Тайная любовь княгини - Евгений Сухов 14 стр.


Старшая дочь императора Аркадия и Евдокии славилась своей красотой, неслыханной благочестивостью и многими добродетелями. В девятнадцать лет она сделалась повелительницей Византии и, как свидетельствовали летописцы, управляла государством с тем изяществом, с каким искусный скульптор ваяет образ. До конца своих дней она сумела соблюсти невинность и даже когда под давлением придворных вынуждена была обвенчаться, то взяла с мужа крепкое слово, что тот не осквернит ее девственную чистоту.

Императрица явила пример для подражания государыням Русской земли, где телесная чистота равнялась едва ли не ратному подвигу и уход от мирских благ стал вполне обычным делом.

Елена Васильевна привыкла жить по иноземному уставу и не могла понять, что толкало молодых боярышень менять роскошные наряды на грубую схиму стариц и, противясь природе, усмирять плоть за высокими стенами обители. Выросшая в литовской земле и воспитанная на латинской вере, она была убеждена, что куда интереснее проводить время в кругу приятных мужчин, чем в обществе строгих монахинь. А Пульхерия, взявшая обет девства, представлялась для нее загадкой, которую невозможно постичь и в стенах московского Кремля. Даже обычная жизнь полна соблазнов, а повелительница половины мира, перед которой гнули шеи послы всех государств, женщина, которую боготворили все мужчины империи и так же истово ненавидели их супруги, вправе рассчитывать на более красивую судьбу. Даже птица не живет в одиночестве и ищет себе пару, а человеку надобно плодить себе подобных. Однако Елена никогда не высказывала эти мысли вслух, понимая, что ее слова сочтут чужеземной ересью.

Елена Васильевна осторожно переворачивала листы ветхой книги.

Рукопись была старая, истлевающая, и бумага ломалась на самых углах, однако краски оставались настолько яркими, будто нанесены были вчерашним вечером. В самой середине книги нарисована Богородица, а по преданию известно, что лик писан с самой Пульхерии. Великая княгиня пристально разглядывала византийскую правительницу и с улыбкой отметила, что они похожи, как родные сестры. Тот же прямой нос, высокий лоб, небольшие пухлые губы, и даже овал лица был так же плавен и мягок, как излучина реки. Вот только великая княгиня не так одинока, как славная византийская императрица. Елена познала не только радость прикосновения мужниного тела, но и взаимную любовь.

Государыня прихлопнула книгу, стянула ее кожаными ремешками и положила на стол.


Великая княгиня не видела, как вошел Иван Федорович. Женщина заснула. Сон ее был безмятежен и тих, и только пламя свечи, подвластное робкому дыханию, неистово билось по сторонам, словно одинокое деревце в мятежную бурю. Локоны волос выбились из-под шапки и застывшими пшеничными струями спадали на плечи и спину. Видно, они щекотали лицо, и Елена Васильевна едва заметно шевельнула губами, как будто журила невидимого собеседника.

Иван Федорович уже стал подумывать о том, а не остаться ли ему в сенях, но тут государыня глубоко вздохнула, пламя свечи неровно забилось, и Елена Глинская открыла глаза.

— Что же ты стоишь, родимый, — произнесла она ласково, — или гостем себя почувствовал?

Конюший прошел через всю комнату, присел рядом с ней.

Иван Овчина-Оболенский начал службу не при дворе, поначалу он был воеводой. По особой государевой милости и с боярского согласия Иван Федорович сделался конюшим, опередив в чине весь род Телепневых, каждый из которых едва дослужился до окольничего. Однако в душе он остался ратником. Даже оказавшись при великокняжеском дворе, Иван Федорович действовал точно так же, как завоеватель на чужой территории. Он любил покорные головы и, если замечал, что поклоны не так горячи и страстны, как следовало бы отдать его чину, мог огреть наглеца по хребту тяжелой тростью. Иван всегда предпочитал не долгую изматывающую осаду, а стремительный штурм, при котором всегда ожидаешь большей чести и огромной поклажи.

Точно так же он хотел поступить по отношению к великой княгине — взять ее в полон по праву сильнейшего. Употребить ее как степняк, который в первую ночь после победы берет супружницу своего ворога.

Но совсем неожиданно для себя князь страстно полюбил государыню и плавился под ее строгим взглядом, как воск от соприкосновения с раскаленным железом.

Иван Федорович робел от одного ее присутствия и под ласковыми жаркими пальцами Елены готов был принять любую форму. И ее торжество над ним оказалось так же беспредельно, как власть песка над дождем — поглотит его без остатка и оставит на поверхности только сырые разводы пожелтевшей плесени.

