Великий князь помрачнел и вплотную подступил к холопу.
— Вот видишь в левой руке яблоко? Это держава! Так я держу в руках всю землю русскую. А видишь в правой руке скипетр? Для чего он? Не ведаешь! А для того, чтобы наказывать им крамольных холопов. — И Василий Иванович сильным ударом угостил мятежного слугу. — А теперь прочь с моих глаз, пока в железо не обул!
Не стерпев обиды, Андрей Михайлович съехал на следующий день к дмитровскому князю Юрию.
Тот принял боярина с радостью. Приобнял по-медвежьи и молвил:
— Поболее бы таких другов при моем дворе, тогда достаток бы не переводился.
— Ты, Юрий Иванович, Шуйских не обижай, землицей нас надели, вот тогда мы за тебя все заедино встанем.
— Не обижу, Андрей Михайлович, права прародительские получим — уделом будешь владеть так же вольно, как суздальские князья.
— Господарю московскому меня не выдашь?
— Не выдам, родной, а еще именьице тебе под Дмитровом дам, присовокупишь владение к своему уделу.
Дурная весть застала Андрея Михайловича на пути к новому именьицу. На проселочной дороге, перед самым въездом в село, Шуйского догнал конный отряд дмитровского князя.
— Тпру! — ухватил пятерней под уздцы Андрееву лошадь русоволосый десятник. — Поворачивай в город, боярин, Василий Иванович сердит на тебя и хочет видеть на своем дворе.
Шуйский узнал в отроке караульничего великого князя.
— Более московскому господарю я не служу. Один у меня хозяин — Юрий Иванович. Ведомо вам, что я в именьице свое еду, которое он мне в награду отдал?
— Ведомо, Андрей Михайлович, — не отступался десятник, — ведомо и то, что перстень он тебе дал со своего безымянного пальца. — И князь невольно взглянул на руку, где, балуясь солнечными лучами, блестел огромный рубин. — А еще ведомо нам о том, что московский государь за строптивость твою велел привезти тебя в столицу в железах. — Простоватое лицо десятника приобрело твердость. — Эй, дружинники, стащите князя с лошади да укротите его дерзость пудовыми цепями.
— Не прикасайся! Сам я слезу, — пожелал Андрей Михайлович. — Знает ли Юрий Иванович, что вы своеволие чините?
— Это когда же воля московского государя своеволием была? Передал Василий Иванович братцу цепь длиной в две сажени[37] и сказал: «Ежели не хочешь сидеть на ней сам, так одень в железо своего слугу Андрея Шуйского!» Так что не противься, князь, а железо мы это на тебя примерим, оно в самый раз будет к твоим княжеским бармам.
— Может, перед вами и голову нагнуть, чтобы вы на меня цепь набросили и придушили, как кота шелудивого. Получай! — И Андрей Шуйский что есть силы двинул в переносицу отрока.
Шапка с детины слетела и под стопами Шуйского утопла в грязи. Андрей дрался с изворотливостью искушенного в кулачных поединках бойца. Он умело уворачивался, отклонялся в стороны и, не обращая внимания на выбитые зубы и разбитые пальцы, вновь наносил удары. Но когда на плечи Шуйскому налегли сразу трое молодцов, Андрей признал:
— Все! Я ваш!
Детина сморкнулся кровавой соплей и, отерев пальцы о подол кафтана, сдержанно заметил:
— А чего ты хотел, чтобы дмитровский князь на себя цепи надел? Вяжите его покрепче, отроки, а ежели Андрей характер свой княжеский будет выказывать, так вы его ногами поучите.
— Как скажешь, голова, — отозвались дружинники, растирая по лицам кровь и предвкушая неизбежную расплату.
Андрей Михайлович Шуйский просидел в Боровицкой башне ровно год, оставил в ее стенах еще три зуба. Он вышел на свободу сразу после смерти московского государя по милостивому велению Елены Глинской.
Вернувшись из опалы, князь Андрей занял привычное в Думе место. Он как будто еще более окреп, выражение его лица осталось таким же задиристым и нахальным, а появившаяся шепелявость придавала речам боярина Шуйского еще большую особливость. И к его давнему прозвищу добавилось еще одно — Щербатый.
Присмирели бояре. А княжич Иван, смущаясь присутствия многого числа мужей, прятал круглое лицо в складки матушкиного платья.
— Что же это вы, бояре, примолкли? — строго вопрошала государыня. — Что же своей матушке в глаза не посмотрите? Или вам стыдно сделалось? Разве это не вы обещали Василию Ивановичу служить честью супруге его и сыну? Или, может, вы скажете, что крест моему сыну целовали насильно?!
