— О том, что будто бы мы полюбовники.
— Пустое все это, государыня. Ежели по любви, так это и не грех вовсе.
— А как же людям в глаза-то смотреть, ежели они такое за моей спиной глаголят?
— Ты — государыня русская, Елена Васильевна. Поверх голов смотри. Не твое это дело — в глаза челяди заглядывать. А ежели что не так будет, так у нас найдется кнут, чтобы нерадивых наказать. А как Ванюша, сынок наш?
Лунный свет проник через узенькое окошко, и лико великой княгини, словно опаленное, вспыхнуло желтым светом.
— Разумный растет отрок. До всего ему дело имеется. А уж до чего любопытный — и говорить грешно. Давеча он наблюдал, как во дворе конь кобылицу охаживал, и все у стрельцов справлялся, что да как. А те, олухи здоровенные, без всякого стеснения объяснили государю, что промеж них вышло. И пока я его не запугала хворостиной, до тех пор не уходил со двора.
С Оболенским государыне было хорошо. Не думала она, что такая сладость между бабой и мужем может возникнуть, а как прижал он ее впервые воровской лаской, так стало ясно великой княгине, что не прожить ей более и дня без этих умелых и нахальных рук.
— Ишь ты, какой любопытный! — воскликнул, радостно улыбнувшись, Иван Федорович. — Это у нас наследственное, я тоже любил смотреть, как петухи кур топчут.
Елена Васильевна улыбнулась — умел Овчина развеселить свою государыню.
— Похож он на тебя, Ванюша. Так похож, что боязно делается. Даже ходит он так же, как и ты.
— Моя порода… Вот только жаль, что сынком его никогда не смогу назвать. Стоять мне всегда поодаль и смотреть, как чадо мое крепчает.
— Иван Федорович, а может, обвенчаться нам, вот тогда и Ванюша бы тебя признал?
— Хм… обвенчаться… Ванюша-то, может быть, и признает, а что бояре московские скажут? Не было такого в Русском государстве, чтобы полюбовник великой княгини на столе сиживал. А как московская чернь воспримет? Эдак они не только в спину шептаться начнут, а еще и за рогатины возьмутся. Нет, государыня, пускай все останется так, как имеется.
У Оболенского была еще одна правда, которую он не мог высказать вслух даже полюбовнице. Повязала его судьба неожиданным образом с Соломонией Сабуровой, а неделей ранее он получил от бывшей государыни весть, что лихие люди, назвавшись слугами великой княгини, выкрали их сына из монастыря и скрылись в колдовском лесу.
И Ивану Федоровичу удалось узнать, что не лгала убогая старица — похитили дитятю будто бы по велению Елены Васильевны.
— Красивая ты баба, — только и сказал, однако, конюший.
БОРОВИЦКАЯ БАШНЯ
В подвале было темно, на полу слякотно. Известь, густо оседая на грязных стенах, принимала замысловатые формы.
Михаил Глинский, обутый в тяжелые тюремные башмаки и с цепями на запястьях, предавался воспоминаниям.
Второй раз князь угодил в Боровицкую башню. Покидая ее в прошлый раз, он считал, что это его последнее свидание с унылыми стенами, и уж совсем Михаил Львович не мог предположить, что будет заточен сюда по воле родной племянницы. Еще месяц назад он не смог бы воспроизвести картины пережитого даже мысленно. Тогда ему казалось, что позабыто все, но сейчас, перешагнув порог Боровицкой башни, боярин вдруг осознал, что помнит здесь каждый камень, знакома ему каждая трещина.
«Неужно это я?» — не мог смириться с действительностью Михаил Львович.
Любимец блистательных европейских дворов, влиятельнейший вельможа Литовского княжества и друг русского государя Василия заточен по воле своей племянницы в башне смерти, и, глядя на его исхудавшую фигуру, невозможно было поверить, что он обладатель обширных земель, на которых свободно могли уместиться несколько стран раздробленной Европы.
«Господи, сколько же мне здесь томиться? — с тоской думал князь Михаил. — Видно, я здесь за грехи мои».
И память безжалостно вернула его в далекую молодость, когда он был безбожен и весел. Вспомнилась девица, которую князь познал перед самым отъездом в Италию. Ему почудился даже запах прелого сена, на котором они провели бессонную ночь.
В самом углу подвала полыхал восковой огарок. Он казался таким же жалким, как существование потомка славного Гедимина.
Михаил Глинский услышал скрип отворяемой двери, за сквозняком робко потянулось пламя свечи, его отблески юркнули в темный проем и осветили две фигуры в схимном одеянии.
