— Понимаю я тебя, Иван, — утешал своего судью Борис Иванович, — доносчику первый кнут. Так наши деды живали, от этих заветов и мы не должны отступаться. — Горбатый опустил штанины, и Овчина узрел наготу именитого боярина.
— Ты уж меня прости, Борис Иванович, не по своей воле судить поставлен.
— Ишь, как все меняется, Иван. Когда-то ты в моей рати полковым воеводой был, а сейчас по указанию самой государыни судьей поставлен, чтобы доносчиков допрашивать. — Оборотясь к заплечных дел мастерам, князь скомандовал, будто бы видел перед собой дворовых людей, служивших у его стремени: — Приступайте, готов я. — И вытянул вперед мускулистые руки, заросшие до самых локтей рыжеватыми волосами.
Шигона-Поджогин поднял с пола хомуты, потом дернул худым плечиком и распорядился:
— Суй руки вовнутрь, боярин, не обессудь, ежели крепко повяжу.
— Ничего, подвязывай, у каждого своя служба, — скривился Борис Иванович, почувствовав, как узкие ремни, подобно лезвиям, искромсали его запястья.
— А теперь, боярин, к ногам чугунную плиту привязать надобно. — Поджогин ловко приладил петли к стопам Горбатого. — Велика тяжесть, — посочувствовал Шигона, — ежели не разорвет за полчаса, значит, дальше жить будешь. А вы, молодцы, чего застыли? Тяните боярина.
Братья только того и дожидались. Закачались они, застучали по каменному полу, а после, ухватившись за свободный конец веревки, потащили боярина к самому потолку.
Зашуршала тяжелая чугунная плита, а потом, зацепившись самым краем о жестяной лист, заскрежетала так жалобно, будто господь вдохнул в металл душу. Боярина медленно подняли к самому потолку. Он силился не закричать, а когда разомкнул уста, отвечал смиренно:
— Эх, тяжела же она, правда-то, того и гляди все кишки мне порвет. Чего не вытерпишь ради нашей государыни.
Оболенский посмотрел на раскачивающуюся плиту, на голые ноги боярина. Сейчас его тело казалось неимоверно длинным.
— А теперь, Борис Иванович, глаголь мне подлинную правду, что матушка Елена Васильевна от тебя хотела услышать.
— Да какую же ты от меня, нехристь, правду желаешь услышать?! Что знал, то и поведал.
— Понимаю, боярин, — сочувственно качнул бритой головой князь Иван Овчина, — а только затем я сюда матушкой поставлен, что усомниться должен. Видать, у тебя, боярин, праведные слова в глотке застряли. Эй, мастеровой, — ткнул конюший в одного из братьев, — помоги князю Горбатому, авось, они выпрыгнут наружу.
Палач умело расправил плеть, которая длинной змеей пробежала по комнате, а потом уверенно опустил ее на спину боярина.
— Господи, — только и произнес Борис Иванович.
— Подлинные речи хочу услышать, боярин, говори как есть. А ты, палач, не ленись, почему невниманием князя Горбатого обижаешь? Добавь ему еще десяток ударов.
Треснул чурбан — это заговорил один из братьев:
— Как скажешь, господин.
Хвостатая плеть ложилась на плечи, шею, спину боярина, оставляя после себя тонкие красные следы.
— Как есть правду говорю, — вещал Борис Иванович, полагая, что, если он провисит так еще хоть минуту, позвонки его разойдутся и он рухнет к ногам Овчины-Оболенского грудой поломанных костей.
— А ты пытошные речи пиши, — прикрикнул конюший на дьяка, который без конца отирал перо об остаток седых волос, строптиво торчащих на самом затылке.
— Пишу, батюшка, пишу и слово боюсь пропустить, — уверил служивый и уткнулся лбом в серую бумагу.
— Дурья башка, ты так своим носом все письма расцарапаешь, буковки правильные выводи.
— Стараюсь, батюшка, — заверил дьяк. — Ой стараюсь! — От усердия у него на лбу выступил обильный пот, который грозил соединиться в один ручей и залить каракули.
На столе служивого стояли огромные, мутного стекла песочные часы, частицы отсчитывали отмеренные полчаса, и, когда последняя крупинка песка неслышно упала на дно колбы, Шигона-Поджогин робко заметил:
— Кажись, справился Борис Иванович. Подлинные речи глаголил о Юрии Ивановиче с Шуйским.
— Чего вы, олухи, замерли, — прикрикнул конюший на близнецов. — Веревку ослабьте, да поаккуратнее, а то расшибете боярина.
Скрипнул протяжно блок, и веревка медленно поползла вниз. Гулко стукнула о пол чугунная плита, разбив в крошку махонький голыш, а потом на каменный пол близнецы опустили и самого Бориса Ивановича.