— Не было этого, — смиренно отвечал старейший из бояр — Плещеев Леонтий Степанович. — Мы Василию Ивановичу верно служили и от тебя отступать не собираемся. Пока сила есть, — немощными руками погрозил он, — за тебя, государыня, постоим и за сына твоего.
— Что? Неужно только один холоп и есть мне нынче верен?
— Матушка, да мы все за тебя живот положим, коли потребуется! — поднялся в полный рост Иван Овчина-Оболенский.
Княжич Иван, услышав голос конюшего, с любопытством выглянул из-за платья. Черные глазенки восторженно взирали на боярина. Малолетний государь не мог забыть вчерашнего вечера, когда князь, балуясь, крутил его во все стороны, чем вызвал у Ивана такой восторг, какой может быть сравним только с ездой на верховой лошади. Конюший подбрасывал государя вверх, и с высоты, в полете, малолетний властитель видел не только то, что делается у него под ногами, но еще и Москву-реку, купцов, торгующих на базарах, баб, стоящих у колодца. Челядь примечала, что государь чувствует себя на шее у князя куда более уверенно, чем на самодержавном стуле.
Иван Васильевич смотрел на конюшего с надеждой, с нетерпением ожидая, когда тому наскучат степенные речи и он водрузит государя себе на плечи и вприпрыжку да с гиканьем покинет Думное собрание.
Однако ожидаемого не случилось. Конюший был серьезен и совсем не желал замечать самодержца, несмотря на все его старание. Государь даже сделал неуверенный шажок в сторону Оболенского, как бы приглашая его продолжить прерванную вечор игру, но тот только слегка наклонил в знак почтения голову и продолжал:
— Государыня Елена Васильевна, ты нам только покажи ворогов, так мы всех их изведем и на чины их великие не посмотрим. Имеется у нас уже русский самодержец, а другого нам не надобно.
— Так ли это, бояре? — потянула государыня за руку малолетнего государя, и тот снова спрятался в ворохе ее платьев.
— Истинно так, Елена Васильевна, — нестройно, но дружно отозвались бояре, не без удовольствия созерцая красивое лико великой княгини и завидуя тому счастливцу, который едва ли не каждую ночь пробирался в покои государыни и голубил ее, покудова позволяло хотение.
Не в традициях русских великих княгинь было показывать перед холопами свое лико, и не все ближние бояре, пробывшие в Передних палатах многие лета, могли похвастаться, что зрели образ государыни. А если такое случалось, то подобное воспринималось едва ли не за божье знамение, и мужи не спешили рассказывать об увиденном даже своим близким, опасаясь растратить его чудодейственную силу. Свое лико, без сурового осуждения, могла показать только вдовая баба, на руках которой без отцовской опеки остались сыновья.
Сейчас такой матерой вдовой была государыня Елена Глинская, и бояре без стеснения разглядывали ее прекрасный образ. Теперь они могли понять и простить Василия Ивановича, что тот пожелал сбрить бороду только затем, чтобы понравиться литовской княжне. Ее глаза, глубокие, синие и холодные, напоминали омуты, где обитает нечистая сила. А разрез этих глаз, видно, достался ей от далеких крымских предков, которые как будто из глубины веков глянули на Боярскую Думу чужим, раскосым и хитрым прищуром.
Характер у государыни был крутой, замешанный на взрывчатой смеси литовской, татарской и русской кровей. Никто б не удивился, если бы великая княгиня, несмотря на кажущуюся кротость, обругала вельмож погаными словами или в сердцах огрела посохом некстати подвернувшегося боярина, как это частенько делал ее почивший муженек.
Она меж тем почти ласково произнесла:
— Хорошо, бояре, вижу, мы об одном печемся. Но хочу предупредить каждого из вас…
— Говори, матушка, чего уж там.
— Ежели нарушите крестоцелование, то поганых пальцев рубить не буду. Определю в тюремные сидельцы, там и сгниете!
НОЧНОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ
Ночь была темная. Разбойная. В такую темень или выходить на купеческую дорогу с тяжелым кистенем, или по-воровски пробираться к тоскующей по мужниной ласке монашке. Даже луна, вечная и безмолвная свидетельница греха, укрылась за стеной туч и едва просвечивала через темень желтоватым глазом.
Московский дворец в эту полночь казался сказочным. Терем, возвышающийся над Москвой луковичной крышей, напоминал былинный остров Буян, а зычные голоса караульничих, редкий раз тревожащих ночь, больше походили на перекличку морских витязей, денно и нощно стерегущих покой славного острова.
Овчина-Оболенский пробирался к своей любаве. Постоит малость боярин в густой тени, проводит глазами проходящий караул, а потом, мелко крестясь, свернет в другую сторону. Своей неслышной походкой он больше напоминал волка, крадущегося в овчарню, чем ближнего боярина, от окрика которого смиренными становились даже шальные кони.