— Дошли мои молитвы до господа, — радостно прозвучал голос князя. — Вы за мной пришли, братия? Вас Елена Васильевна прислала? Прощение просить у меня хочет? Только захочу ли я ее простить после того, что пережил? Вернутся еще ей мои слезы. Чего стали, помогите князю подняться! — прикрикнул Михаил Львович на застывших в дверях монахов.
— А ты, я вижу, не признал меня, князь, — грустно произнес один из чернецов.
— Некогда мне в загадки играть, — возмутился Михаил Львович. — Руку подать князю! Или вы хотите розог от государыни отведать?!
— Не признал ты меня, боярин, не признал, — тихо сожалел монах. — Если меня припомнить не можешь, так, может быть, вспомнишь девицу, которую растлил перед тем, как в Италию съехал?
— Ах, вот оно что, — нахмурился Глинский.
— А ты постарел, князь. Годы, они, конечно, не красят. Вон даже в бровях седина закралась. А каким молодцом был — едва мизинцем шевелил, как девицы с себя сарафаны стаскивали.
— Уж не Степан ли ты?
— Вспомнил наконец меня, Михаил Львович. А я уж думал, что в учебах ты весь свой разум порастерял.
Трудно в огромном бородатом увальне оказалось узнать худощавого подростка, каким Степан был два десятка лет назад. Вот только глаза такие же пронзительные и строгие, как в далекой юности. Степан был брат той самой девицы, с которой князь провел ночь перед самым отъездом в Рим. И отрок тогда нешутейно погрозил, что порешит Михаила Львовича, ежели тот посмеет бросить Лукерию.
Застыла на мгновение кровь в жилах Глинского, на время застудив нутро, а потом боярин спросил:
— С чем пришел, Степан?
— Сестру мою замуж потом не взяли. В монастырь она ушла… померла два года назад, — просто объявил чернец. — А ведь я знал, что с тобой повстречаюсь, даже к мельнику Филиппу Егоровичу ходил, спрашивал, как долго ждать. А он — колдун известный, вот и напророчил, что повстречаю тебя в Боровицкой башне. Тогда я не хотел в это верить, слишком знатен ты был, а сейчас вижу, что не обманул меня ведун. Надо будет в подарок свинью ему принести. Пускай водяных моим мясом покормит. Спрашиваешь меня, с чем пришел? Служу я здесь, Михаил Львович. По велению государыни нашей Елены Васильевны последнее слово узников на свою епитрахиль принимаю. Перед тем как на божьем суде предстать, каждый сиделец исповедаться желает.
— Долго тебе ждать придется, Степан. — И цепи на руках Михаила Глинского негодующе звякнули.
— Я думал, ты, боярин, успел понять, сколько велико мое терпение, только более ждать я не могу. Что ты хочешь сказать в свой последний час, Михаил Львович? — ласково пропел Степан.
— Гореть тебе в аду за грех твой!
— Вот и сказано последнее слово. Приступай, Тришенька, удави Михаила Львовича пояском. А ежели кричать начнет, не страшись, стены здесь толстенные, за десятки годков они еще и не такое слыхивали.
— Слушаюсь, Степан Игнатович, — пробасил другой монах и неторопливо пошел прямо на Михаила Глинского. — Не впервой мне такое. Ты вот что, боярин, чтобы страдания себе не доставлять, закрыл бы глаза… Так-то оно лучше будет в иной мир отходить.
— Что же вы удумали, нечестивцы?! — возмутился князь.
Монах медленно снял с себя поясок, деловито замотал концы на руках, а потом закинул его на шею Михаила Львовича. Боярин пытался скинуть с себя удавку, но пудовые цепи сковывали движения, тянули руки вниз, и, когда сил уже не осталось, он захрипел и повалился в угол темницы.
— Кажись, отошел, — благостно произнес Степан.
— Отошел, — снял поясок с шеи боярина Тришка.
— Большой был грешник, а вот смерть легкая ему досталась. Забирай свечу, Тришенька, покойному она ни к чему, пускай в темноте побудет.
— Сделаю, Степан Игнатович. — И монах огромной рукой ухватил оплавившийся огарок.
Только раз осветило пламя спокойное лицо почившего боярина, а потом его образ окончательно канул в темноту.
ЗЛОКЛЮЧЕНИЯ СОЛОМОНИИ
— Ты бы уж, матушка, не спешила. Чего на ночь глядя? Да и стужа на дворе, эдак и замерзнуть можно, — робко попытался удержать Соломонию престарелый игумен.
— Не могу я более ждать, владыка. Сердце все мое исстрадалось. Каково же дитяте без матери быть? Только одна я и могу ему помочь.
— Прости меня, государыня, за слова мои дерзкие… Только ведь младенца, может быть, уже и в живых давно нет.