Великая княгиня была единственной женщиной, которую князь Овчина-Оболенский боготворил. Он поклонялся Елене Васильевне так же, как далекий языческий предок служил деревянному идолу, веря в его чудодейственную силу. И в этом отношении к государыне, которое больше походило на религию, не находилось места ни дурному, ни корыстному.

— Господи, как же я счастлива, мой родной, — коснулась Елена Васильевна прохладными тонкими пальцами щек конюшего, заросших жесткими пепельного цвета волосами. — Год назад думала, что от горя рассудок потеряю, а сейчас мне так хорошо, будто всю жизнь в счастии прожила.

— К хорошему легче привыкать, нежели к дурному, — отозвался боярин.

Они редко заводили разговор о почившем государе, будто опасались касаться тайны, с которой связана его кончина. Каждый из них знал, что достаточно только неловкого упоминания о нечистой силе, чтобы расшевелить ее.

— Я тебя уже давно дожидаюсь, Ванюша. Все глаза просмотрела, а тебя все нет. Где же ты был, родной?

Иван Федорович хотел рассказать, что супружнице занедужилось, что Елизавета Пантелеймоновна не желала отпускать мужа на двор и, уподобившись малому дитяте, крепко держала его руку в своих ладонях. Овчине понадобилось достаточно терпения, чтобы уговорить женщину испить крутого отвара из шиповника, а самому, сославшись на неотложные дела в Конюшенном приказе, прийти во дворец.

— Дела были, матушка. Хозяйство у меня большое, едва освободился, так сразу к тебе, — ответил он однако.

Боярин не стал далее рассказывать и о своем столкновении с караульщиками, понимая, что гнев великой княгини может оказаться безмерным и уничтожить с десяток неповинных стрельцов.

— Матушка, про нас с тобой в государстве разное глаголят…

— Что же именно?

— Будто бы мы прелюбодействуем.

— А разве ж не так? — вдруг улыбнулась великая княгиня. — Или, быть может, ты народной молвы страшишься?

— Нечего мне бояться, государыня, весь свой страх я на бранном поле оставил, а если чего и страшусь, так это немилости твоей.

— Немилость моя тебе не страшна, Ванюша, только ты будь со мной всегда рядом. Не оставишь меня?

— Помилуй, Елена Васильевна, как же возможно такое?

Конюший говорил правду. Скорее он откажется от первенца, чем от горячих и умелых ласк Елены Васильевны.

Он любил Елену до самозабвения, и, если бы всевышний пожелал забрать жизнь государыни, он не задумываясь предложил бы в обмен свою.

— А теперь прижми меня крепко, Ванюша, да так, чтобы сердечко от сладости зашлось, — блаженно прошептала государыня и, к вящему недоумению Овчины, добавила: — Господи, видно, не выйдет из меня великой царицы Пульхерии.

КОЛДУН В МОНАСТЫРЕ

Колюку-траву можно встретить только в глухих местах, там, где не сумеет пастись ни одна скотина и спотыкается даже бестелесная нечистая сила. Она растет беспорядочно, выставив во все стороны занозистые пальцы, и если цепляется за подол одежды, то отодрать ее можно только с куском парчи. Именно такая злая трава особенно полезна для волхвования, и Филипп Крутов собирал ее с большим бережением, обмотав ладони толстой мешковиной. Он знал — прежде чем вырвать корень из земли, нужно обвести вокруг стебля большой круг, да так ровно, чтобы растение оставалось точно в середине, а иначе замертво сокрушит дерзкого вражья сила. Филипп Егорович вспоминал всех нечистых зараз и только тогда осмеливался драть колюку-траву. Лишь когда показывались из земли ее корни, ведун облегченно переводил дух.

Живой, кажись!

Колюку-траву Филипп Крутов складывал в большую котомку, стараясь не обломать огромное количество отростков, и относился к ней с бережением, как к новорожденному младенцу.

Эту колдовскую траву предстояло неделю продержать под лунным светом, потом просушить в солнцепек, завернуть в нее двух земляных жаб и после этого замочить для крепости в горчице. Только тогда колюка способна обрести заповедную силу и приносить добро, если попадала в добрые руки, и зло, ежели ей овладевал нечестивый старец. Эта трава могла дать силу немощному и изжить со света здоровяка, воскресить мертвого и сделать стариком малое дитя.

Колюка обладала еще одним важным свойством — стрелы, обкуренные листьями этой травы, не знали промаха, и Василий Иванович не однажды наказывал ведуну Филиппу справлять стрелы для оленьей охоты.

За работу московский государь всегда расплачивался с ним щедро, и на вырученные деньги Филипп Егорович латал крышу мельницы и чинил водяное колесо.