Иван Федорович жалел, что не остался во дворце на ночь и сейчас, уподобясь вору, вынужден тайком пробираться в покои государыни.
Совсем рядом раздался стук колотушек — это караульщики выпроваживали последних гостей, а следом послышался скрип затворяемых ворот. Позакрывали стрельцы улицы, опасаясь проникновения в Белый город кромешников и татей.
Иван Федорович ведал о том, что всякого мужа, попавшегося ночью на улицах града, караульщики могли побить до смерти, порой невзирая на чины. А потому терпеливо ожидал, пока стрельцы пройдут мимо. Отроки громко бренчали замками и напоминали ключников, рачительно заботящихся о достатке своего хозяина.
Мгла сгустилась. Неимоверно тяжелые облака навалились на луну и похоронили светило под грудами своих обломков. С каждой секундой тучи нарастали, и оставалось только мгновение, как ливень с грохотом обрушится вниз, долбя и размывая все, что выстроилось на земле.
В спаленке государыни горел огонь. Великая княгиня ожидала его, и Оболенский оттого торопился. Может, сейчас Елена Васильевна стоит перед лампадкой, чтобы вымолить прощение у Богородицы за плотский грех.
Князь представил ее склоненную фигуру, лебединую шею, одетую в меховое ожерелье, лоб, украшенный жемчужными нитями, янтарные подвески у виска. Иван даже разглядел, как сморщилось у колен платье.
— Хватай его, братцы! Ворог здесь затаился! — услышал Оболенский отчаянный глас, и в тот же миг чья-то крепкая рука так дернула князя за ворот, будто хотела вытряхнуть из кафтана.
Иван Федорович пытался освободиться, но отрок оказался силен — он уже сжал боярину руки и норовил опрокинуть его на землю.
— Вырываться надумал, тать! — визжал молодец, и можно было не сомневаться, что он сумел переполошить не только караул, но и соседние улицы. — Будет тебе от государыни.
Иван Федорович, не сумев вырваться, что есть силы заорал:
— Отойди прочь, холоп! Неужто не видишь, кто перед тобой! Зенки раскрой!
— А мне этого не надобно, татя от мужа я всегда отличить сумею!
— Лупи его, отроки! — услышал Иван Федорович другие голоса, а потом огромная тяжесть придавила его к земле, да так крепко, что не находилось силы даже для того, чтобы пошевелить мизинцем.
Стрельцы насели на Оболенского с лютостью дворовых псов: мяли кулаками бока, хватали за грудки и так истошно орали, будто брали в полон полк ворогов.
— Крути его, молодцы! Эко удумал — на государев двор пробраться!
Князь с огорчением подумал, что сегодняшним вечером ему до государыни, видно, не добраться и той придется в одиночестве стыть под своим пуховым одеялом. А еще было жалко кафтан, скроенный из лучшей персидской парчи, который теперь немилосердно трепали чересчур бдительные стражники.
— Что же вы делаете-то, нехристи эдакие?! — слабо противился боярин.
И вдруг тучи растрескались многими молниями, осветив небесным светом борющихся мужей.
— Господи, да это же сам Иван Федорович! — ахнул один из отроков, испуганно отступая. — Десятник, да мы так конюшего прибить можем!
— И вправду Овчина-Оболенский, — поднялся на ноги десятник. Даже в темноте можно было разглядеть, что лицо его побледнело. Понимая, что время для челобития упущено, он нерешительно топтался с ноги на ногу, потом неловко предложил помощь: — Дай я тебя отряхну, боярин, весь кафтан запачкал, сердешный.
Огромная молния разорвала темень, и острый конец огненной стрелы сокрушил стоящую неподалеку одинокую сосну, которая тотчас вспыхнула сухостоем, высоко к небесам выбрасывая пламя. Огонь был так велик, что добрался до темного брюха грозовых облаков.
— Чего там кафтан! — набросился на десятника князь Оболенский. — Самого едва не зашибли! Ежели был бы похилее, так давно уж душу бы вытряхнули. Говорено вам было — прежде чем лупить, узнать нужно, кто таков. — Иван Федорович вытер рукавом грязь с лица. — Ежели такое рукоприкладство пойдет, так Москва без лучших людей останется!
— Истинный бог, останется, господин, ежели такие олухи в карауле стоять будут, — серчал десятник. — Неужто не заприметили, что это князь Иван Федорович?!
— Как же тут заприметишь, голова, — за всех оправдывался рябой детина. — Темень была лютая.
— Высечь бы вас, дурни, — брызгал злостью десятник, — вот тогда вы зенки разуете.
