— Батюшка, да как же можно! Не вели их пускать. Сневолят они тебя и под замком будут держать до самой кончины. Батюшка Юрий Иванович, пробирайся задами, а мы задержим супостатов. Ежели потребуется, так жизни за тебя положим.
— Впустите… Нечего мне скрываться, я крест на верность целовал и от своего отступать не желаю.
— Эх, Юрий Иванович, Юрий Иванович, — выдохнул Пенинский, — не ведаешь, о чем и говоришь. Кому же ты веришь? Воистину поступаешь как дите неразумное. Сорвут с тебя шапку, стянут бечевой руки и с позором провезут по всей Москве!
— Эх, чему быть — того не миновать! — внезапно изменил решение князь. — Рубитесь! Давно я в молодецкой потехе не участвовал. Рынды! Саблю мне несите, да не мешкайте, хочу показать, на что дмитровский князь способен во гневе. А теперь отворяйте ворота, супротивника видеть желаю.
Ворота малость приоткрылись, а следом протиснулись отроки Овчины-Оболенского. Служивые люди ступили на двор дмитровского князя, подобно завоевателям, захватившим вражью цитадель, размахивая булавами и паля из пищалей.
— Хватайте князя! — выкрикнул Шигона-Поджогин. — У крыльца Юрий стоит, нас дожидается.
Служивые люди, преодолевая сопротивление дворовой челяди, шаг за шагом продвигались к красной лестнице, где в доспехах и золоченом шеломе предстал Юрий Иванович. В эти минуты князь напоминал бога войны, который зорко следил за тем, как рубятся между собой враждующие стороны, и готов был вручить именитую саблю самому достойному.
Под ударами булав сразу пали двое его рынд, но остальные держались стойко. Особенно хорош был юркий и резвый отрок, умело коловший служивых сулицей.[44] Юноша казался заговоренным, однако силы были все же неравны — оттеснили государевы люди бояр и дворовую челядь к самому рундуку лестницы. Но теперь настала очередь Юрия Ивановича.
Махнул разок саблей «бог войны» — и с разрубленным челом на ступени крыльца упал дерзкий детина. Князь не ведал устали: рубил и колол наседающих ворогов, не замечая ударов, которые приходились по крепким зерцалам,[45] не чувствуя уколов через упругую бармицу,[46] не слыша звона булав о надежно сработанный шлем.
На грозный лик Юрия с хищным, почти орлиным носом было боязно смотреть, но еще страшнее — слышать его голос. Он похабно бранился, выкрикивал жуткие проклятия и зазорными словами бесчестил Елену Васильевну.
Князь двигался к воротам, освобождая себе путь, будто мечом-кладенцом. Он шествовал прямо по головам поверженных ворогов. Оставалось всего лишь две сажени до распахнутых ворот, а далее — открытая дорога ко дворцу русской государыни. Но тут Юрий Иванович почувствовал, как плечи отяжелели, а за спиной раздался чей-то задорный голос:
— Мы его держим! Бей князя под дых, а то ему сносу не будет!
Юрий Иванович пытался освободиться от крепких объятий, захотел стряхнуть с себя липучий груз, как это делает медведь, расправляясь со сворой назойливых псов, но силы оказались неравными, и он рухнул, погребая под собой с полдюжины служивых молодцов.
— Вяжите его, да покрепче! А то с ним сладу никакого не будет! — сурово наказал Овчина холопам.
Расторопные слуги повязали князя Юрия по рукам и ногам, а потом, недвижимого, поставили перед Иваном Федоровичем.
— Накажет тебя государыня за супостатство, — кликал беду на кудлатую голову конюшего дмитровский князь. — Отрыгнется кровавой блевотиной тебе мое горе.
— Может, накажет, а может быть, и нет. А пока — я для тебя государь. Вот что, молодцы, всыпьте князю двадцать плетей!
— Батюшка Иван Федорович… ты уж не серчал бы шибко, как-никак князь дмитровский! — посмел возразить Шигона-Поджогин.
— Выпороть!
Юрия Ивановича преломили к крыльцу, задрали атласную рубаху к самым плечам, и ловкие рынды обломали о спину дмитровского князя десять прутьев.
ЛУК ЯНЫЧАРА
Овчина-Оболенский выехал на охоту спозаранок. Дворяне, отправленные двумя днями ранее, должны были выставить силки на зайцев. Любил князь свежее мясо, такое, чтобы не успела в нем остыть кровь, и тогда приготовленное блюдо кажется особенно сладким.
Лошадки бойко топали по зимнему пути, и комья слежавшегося снега летели на босые головы встречавшейся челяди.