Великий князь и платил исправно, и обращался за помощью часто, и терять такого выгодного заказчика было жаль. Однако Крутов не мог отступить от правила, завещанного ведьмой: он обязан содействовать во злом умысле всякому, кто обратится к нему, а иначе напасть обернется против него самого. Филипп Егорович наводил лихость только потому, что хотел жить, опасаясь, что огненный змей проскочит через дымовую трубу и вытряхнет его душу из спящего тела.

Соломония Сабурова оказалась бабой вредной. Ей стало мало погибели бывшего супруга, теперь она решила навести порчу на боярина Шигону, который оскорбил когда-то великую княгиню бичеванием, добиваясь, по приказу государя, ее «добровольного» ухода в монастырь.

Про Сабурову в Москве глаголили разное. Говаривали, будто служилые отроки по дороге в стольный град все чаще останавливаются на ночлег в ее обители. Несмотря на сорокалетний возраст, великая княгиня по-прежнему оставалась привлекательной, и редкий молодец не думал о грехе, заприметив чудное лико монашки.

Соломония Сабурова должна была прийти к водяной мельнице за зельем, но, поразмыслив, Филипп Егорович решил явиться сам. Ссыпал в мешочек высушенную колдовскую траву, скрутил пальцами конец бороды, взял в руки тяжелую клюку, глянул напоследок в осколок мутного зеркала и, убедившись, что вид его внушителен и строг, отправился в дорогу.

Монахиня-вратница испугалась бы куда меньше, если бы в ворота монастыря заколотил копытом сам черт, — достаточно было бы единожды перекреститься, чтобы шугануть нечестивца. Но то явился Филипп — известный на всю округу колдун, который днем все больше отсыпался, чтобы ночью безобразничать и проказить. И уж конечно, его не могло отогнать ни крестное знамение, ни молитвы, а плевки через левое плечо у него не вызовут ничего, кроме зловещего смеха.

Инокиня, открыв от ужаса рот, долго не могла ответить на приветствие ведуна, а когда наконец совладела со страхом, усердно закивала:

— Здравствуй, Филипп Егорович! Здравствуй, батюшка.

Старица покосилась на огромную котомку, которую сжимал в руках колдун. Монахиня не сомневалась, что в ней томятся лихие силы и сам Филипп Егорович Крутов появился у монастыря не по доброму делу.

Но голос у колдуна оказался мягким и был необычайно чист:

— Мне бы старицу Софью повидать, в миру Соломонию Сабурову. А еще монетку бы попросил в милость.

Совсем заполошилась вратница — дохнет колдун на великую княгиню нечистым духом и заморит ее в тесной келье. Инокиня долго молчала, не зная, как отказать помягче, когда вдруг услышала за спиной твердый голос Соломонии:

— Что же ты гостя у порога держишь, сестра? Или устав монастырский подзабыла: «Милостыню просящему и краюху хлеба голодному»?

— Матушка Софья, так это же колдун Филипп, его сам бес копытом в лоб ударил!

— Ударил, глаголешь? — Соломония приблизилась и всмотрелась в лоб ведуна, перехваченный тоненькой ленточкой, из-под которой на широкие плечи ложились длинные седые пряди. — Где же ты, негодница, бесовскую печать заприметила? Знаешь ли ты, какова она?

— Не ведаю, матушка, — не стала лукавить вратница.

— А печать бесовская форму круга имеет, — со знанием дела произнесла отставная княгиня. — Прочь от ворот, старица, пропусти гостя!

Колдун Филипп вошел на монастырский двор.

— По добру ли живете, старицы? — раскланивался он с каждой монахиней. — Сладок ли ваш квасок? Много ли в монастырь сделано вкладов?

— Спасибо тебе, Филипп Егорович, на добром слове, — отзывались монахини и шарахались в стороны.

Келья Соломонии Сабуровой хотя была и мала, но тем не менее просторнее прочих. Окно смотрело на восток, а это обстоятельство должно было добавить святости.

— Принес, Филипп Егорович? — вкрадчиво спросила старица, когда колдун, облюбовав скамью, присел на самый ее край.

— Принес, Соломонида Юрьевна, — отозвался тот. — Только вот о чем я хочу тебя спросить. Зачем тебе душа Шигоны понадобилась, аль не угодил чем?

— Не угодил ли, спрашиваешь? — хмуро откликнулась великая княгиня. — А разве не он избивал меня бичом, вырывая согласие уйти в монастырь?

— Так то же по велению московского государя.

— Государь за свою дерзость поплатился, теперь черед Шигоны-Поджогина настал. Дай мне зелье, колдун! — потребовала Соломония.

— Оно дорогое будет, государыня.