— Прости, господарь, не губи грешные души, Христа ради! — склонились перед боярином отроки. — Разве могли мы думать, что такой чин в одиночестве ходить будет. Не по злому умыслу.
Хлынул дождь. Он был такой силы, что мгновенно смыл с лиц кровь, а с душ — злобу.
— В железо бы вас всех да запереть чугунной дверью в Боровицкой башне… Вот тогда сумели бы отличить боярина от холопа.
— Да коли знать, боярин… не гневись… хочешь, до самого дворца проводим, — бормотал, подставив бритую голову под упругие струи, рябой детина. Вода сбегала ему за шиворот, промочила насквозь рубаху, но отрок мужественно принимал наказание свыше.
— Не к дому я сейчас иду, дело у меня срочное государское имеется. Во дворец мне попасть надобно. И чем скорее, тем лучше! Отворяй ворота немедля!
Иван Федорович подозревал, что о его любовных привязанностях догадывается вся Москва, и сейчас опасался увидеть на лицах караульничих лукавое выражение, но не разглядел ничего, кроме страха перед возможным наказанием.
— Это мы живо, боярин, — загремело в руках десятника железо. Отрок умело извлек из брезжащей кипы нужный ключ и заспешил к воротам. — Без надзора нам никак нельзя. В прошлую ночь у Лебяжьего государева двора трех бродяг поймали. И поди разберись, чего они там замыслили — гусыню распотрошить или, быть может, жизни кого лишить. Повязали мы их, а наутро у Позорного столба в колодки обули. Пусть другие неразумные знают, как без дела в темноте по государеву двору шастать.
Иван Федорович представил себя сидящим у Позорного столба и невольно улыбнулся — было бы тогда веселье для челяди.
А когда ворота отомкнулись, Овчина-Оболенский пошел прямо на огонек, мерцающий в палатах государыни.
— Ждет конюшего княгиня, — позавидовал десятник. — Давеча я Елену Васильевну в коридоре зрел — так хороша, что глаз отвести не мог. Эх, мне бы такую бабу! — мечтательно глазел на огонек детина. И уже зло добавил: — Моя-то благоверная вся салом заросла. Ну чего встали, дурни, ворота затворяйте. Не ровен час — тати набегут. Или хотите на государыню кручину навести?! Ежели службу нести будете неверную, она вас сумеет плетьми распотешить.
СВИДАНИЕ
Оболенского остановили у первого караула. Отроки с бердышами на плечах зло окликнули боярина, а когда разглядели, что перед ними сам конюший, смущенно расступились по сторонам.
— Не разглядишь, кто в темени шастает, Иван Федорович. Народ-то разный, может, кто лихо думает сотворить, а мы для порядка приставлены. Прошлой ночью одна ведунья в монашье платье обрядилась да во двор пришла. Пепел под дверьми великой княгини сыпала. Ладно, караульщики вовремя заприметили, а так навела бы лихо на государыню.
— И что же вы сделали с ведуньей? — вяло поинтересовался князь.
— Стянули руки и ноги кушаком, а потом в подземелье снесли. Божий суд для нее будет, князь, — кирпич на шею привяжут и в Москву-реку бросят. Ежели всплывет — значит, повинна, тогда огню предадут. Ежели утонет… стало быть, ошибка вышла.
Оболенский искренне порадовался, что божий суд ему не грозит.
— Вижу, что при таких караульщиках с государыней ничего не случится, — махнул дланью Иван Федорович и затопал далее по коридору, где под желтыми фонарями пряталась низенькая дверца в Спальную государыни.
Иван Федорович шагнул в полутемные сени, разгладил ладонью бороду и, заприметив в углу огромную кадку с квасом, запустил глубоко в питие легкую уточку-ковш. Квас был прохладным и забористым, каждый глоток продирал до самых кишок. Питие крепкой закваской скорее напоминало хмельную брагу, чем освежающий напиток. Иван Федорович подумал, что сенным девкам, видно, снятся развеселенькие картинки, ежели они балуются такой настойкой.
Конюший утер рукавом мокрые губы и ступил в комнату.
Елена Васильевна сидела на постели и читала о царевне Пульхерии.
Старшая дочь императора Аркадия и Евдокии славилась своей красотой, неслыханной благочестивостью и многими добродетелями. В девятнадцать лет она сделалась повелительницей Византии и, как свидетельствовали летописцы, управляла государством с тем изяществом, с каким искусный скульптор ваяет образ. До конца своих дней она сумела соблюсти невинность и даже когда под давлением придворных вынуждена была обвенчаться, то взяла с мужа крепкое слово, что тот не осквернит ее девственную чистоту.