В трех верстах от города Иван Федорович приметил огромного лося. Сохатый шел к реке. Он пробирался по глубокому снегу, высоко поднимая длинные ноги, что придавало царское величие его поступи. Порой сугроб доходил ему по самую шею, и в этот миг зверь напоминал корабль, преодолевающий пенящееся море.
Только два прыжка понадобилось сохатому, чтобы спуститься с многоаршинной кручи к самой кромке льда. Некоторое время лось разглядывал свое отражение, как будто видел его впервые, он даже потянулся к зеркальной поверхности мордой, чтобы обнюхать возможного соперника, но потом, потеряв к нему интерес, устремил взгляд на дорогу, где стояла повозка Оболенского.
— А красив! — невольно слетело из уст князя. — Перед таким молодцем ни одна лосиха не устоит.
— Видать, на водопой пришел, — высказал предположение Шигона-Поджогин. — Только как же он до воды доберется, ежели сейчас лед в аршин?
Могучий лось еще с минуту недоуменно разглядывал княжеский зимник,[47] а потом, словно сердясь, топнул передней ногой. Удар получился сильным, трескучее эхо быстро побежало по ледовому тракту и, споткнувшись об излучину реки, преломилось в глубине чащи.
— Силен зверь, — высказался Иван Федорович. — Как-то раз меня покойный государь на лосиную охоту с собой взял. Вот такого же огромного сохатого тогда загоняли. Пищальники его обступили со всех сторон, из ружей палят, а он как заговоренный — стоит себе и даже выстрелов не пужается. Мы-то думали, что он от страха очумел. И таким он нам покорным показался, что хоть набрасывай на него поводок да отводи ко дворцу. Ан нет! Один из отроков подошел ближе обычного, а лось как пнет его передней ногой, что даже панцирь на груди пробил. Вот какая в нем силища-то, — уважительно протянул боярин, — а аршинный лед для него и вовсе пустяком покажется.
Лось зло топнул еще раз, и из-под копыт брызнула хрупкая ледяная крошка.
— Видал? Так он и будет стучать, пока не пробьет.
Сохатый уже перестал обращать внимание на санный поезд и самозабвенно топал по льду, напоминая вздорного мальчишку-баловника, которому не дают любимую игрушку. Он был уверен, что еще минута такого озорства, и родители выполнят любой его каприз. И лед хрустнул. На него через образовавшуюся лунку хлынул поток воды. Лось пригнулся, а потом, подогнув передние колени, опустился на зеркальную поверхность, задрав высоко кверху зад.
— Ишь ты, какой красавец! — не переставал дивиться Иван Федорович.
— Даже бояться не думает, князь. — Шигона-Поджогин разделял восторг конюшего.
— Не думает, говоришь? А это мы сейчас проверим.
Оболенский сложил ладони у рта и, набрав вовнутрь поболее воздуха, заорал:
— Аллилуйа-а-а!
Конюший отличался завидной басовитостью, а когда повышал голос, то запросто мог заглушить церковный хор. Эхо было так велико, что прогнало с дальних уголков чащи стаю горластых ворон, а совсем рядом сумело смахнуть с вершин сосен мохнатые снежные шапки, которые с шорохом пробирались через растопыренные ветки и глухо разбивались о наледь.
Лось настороженно поводил длинными ушами, потом поднялся с колен и быстрой трусцой засеменил в сторону чащи.
— Застрелить надо было бы, князь, не скоро нам такой сохатый повстречается, — искренне пожалел Шигона.
— Ничего, не в последний раз едем. Пускай нагуляет еще жирок, а там поговорим. Трогай давай, не ночевать же нам здесь.
Возница, круглолицый розовощекий детина, огрел застоявшуюся лошадь кнутом и повелел строго:
— Пошла, родимая!
Кобыла обиженно дернула крупом и оторвала приставшие полозья от слежавшегося снега.
Иван Федорович ехал к Охотничьему дому не только для того, чтобы отведать парной зайчатины и испить рейнского вина. В лесной глуши, в тесном соседстве с волками он решил отпраздновать свою небольшую победу.
Теперь он один был подле государыни. И даже Михаил Глинский, родной дядя великой княгини, топтался в Передней комнате простым просителем, дожидаясь соизволения Елены Васильевны предстать перед ее очами.
Лошадь фыркала и яростно колотила копытами по зимнему пути. Было видно, что долгая дорога приходилась ей в радость.