— Сколько же ты хочешь, Филипп Егорович? Три дюжины денег? Четыре?.. Называй свою цену!

— Не о том ты говоришь, Соломонида Юрьевна. Не такая мне цена нужна. А деньгами я и сам кого скажешь могу наградить.

— Какой же платы ты с меня требуешь? Может, хочешь в свою веру обернуть?

Филипп Егорович развеселился:

— Что ты такое глаголешь, матушка? Чем же ты лучше моего, ежели зельем отравным честной народ опаиваешь?

— Ну так чего ж тебе надобно, колдун? Говори!

— Тебя хочу, государыня, проверить — действительно ли ты бездетна, как народ о том молвит.

— Как же ты, охальник, мог такое в святых стенах сказать!

— А для меня, государыня, что божья обитель, что преисподняя — все едино. Неужно позабыла, с кем дружбу водишь? — Филипп Егорович вспомнил, как вчера волхвовал над медным тазом и в зеркальной глади усмотрел два сплетенных тела. И совсем не нужно быть ведуном, чтобы в бабе признать великую княгиню. — И так ли уж ты себя блюдешь, Соломонида Юрьевна, как желаешь казаться? От меня, колдуна, ничего не спрячешь. Что же ты на меня так бесстыже смотришь? Или неправду глаголю? — все более серчал колдун, хмуря чело.

Черные глаза ведуна-мельника и его неуемная речь должным образом подействовали на великую княгиню. Ощутив нарастающее желание, она поняла, что противиться нет ни сил, ни смысла.

— Свечу погаси, бес ты окаянный, да иди скорей ко мне.

Дохнул колдун на свечу, и пламя погасло. Некоторое время дьявольским глазом светился тлеющий фитиль, а потом потух и он, пустив к низкому потолку чадящее облачко.

— Позадорил я тебя, Соломонида Юрьевна, спи. Порастерялось мое молодецкое хотение.

Выложив потаенный мешочек на стол, мельник отворил клюкой дверь и покинул келью.

ДВОРЕЦКИЙ ИВАН ШИГОНА

Иван Шигона-Поджогин принадлежал к старинному роду Добрынских, чьи внуки смогли пробиться в Думу через толщу старомосковских семейств и заняли в государстве достойное место. Это случилось потому, что даже через две сотни лет славный род не растерял характера своего прародителя, тверского богатыря Радеги, и был так же задирист, как и в далекую эпоху удельных войн.

Поначалу Иван Юрьевич Шигона чин имел небольшой, числился боярским сыном, а когда Василий Иванович усмотрел в детине лукавый ум, то поставил его первым советником и определил в посольские дела.

Позже, сделавшись окольничим, Иван Юрьевич занялся крамольниками, через шептунов выведывал о недозволенных речах и пытал кромешников в Боровицкой башне.

То ли после великой княгини Соломонии перевелись враги у московского князя, то ли охладел государь к ближнему вельможе, но неожиданно Василий Иванович наложил на Шигону опалу и отправил к тюремным сидельцам.

— Вот радости колодникам будет, когда они тебя, Иван Юрьевич, узреют, — напутствовал на прощание верного слугу государь.

Шигона печально усмехнулся, размышляя о крутых поворотах судьбы: думал ли он, что придется самому сидеть в Боровицкой башне, когда запирал в ней крамольников и татей.

Шигона получил освобождение в день рождения государева первенца. Распахнулись на радостях двери башен, и вольный ветер вышел из темниц как заединщик смертоубийц и опальных вельмож.

Некоторое время Василий Иванович держал Шигону подале от Москвы, доверяя ему встречать польских послов, а незадолго до смерти вверил расторопному детине все дворовое хозяйство и дал ему чин дворецкого.

Иван Шигона был в числе первых людей, кого великая княгиня Елена Глинская обязала в целовании. Притронулся влажными губами к сургучовой печати дворецкий, и стало ясно Шигоне, что положить живот за Елену Васильевну ему будет так же просто, как ступить ногой в теплую озерную воду в канун Купальской ночи.

Однако некоторое время после смерти Василия Ивановича Шигона большого участия в делах великокняжеского двора не принимал. Обижен был Иван Юрьевич.

Но однажды Елена Глинская пожелала видеть Ивана Шигону.

Рынды разыскали дворецкого в корчме на окраине Москвы. Поджогин неторопливо попивал сладкую медовуху и распространялся перед слушателями о том, что житие при Василии Ивановиче было куда привольнее, чем при великой княгине, когда в пропахшую хмелем комнату ввалилось несколько княжат. Он сразу подумал, что новая опала закончится для него печальнее сидения в подвале Боровицкой башни.

Назад Дальше