, цельную ночь. Так ведь съехали уже. – Лушка вдруг прыснула, закрыв рот углом полушалка. – Да какой он енарал, Илья, святая Пятница с тобой! Капитан в отставке… Приказчики из армянских лавок и то лучшей плотят! Ну, хватит штаны протирать, идем! Я и горницу протопила!

– Не поздно? – засомневался Илья. – Стемнело вон уж…

– Да успеешь к своей цыганке, не бойся! – Лушка снова засмеялась. – Хорошо вам, цыганям, с женами живется! Хоть вовсе домой не заявляйся – словечка не вставит поперек! Идем, Илья, сам же говоришь, – поздно!

Вставая, Илья на всякий случай огляделся. Но знакомых цыган среди посетителей трактира не было, и никто даже глазом не повел, когда он следом за девкой в красном полушалке не спеша пошел к дверям.

Уже полтора месяца таборные цыгане жили в Смоленске, на дальней окраинной улице, окна которой выходили прямо в голую степь. Местные обыватели цыган знали давно и жилища на зиму сдавали им не в первый раз. Прежде Илья и Варька устраивались зимовать у русских хозяев вместе с семьей деда Корчи. Но сейчас Илья снял для себя с Настей крошечный домик на обрывистом берегу Днепра – и не пожалел о затраченных деньгах. Настя так обрадовалась своему дому, что даже отъезд Варьки в Москву не огорчил ее надолго. Наняв двух босоногих девок, она за день отмыла и отскоблила комнаты так, словно готовилась принимать в них государя-императора с семейством. Повесила занавески, постелила половики, достала где-то скатерти, салфетки, вышитые наволочки на разбухшие шатровые подушки. Илья, возвращаясь с рынка домой, только похохатывал:

Назад Дальше