— Прости меня, государыня, за слова мои дерзкие… Только ведь младенца, может быть, уже и в живых давно нет.
Соломония потуже затянула поясок, спрятала под клобук золотую прядь волос, а потом уверенно ответила:
— Сон мне вещий нынче снился, владыка. Будто бы оступился мой сынок и в яму угодил. Лежит он на глинистом дне и мамку свою зовет, а я за каменной стеной спрятана. Слышу я его голосок, а сделать ничего не могу, и криком своим он мне все сердце надорвал. Живой мой сынок, владыка, меня все кличет, не могу я более дожидаться.
— Вижу, что крепко твое желание, государыня. Ступай, коли так. А я за тебя молиться стану и сестрам еще накажу, чтобы на каждую утреннюю тебя поминали.
— Спасибо, владыка.
— Эх, горемышная ты сиротинушка. Дай же я тебя обниму, сестра. Чует мое сердце, помаешься ты по свету, сердешная, помыкаешься да и обратно вернешься. Эх, что же они, изверги, с матерью-то делают!
Двор был пустынен, только лишь у монастырской калитки, исполняя послушание, стояла вратница. Черная до пят ряса придавала ей убогость, и трудно было поверить, что старице еще не исполнилось и осемнадцати лет. Ее фигура напоминала огромную нахохлившуюся ворону со сложенными крыльями, в повороте головы чувствовалась птичья настороженность, и, казалось, достаточно неловкого движения старого игумена, чтобы послушница взмахнула широкими рукавами и перелетела через двухсаженный забор.
— Ты меня прости, владыка, коли что не так было.
— Это ты меня прости, великая княгиня. Строг я с тобой бывал, может, наказывал не всегда праведно, а только не мог я иначе, повеление у меня на то имелось. Вот и сейчас при тебе должен быть и о каждом твоем шаге во дворец сообщать обязан, да только не могу я более против совести идти, не надсмотрщик я, ступай куда знаешь.
— А не боишься, что засудят тебя, владыка?
— Я так стар, матушка, что мне уже стыдно бояться. А теперь ступай, пока сестры на полунощной молитве.
— Что же ты скажешь, ежели от государыни вестовые придут?
— Скажу как есть — не тюремщик я, чтобы за государыней приглядывать. Эй, вратница, посвети великой княгине дорогу, пускай ее путь не будет темен… да и горек тоже.
Послушница высоко над головой подняла фонарь, и желтый свет брызнул на дорогу, выхватив из мрака мелкий гравий. Великая княгиня ступила прямо на камни, и под ногами послышался хруст, будто шла Соломония по берегу.
Долго не могла добудиться Соломония колдуна Филиппа. Казалось, уснул он вместе со всей нечистой силой, как это у них принято, до весны. А когда наконец в глубине мельницы что-то глухо стукнуло, а потом беспощадно заматерилось, великая княгиня поняла, что сумела оторвать мельника от сна.
— Хм, Соломонида Юрьевна, — глянул через щель колдун и, помедлив самую малость, распахнул дверь во всю ширь. — Проходи, коли нужда имеется.
Соломония ожидала увидеть на мельнице всякую нечисть, играющую в карты, но у стены стояла только огромная кровать, покрытая примятой периной.
— Знаешь ли, с чем я к тебе пришла, Филипп?
— Как не знать? Ведаю, — отвечал колдун. — Для того и волхвовать не нужно. Вся округа о том знает.
— Что ж мне делать, Филипп Егорович?
— В лихолетье ты родилась, матушка. Вот так и жизнь проживешь.
— Так что ты мне посоветуешь, колдун?
Соломония смотрела прямо в глаза Филиппу и в этот миг сильно походила на сову, когда та решается заглотить пойманную мышь.
— Может, отвару травяного отведаешь, государыня? Вижу, озябла ты.
— Не до пития мне, Филипп Егорович… сына помоги найти.
— От беды хочу уберечь тебя, матушка, — не ступай по этой дорожке, лиха хлебнешь полную чашу. Видение мне было, а в нем ты предстала… Так вот что я тебе хочу сказать: худое то видение оказалось.
— Пойду я, ежели помочь мне не желаешь.
— Рад бы помочь, матушка, но не всесилен я. А зимой так вообще слабею. Едва хожу. Вот ежели бы ты не разбудила меня, так и проспал бы до самой весны.
И было не понять, что прячется за этими словами — лукавый промысел или правое слово.
Глянула в последний раз великая княгиня в красный угол, где вместо распятия висел благовонный веник из чародейской тирлич-травы, и ступила за порог в стужу.
В этом году студень удался небывалой силы. Остудил едва прикрытую землю, да так накрепко, что не разморозить ее теперь до самой весны.