— Ой, господи, так тяжела правда, так тяжела, что едва все кишки не оборвала, — беззлобно пожаловался боярин.
С минуту он лежал на полу распластанный, бесстыдно выставив под чужие глаза срам, а потом пошевелил рукой.
— Ну, чего застыли, — прикрикнул Овчина на палачей, — поддержите боярина под руки. Ты уж, Борис Иванович, не держи на меня зла.
— Бог с тобой, Иван, неужто я не понимаю, дело-то государское, — не без труда вдел боярин руки в рукава сорочки. — Куда же вы мои порты подевали, окаянные, не идти же мне из Пытошной без штанов!
ЛИХОЙ ЧАС АНДРЕЯ ШУЙСКОГО
Время после вечерней молитвы всегда было бесталанным. Может, потому, что в полночь оживает всякая худая сила и даже церковные соборы и колокольни наполняются разной нечистью. А по дворцу в это время вообще невозможно ступить даже шаг, чтобы не столкнуться лбом с дворовиком.[42] Самое лучшее, что остается делать в этот час, — лежать на мягкой постели, зарывшись носом в пуховую подушку, и просить сновидений у батюшки-домового.
Лихой час продолжается до самого утра, а нечисть отмирает вместе с первыми лучами солнца, окутав своими бестелесными фигурами, словно дымкой, самые верхушки крыш.
Андрею Шуйскому не спалось, очень хотелось пить. Однако подниматься было лень. В этот час полагалось ступать по горнице с молитвой, держа в руках освященную свечу — только такая способна разметать по сторонам вражью колдовскую силу. А то общиплет она православного, как повар зарезанную курицу.
Оставалось надеяться, что скоро дрема паутиной обложит сознание, а дума на несколько часов оставит подуставшее за день тело.
Князь Андрей уже стал ощущать легкое забытье, как вдруг со двора раздался грубый оклик:
— Открывай, дворецкий! Хозяину твоему от матушки-государыни привет передать надобно.
— Чего ж вы так орете, окаянные. Да вы так всю нечисть во двор накличете. В поздний час явились, молодцы, — спит боярин.
— Отворяй ворота, да поширше! Нечего попусту рот разевать!
— Вот немилость-то какая. Чего же Андрей Михайлович скажет?
Дворецкий хотя и испугался, но сдаваться не хотел, и Шуйский знал, что тот скорее врастет в землю верстовым столбом, чем впустит незваных гостей.
«Лихой час, нечего сказать», — вздохнул Андрей Михайлович. Он вспомнил, что два дня подряд под самыми окнами его светлицы каркал ворон. Крик получался гортанным и зловещим. Челядь пробовала отогнать злодея камнями, бросала в него палками. Тот ненадолго отлетал, но снова возвращался на облюбованную ветку. Своим криком он сумел растревожить всю округу, и суеверные старухи стали крепить на ставни иконы, чтобы уберечься от беды.
Возможно, ворон каркал бы так еще долго, если бы не дворецкий. Рассерженный назойливостью птицы, он заправил пищаль дробью и пальнул в сторону крикливой твари. Брызнули во все стороны ошметки перьев, и растерзанное тельце пало на княжеский двор.
Андрей Шуйский понял, что расплата за тот роковой выстрел постучалась в его ворота и теперь орала задорным голосом Овчины-Оболенского:
— А вот сейчас мы твоего хозяина за шкирку вытрясем.
Андрей Михайлович разлепил веки, поднялся, набросил халат, подпоясал тугой живот цветастым пояском и, обернувшись на спасительный крест, широко зашагал прямо на дерзкий голос. Он крепко держал в руке свечу, пламя от которой билось во все стороны, и по прыгающим на стенах теням князь видел, что сумел расшугать нечистую силу.
— Отворяй, — распорядился Шуйский, выйдя на крыльцо.
Дворецкий, поминая по очереди беса и бога, стал спускаться к воротам.
Лязгнул тяжелый засов, а потом, сорвавшись с двухаршинной высоты, врезался в землю, сковырнув узким концом щебень.
Овчина-Оболенский вошел первым, с каждым шагом отодвигая дворецкого все глубже во двор, а когда тот уперся спиной в косяк рундука,[43] сердито скомандовал:
— Поди прочь, холоп, мне с твоим господином обмолвиться надобно!
Андрей Шуйский стоял неподвижно, сжимая в руке оплывший огарок. Пламя свечи озаряло его дородную фигуру, слегка полноватое лицо. Сейчас он напоминал идола, вырезанного древними мастерами из единого куска дерева.
Но идол ожил — стряхнул Андрей Михайлович воск, что запачкал полы халата, и спросил:
— С чем пожаловал, Иван?
— А это ты сейчас узнаешь. Эй, молодцы, — повернул голову Овчина-Оболенский к сопровождавшим его слугам, — принесите-ка сюда бечеву, на которой велено изменника доставить к государеву двору.