Оболенский с улыбкой вспомнил, как государыня не хотела отпускать его в стылую погоду и ему пришлось проявить настойчивость и чуткость, чтобы освободиться от жаркого объятия. Некоторое время Иван Федорович пребывал в грезах, вспоминая Елену Васильевну, склонившуюся над ним в прощальном поцелуе, и ее ядреные груди, буквально вжимавшие его в мягкую постелю. А потом дорога взяла свое: под мерный стук копыт ретивой лошадки Иван незаметно уснул.
— Тпру-у! — раздался громкий зычный окрик краснощекого детины, и возок, проехав еще сажень, замер.
Оболенский хотел обругать нерадивого слугу за грубую езду, но, глянув в окно, увидел Охотничий дом.
Покойный Василий любил эту дачу и наведывался сюда всякий раз, как только Соломония съезжала на богомольные места в надежде вымолить у господа наследника. И ближние слуги Охотничьего двора поговаривали, что в заповеднике он не только промышлял зверем и птицей, но и на девках и боярышнях проверял свое семя — так ли уж он бесплоден, как о том нашептывает молва.
Иван Федорович отворил дверцу, сощурился на выпавший снег, а потом подозвал рынд:
— Эй, Егорка! Тишка! Где вы там запропастились? Али господину своему уже плечо не желаете подставить? Поломаю шею — будет тогда вам от меня кнутов.
— Это мы мигом, боярин! — выказывая ретивость, повскакивали с коней рынды. — Ты бы ручками о наши плечи оперся.
Овчина подумал о том, что совсем недавно точно так же государь всея Руси сходил на скрипучий снег.
Теперь его черед!
Иван получил в наследство от великого князя не только его любимый Охотничий дом, но еще и супружницу.
— А зайцев нынче не счесть! — радовался Тишка. — Пока ехали, так я целую дюжину насчитал. Государь наш покойный, Василий Иванович, горазд был до охоты, а как приболел сердешный, так и перестал ездить. И теперь зверье до того осмелело, что даже к дому подходит. Да тут, Иван Федорович, не пищалями в них палить пристало, а палками побивать.
Оболенский шел неторопливо. У самого крыльца он остановился — вспомнил, как на этом самом месте занедужилось великому государю и слуги, взяв его под плечи, дотащили до палат. Вздохнул Овчина-Оболенский и перекрестился: предчувствовал тогда государь близкую кончину.
В коридорах челядь замерла в полупоклоне. Князь Иван Федорович прошел в Оружейную избу.
Василий Иванович любил оружие, и послы, зная эту слабость русского самодержца, дарили ему во множестве топорки и чеканы,[48] шестоперы[49] и булавы. Особенно государь любил немецкое оружие, которое отличалось строгой красотой и напоминало скорее божье распятие, нежели орудие убийства. Как диковинные бабочки выглядели алебарды. Их железо было покрыто золотыми рисунками и тонкой гравировкой и оттого казалось настолько хрупким, что боязно дотрагиваться — того и гляди развалится на мелкие кусочки. Однако алебарда являлась одним из самых страшных орудий, пригодным не только для пешего боя, но и для конного поединка. Ею можно было одинаково свободно рубить и колоть, а длинный цепкий крюк позволял стаскивать с лошади самого воинственного рыцаря.
На подарки немецких послов Василий Иванович всегда отвечал взаимностью и жаловал именитым гостям кистени с крученой цепью, тем самым давая понять, что супротив мужицкого оружия не устоять даже имперским латникам.
Над самым входом висел молот с клювом. Этот зловещий символ помогал, по мнению государя, добиваться сговорчивости даже самых неуступчивых послов.
Обе стены от двери занимали секиры и рогатины, способные вспарывать не только крепкие панцири воинствующих монахов, но и шкуры медведей, поднявшихся с зимней спячки. Особой гордостью великого князя являлись шлемы, которые он собрал в таком великом множестве, что они позанимали не только все столы и шкафы Оружейной избы, но и, сваленные в огромные кучи, лежали по углам. Здесь можно было отыскать изделия французской, немецкой и даже итальянской работы.
Теперь полновластным господином Оружейной избы стал Овчина-Оболенский. Он взял в руки золотой шлем, который принадлежал магистру Тевтонского ордена, обернулся, чтобы хозяйским взглядом осмотреть доставшееся наследство, но тотчас столкнулся глазами с Шигоной-Поджогиным. Нахмурился конюший — наверняка хитрый дворянин прочитал в его глазах ликование, и это было неприятно князю. Иван Шигона обладал удивительной способностью — он всегда появлялся из ниоткуда и, казалось, способен протиснуться через запертые двери. Вот и сейчас Иван Федорович был уверен, что затворил Оружейную избу на щеколду и дворецкий пробрался сюда не иначе как через замочную скважину.