Соломония ступала по замерзи и чувствовала, как через подошвы лыковых лаптей до самого нутра пробирается холод. Он так сильно застудил шею, что великая княгиня шла, как гусыня, высоко поднимая голову.
Темнота застала Соломонию у Троицкой слободы. Сначала, показывая путь, вспыхнула вечерница,[52] а потом поочередно зажглись остальные светила. Под ногами похрустывал снег, который в сиянии звезд искрился и горел.
Вслед за небесными огнями в домах загорались свечи, дразня домашним уютом бредущих по заснеженной дороге путников.
Улицы были безлюдны, а во дворах, видно от тоски и стужи, уныло брехали собаки.
Соломония постучала в дом у самого леса. Избенка казалась такой же древней, как и подступивший к порогу бор.
Дверь отворилась не сразу. Сначала в глубине комнаты кто-то долго кряхтел и кашлял, а потом щеколда упала, и дребезжащий звон потревожил стылую вечернюю тишину.
— Монашка, — отметил хозяин, глядя через открытую дверь. — Тебе что, старица, краюху хлеба?
— Пустил бы переночевать, мил-человек, а я за тебя помолюсь.
— Ишь как! А ты добра! Не ведаешь, кто я таков, а уже милость предлагаешь! Ладно, проходи в дом, чего с тобой сделаешь, а то еще помрешь в дороге.
Соломония поставила посох у самого порога и прошла в избу.
— Стужа нынче знатная. Страсть! — Старик прикрыл дверь. — Едва вошла, а уже всю горницу застудила. Какая же такая нужда тебя на дорогу сподвигла, старица?
— Сына я ищу.
— Сына? Вот оно как, чего только на свете не встретишь. Видно, и такое бывает, что монахини по дороге бродят не для того, чтобы милостыню выпрашивать, а затем, чтобы сыновей разыскать. Видать, крепко тебя припекло, старица, ежели божий дом оставила и на розыски ушла. Давно ли ты в инокинях, блаженная?
— Пятый год пошел.
— А сын-то, видать, у тебя большой, старица.
— Мал еще, четыре годика минуло.
Старик не выглядел удивленным. Отворил дверцу печи и бросил в прожорливое жерло ворох сухих щеп.
Веселые отблески запрыгали на лице монахини, и хозяин увидел, что его гостья еще не стара и пригожа. Видно, молодец был статен и ухватист, ежели сумел сокрушить такую божью твердыню.
— Что ж, всякое случается.
Старик ненадолго погрустнел. Его жизнь получилась длинной, и на своем удавшемся веку он мог вспомнить немало историй, от которых стыла в жилах самая горячая кровь. С некоторых пор старик даже думал о том, что совсем лишен переживаний, но сейчас нехитрая откровенность красивой монашки взволновала его. Сколько таких бесталанных стариц, подумал он, оказавшись в миру, не могли устоять под напором разудалых молодцов. И брюхатели они не реже обычных сельских баб. А сколько стариц поругано на дорогах, вдали от родных монастырей…
— А ты, старик, не приметил мальчонку четырех лет?
— Давно пропал-то?
— С неделю уже.
— Большой срок. Как одет-то был твой сынок? — Старик пошуровал кочергой в печи.
— Золоченый кафтан на нем, сапожки расписные, на шее бармы.
— Постой, постой, старица, кто же твой сынок будет? Не каждый из отроков золоченый кафтан имеет и бармы княжеские носит.
Старик припомнил, что три дня назад через посады проезжал возок в сопровождении дюжины пищальников. Сани были богатые, обшитые мехом и бархатом, и посадским оставалось только гадать, какой знатный муж упрятался в них. И когда дверь отворилась, в сопровождении сухощавого дядьки на талый снег сошел малец лет четырех.
Монахиня пододвинулась поближе к печи, лицо ее от жара размякло, а на щеках выступили большие румяны.
— Соломонида Юрьевна Сабурова я… великая княгиня.
— Вон оно что! — ахнул от изумления старик, едва не выронив кочергу. — Ты уж меня прости, что не так ласково принял. Разве можно узреть в обычной монахине великую княгиню. Видел я твоего сына, государыня, одет был так, как ты говоришь. А рядом с ним дядька худой.
— Шигона-Поджогин, — простонала старица. — Куда бы я ни шла, всюду он за мной. Даже сына моего из монастыря выкрал.
— Стало быть, правду говорят в народе, что ты не пустопорожняя. Выходит, этот малец — наследник Василия. Теперь понятно, почему он помешал. Елена Глинская свое чадо на московском столе видеть желает. А я-то еще думал, откуда в наших дальних краях такой возок? Вот оно в чем, оказывается, дело.
— Куда же они поехали, говори, — ухватила за дряблую ладонь старика великая княгиня.