— С чем пожаловал, Иван?
— А это ты сейчас узнаешь. Эй, молодцы, — повернул голову Овчина-Оболенский к сопровождавшим его слугам, — принесите-ка сюда бечеву, на которой велено изменника доставить к государеву двору.
— Это мы мигом, — весело отозвался Иван Поджогин. — Этот поводок у нас на телеге едет. А ну, отворяйте-ка ширше ворота, дайте мерину во двор проехать.
Слуги налегли плечами на ворота, и те гостеприимно распахнулись настежь, впуская худосочную лошадку.
— Вот твой поводок, князь, — Шигона приподнял двумя руками край цепи. Она была нелегка, и Иван Юрьевич, сгибаясь под тяжелой ношей, с трудом поволок ее в сторону Шуйского.
— А ну подставляй шею, холоп! — закричал на Андрея Михайловича конюший. — Сказано было, чтобы через весь город на цепи тебя провести, как татя, а ежели дерзить будешь, так велено пороть тебя немилосердно, будто блудливую козу.
— Православные, дайте хоть кафтан надеть, — смирился Андрей, оглядывая обступивших его ворогов.
— А какая тебе разница, боярин, в чем перед тюремными сидельцами предстать, — воспротивился Овчина-Оболенский. — Набросьте на дерзкого цепи да сведите его со двора. Не пристало мне с мятежником степенные речи вести.
Боярина сбили с ног, коленями вжали в крыльцо и набросили на плечи двухпудовую цепь.
— Господи, только и смог на свободе с месяц побыть, неужно опять в башню возвращаться?
— А то как же, Андрей Михайлович? Надобно! Скучают по тебе тюремные постояльцы. А ну поднимайся, нечего тебе разлеживаться, государыня-матушка к разговору торопит. Шибче его держите, молодцы. Ежели упрямиться начнет, поторопите его хлыстами.
Андрей Шуйский с трудом поднялся, сделал неверный шаг, едва не упав, а затем, взяв цепь в руки, медленно побрел за служивыми людьми.
— Теперь к Юрию Ивановичу едем, его неволить станем, — сказал Оболенский. — Эх, хорош сегодня вечер, Ивашка, — мечтательно протянул князь, — в молодые годы бывало в такой день до зорьки миловался с сытной девкой.
Вздохнул глубоко Овчина, и его грудь, подобно упругим кузнечным мехам, выпустила в стылый ночной воздух горячую струю пара.
— Иван Федорович, да как же быть? Не велено, чтобы князя Юрия Ивановича неволить, — неожиданно воспротивился Шигона-Поджогин, вжимая в худенькие плечи угловатую голову. — А ежели государыня прогневается?
— Не прогневается, — заверил Оболенский. — А серчать на тебя станет — скажешь, что князь Иван Федорович повелел. И не могу я по-другому поступить: ежели мы сейчас с Юрием не справимся, то он нас завтра сам по ямам растаскает. — И, сощурившись, сказал то, о чем шептались бояре в дальних углах дворца: — Ты на государыню не оглядывайся, на меня смотри. Как я решу, так и будет.
— Так-то оно все так, — водил цыплячьими плечами Шигона, — только где же таким смельчакам сыскаться, чтобы самого Юрия Ивановича отважились пленить?
Князь Юрий жил в Земляном граде на своей даче. Этот огромный дом был завещан ему покойным батюшкой. Молодцов служивых здесь Юрий Иванович подбирал один к одному. Эти отроки, великого роста, с широким разворотом плеч, готовы были стоять за своего господина до последнего издыхания.
— Ничего, управу отыщем! Кто же посмеет воле великой государыни перечить? — уверенно заявил Овчина-Оболенский.
НА ДАЧЕ КНЯЗЯ ЮРИЯ
Бояре заявились во дворец Юрия Ивановича гуртом и, чтобы у князя не осталось никаких сомнений в их преданности и любви, дружно застучали лбами о пол. А когда честь была оказана сполна и лучшие люди стали растирать ладонью ушибленные места, вперед вышел Пенинский Иван Андреевич.
— Юрий Иванович, знаешь ты нашу любовь. Теперь послушай слово доброе.
Князь Юрий был в домашнем халате и напоминал бабая, что сидит на татарском подворье, дожидаясь прибытия телег со свежей рыбой. Сидит себе на дубовой колоде, сцепив ладони на животе, и косит глаза на молодух, шествующих с коромыслами на плечах.
— Слушаю вас, бояре, — слегка кивнул головой Юрий Иванович.
И добродушным поклоном вновь напомнил хитроумного купца, который вместе с дородным осетром пытался в довесок всучить протухших в дороге окуней.