— Что тебе надобно, холоп? — Прикосновением длани конюший сумел разгладить на своем лбу суровую морщину, и лицо его благодаря этому сумело приобрести даже некоторую мягкость. — Пищали готовь!
— Как скажешь, князь.
Шелом был сплошной — всего лишь несколько дырок для дыхания и небольшое отверстие для видения. Такой знатный шелом никогда не оставляют на поле брани, его можно снять только с мертвого, поверженного противника. Покоиться теперь облачению великого магистра среди всякого оружия, и ни один вражий взор не посмеет проникнуть под тяжелое забрало.
Поле брани научило уважать Ивана Федоровича не только чужое оружие, он умел ценить и рыцарей, которые славились как искусные рубаки. С двуручным мечом они обращались так же легко, как древние византийцы с боевым бичом.
Овчина-Оболенский возложил шлем на бархатную подушку под огромным поклонным крестом, тем самым отдав почившему магистру надлежащую честь.
Иван Федорович огляделся: Шигоны не видать, а дверь заперта. Он взял со стены лук, отворил дверь и пошел по коридору.
По своему обличию Охотничий двор напоминал дворец — такие же огромные помещения, длинные коридоры и множество слуг с факелами в руках, готовых по малейшему окрику хозяина исполнить любую его блажь.
— Дорогу освети, разиня! Чего потолок без толку коптить! — прикрикнул конюший на детину и шагнул на вольный воздух.
Охотничий дом Василий Иванович не случайно повелел срубить по Владимирской дороге. Здесь, сразу же за землями Спасо-Андроньева монастыря, находились государевы охотничьи угодья. В этом месте луг широким клином вторгался в лес и заостренным краем врезался глубоко в чащу. На узкой границе леса и луга, поросшей низкорослым кустарником, водились одновременно лесные и полевые зайцы. И государь всея Руси, спрятавшись в густой траве, любил наблюдать за веселыми забавами беляков и русаков. Особенно любо было подглядывать за зайцами весной, когда молодые самцы, демонстрируя перед юными подругами удаль, так высоко подпрыгивали, что ушами едва не сшибали шишки с елей.
От крепкой любви лесных зайцев-беляков с русаками появлялась неустойчивая помесь — тумаки. Именно их государь всея Руси Василий Иванович ценил за сочное и нежное мясо.
Овчина-Оболенский был в белом полушубке и на фоне свежевыпавшего снега напоминал небольшой сугроб. Он внимательно наблюдал за зайцами, которых в этот день было такое огромное количество, что они едва умещались на поляне. И казалось, что даже стрела, пущенная наугад, непременно отыщет себе мишень. Однако такое тесное соседство совсем не мешало зайцам беззаботно и весело резвиться, и они, играя в салочки, напоминали сельских отроков, которые бегают друг за другом, высоко подпрыгивая.
Иван Федорович уже присмотрел для себя добычу. Ею оказался огромный, в полтора аршина, заяц-тумак. Спина у него была темно-серая, и поэтому он ярче других выделялся на свежевыпавшем снегу. Когда тумак поднимался на задние лапы, навострив длинные уши, то напоминал незадачливого мужичонку, невесть каким образом попавшего на заячью свадьбу.
Конюший сжимал в руках лук, выполненный турецкими мастерами из буйвольего рога, и ласкал пальцами его золотые арабески. Когда-то он принадлежал янычарскому aгe. Находясь в посольстве в Москве, тот в знак особого расположения к великому князю оставил свое именное оружие. Престарелый воин, отведав хмельного русского хлебосола, разговорился и поведал, что пускал из него пернатые стрелы не только в сторону шляхетских крепостей, но и по русским детинцам.
Теперь лук мог угрожать только зайцам.
В самом центре поляны держался совсем молоденький помет. Это были листопадники, которые прозывались так потому, что появлялись на божий свет вместе с шорохом осыпающихся листьев, и огромный тумак среди глупого выводка казался многоопытным ветераном.
Все замирает зимой. Всякая тварь дожидается тепла, чтобы проклюнуться из-под снега и завопить в голос о своем праве ползать дальше.
Только воронам зима нипочем. В холодную пору они даже более говорливы, чем в весенний разгул, и сейчас летали над лесом огромной, шумно галдящей стаей.
Карканье вдруг усилилось, а потом вороны, совокупившись воедино, черной стрелой обрушились в самую середину поляны, где весело резвились листопадники.
— Ишь ты! — подивился конюший. — Зайчатины воронам захотелось.
— Верно, государь, — отозвался Шигона, — вороны всегда так. По одной-то боятся нападать. Заяц, хоть и малый, ногами силен — бывает, что при ударе до кишок разодрать может. А вместе вороны горазды и большего заклевать.