— Негоже тебе в Москве оставаться, Юрий Иванович, сердита на тебя государыня, как бы худое чего не надумала. Съезжал бы ты в Дмитров, а там тебя Елена Васильевна тронуть не посмеет.
— В Дмитров, говоришь, съезжать, — мрачно отозвался Юрий Иванович, и прищур, который с первого взгляда можно было принять за хитроумие торговца, обернулся умело припрятанной яростью. — А только я не тать и не разбойник, чтобы бегать от гнева государыни. Русская земля — это вотчина моего отца, и еще неизвестно, кто более достоин сидеть в стольной — малолетнее чадо или зрелый муж. — Помолчал малость князь Юрий, притушил искру ярости и широко посмотрел на бояр. — В Москву я ехал не за чином великим, а по слезной просьбе старшего моего брата Василия Ивановича. Рассудил нас господь по справедливости… сам он был болен за грехи свои немалые. А только не помню я уже более зла, простил совсем. Нечего мне бояться, бояре, целовал я крест ему и его сыну на верность и от своих слов отступаться не желаю. — Сузились глаза князя Юрия Ивановича, и трудно было понять, что в них спряталось на этот раз — великое лукавство или небывалая покорность. — Или неужно вы думаете, что я крестное целование способен переступить?
— Верны твои слова, Юрий Иванович, ведаем мы и о твоем твердом слове, а только Елена Глинская о крестном целовании спрашивать не станет. Снарядит молодцов к тебе во дворец, накинут цепь на шею и отведут в темницу. Вон как с Андреем Шуйским поступили… Посадили его на цепь в Троицкой башне и держат, яко пса.
— Вот что я вам скажу, бояре. Ежели надумает Елена Васильевна взять меня под стражу… я противиться не стану. Приму ее суровую волю как господское решение.
Юрий Иванович знал, что он не уступал Василию даже в малом, и если бы судьба подарила ему такую женщину, как Елена Глинская, то в угоду супружнице князь не стал бы брить подбородок, выставляя всей Руси себя на посмешище.
Беда была в том, что он родился вторым, а значит, обречен целовать крест не только старшему брату, но и его несмышленому сыну.
Не однажды крамольная мысль проникала в его сознание, и Юрий Иванович начинал думать о том, что к его статной фигуре вполне подойдут самодержавные бармы и скипетр. Юрий никогда не жил с Василием в мире, не раз он был близок к тому, чтобы вырвать из его слабеющих рук державное яблоко, но сейчас, когда брата не стало, он вдруг осознал, что готов служить его первенцу с преданностью сторожевого пса.
Овчина-Оболенский поведал государыне, что Андрей Шуйский с пытошных дел оговорил дмитровского Юрия. Едва вывернули суставы князю, как он рассказал то, о чем и думать не могли. Дескать, желал Юрий Иванович переморить всех неугодных бояр, красивую голову Елены Глинской украсить схимным клобуком, а малолетнего государя отдать в богадельный дом, где он вместо науки править самодержавно постигнет премудрость клянчить на многошумных базарах гроши.
— Не жалей его, государыня, — продолжал конюший. — Он тебя тоже миловать не станет: когда на золотой стол московский сядет, накрутит волосья на кулак и стащит тебя, сердешную, по лестницам в сырой подвал.
— Что же ты мне посоветуешь делать, Иван Федорович?
Ответ у конюшего был готов. Теперь он смотрел в самое лицо государыни.
— Под замок его надобно, Елена Васильевна. И чем скорее это произойдет, тем лучше будет.
На дворе стемнело. Вечерние сумерки — не время для степенных разговоров.
— Хорошо, Иван Федорович. Делай как знаешь, — перевела взгляд великая княгиня на широкие ладони конюшего.
Ворота уже целый час прогибались под яростными ударами служивых людей, и непрошеным гостям не хватало только бревна, чтобы, поднатужившись, взять дворец приступом.
Целый час Юрий Иванович размышлял, как ему быть — распахнуть перед наглецами поширше ворота или, вооружив всех своих дворовых людей пищалями, приподнести урок вежливости свойственнице.
— Батюшка, что нам делать велишь? — вывел князя из раздумья боярин Пенинский. — Ежели повелишь, так мы за тебя все умрем, как один.
Прознав про пленение Андрея Шуйского, бояре, вооружившись, стали сходиться на дачу Юрия Ивановича, и к вечеру дворец стал походить на укрепленный детинец. Достаточно было молвить дмитровскому князю: «Пли!» — и незваным гостям не уйти из-под огня пищалей.
— Отворяй, Юрий Иванович! Государыня-матушка тебе предстать велит.
Кто-то усердно молотил камнем в ворота, и Юрий Иванович понял, что такого натиска не сможет выдержать даже сосновый брусчатник.
— Впустите их, — сказал князь, — не желаю, чтобы ворота ломами выворачивали.