Против течения. Академик Ухтомский и его биограф - Семён Резник 14 стр.


Такова была культура взаимоотношений в среде бескорыстных искателей истины. В то время это было нормой в науке, но позднее, увы, становилось все более редким исключением. Как написал мне однажды В. Л. Меркулов, «проблема возникновения феодального хозяйства в науке – родилась в советское время». Поясняя свою мысль, он продолжал: «Старое поколение русских натуралистов – И. М. Сеченов, А. М. Бутлеров, Д. И. Менделеев, И. П. Павлов, К. А. Тимирязев, братья Ковалевские, Н. А. Северцов, Ф. В. Овсянников, братья Данилевские и иные любили науку по старомодному! А плановое хозяйство диктует а) дутые обещания, чтобы выбить под них деньги, 2) рекламу тематики, з) страх конкуренции и систему мер по удалению талантов куда угодно дальше!»[141]

Н. Е. Введенский принадлежал к старому поколению натуралистов. Не дать ходу талантливому ученику, чьи взгляды расходятся его собственными? Такое просто не могло придти ему в голову!

Получив степень магистра, Ухтомский, по представлению Введенского, был утвержден приват-доцентом кафедры физиологии.

Защита, как уже указывалось, состоялась 8 мая 1911 года. Сообщение о ней было заблаговременно опубликовано в газетах, откуда узнала о столь важном событии в жизни своего Алексеюшки Варвара Александровна Платонова. Сам он ей об этом не сказал. Она была уязвлена и на защиту не пошла, справедливо решив, что он не желает ее присутствия. Мир науки, кафедра, факультет – это был другой мир. Непосвященным он был непонятен, впускать их в этот мир он не хотел, даже самых близких из них.

Но и в этом мире не все было ясно и безоблачно.

За три месяца до защиты им диссертации, в Московском университете разразился скандал, громким эхом отозвавшийся по всей стране и, разумеется, в Питере. Началось со студенческих сходок и демонстраций по случаю кончины Льва Николаевича Толстого – великого еретика, ставшего символом ненасильственного и оттого особенно эффективного противостояния произволу власти и предрассудкам высшего общества. Сходки были запрещены, но продолжались. Министр просвещения Л. А. Кассо издал циркуляр, обязавший ректора Московского университета для наведения порядка вызывать полицию. Это было грубым нарушением закона об автономии университетов, принятого в 1905 году. Ректор профессор А. А. Мануйлов созвал экстренное заседание Ученого совета, зачитал циркуляр министра и заявил, что скорее уйдет в отставку, чем подчинится незаконному приказу. О том же заявили профессора П. А. Минаков и М. А. Мензбир – проректор и помощник ректора. Подать в отставку они не успели: новым приказом министра все трое были уволены. То был еще более вопиющий акт произвола, ибо они избирались Советом университета и, по Уставу, только Советом могли быть смещены. В ответ около 130 профессоров и преподавателей Московского университета подали в отставку, включая цвет русской науки: В. И. Вернадский, Н. А. Умов, С. А. Чаплыгин, Н. К. Кольцов, П. Н. Лебедев, К. А. Тимирязев. Взамен ушедших министр стал назначать профессоров и доцентов – снова вопреки университетскому Уставу.

Все это происходило в Москве, но обстановка накалилась и в Питере.

Вскоре Ухтомский заметил, что Николай Евгеньевич Введенский стал к нему предельно сух. Всегда молчаливый, он почти перестал с ним разговаривать. Ухтомский терялся в догадках: что произошло? Чисто научные разногласия такого неудовольствия вызвать не могли – терпимость Николая Евгеньевича была многократно доказана. Чем же недоволен учитель? Прошло немало томительных дней, прежде чем Алексей Алексеевич узнал, что по университету гуляют слухи о готовящейся отставке Введенского и назначении заведующим кафедрой его, Ухтомского; такое решение-де уже принято в министерстве.

Слух был нелеп, но правдоподобен: при «неблагонадежном» прошлом Введенского стремление закусившего удила министра убрать его выглядело вполне понятным, как и замена его князем Ухтомским, которому магистерская степень расчищала путь к профессуре. Сам князь об этом ничего не знал. Он, конечно, не согласился бы занять место своего учителя, тем более приказом министра, через голову Ученого совета. Он поспешил объясниться с учителем, и добрые отношения между ними восстановились; но недоразумение обоим испортило много крови.

В 1918 году Ухтомский был избран вторым профессором кафедры физиологии животных. В 1922 году стараниями Ухтомского было устроено чествование Введенского в связи с 70-летием. В юбилейном докладе Алексей Алексеевич, не жалея красок, очертил выдающуюся роль учителя в развитии физиологии, показал непреходящее значение его научной школы. Тихий и нелюдимый юбиляр был растроган до глубины души. Почти сразу же после чествования он уехал к себе на родину в Вологодскую губернию, там тяжело заболел и вскоре умер. Много лет спустя, в мае 1936-го, Ухтомский записал в дневнике:

«Введенский не был оценен в свое время. Непонятно было, чем он там занимается, репутация его не из тех, что устанавливаются легко и общедоступно. Добчинские решили, что нет ничего такого, что Введенский понимал больше и глубже, чем было понято ими – Добчинскими! Эпоха Введенского пришла лишь теперь, после этого двадцатилетия начинают открываться уши, чтобы слышать те вещи, которые нащупал и начал предвидеть наш Н. Е.»[142].

К этому нужно добавить, что уши начали открываться, главным образом, благодаря усилиям А. А. Ухтомского, не устававшего твердить, что все, что делает он и его ученики, – это развитие идей и продолжение трудов Введенского.

4.

Главой кафедры и главой научной школы после смерти Введенского стал профессор Ухтомский. Однако школа выглядела тогда довольно куцей: годы мировой и гражданской войны, сопровождаемые голодом, холодом и болезнями, сильно ее проредили. На кафедре оставался старый сотрудник Введенского И. А. Ветюков, успешно работал молодой научный сотрудник М. И. Виноградов, на смежных кафедрах трудились Ф. Е. Тур и Н. Я. Пэрна. Можно назвать еще несколько не столь крупных имен – этим, похоже, вся «школа» тогда и исчерпывалась.

Алексей Алексеевич полагал, что пополнением станет кружок студентов, дружно работавших под его руководством в Александрии летом 1922 года. Этим надеждам не суждено было осуществиться.

Глава одиннадцатая. «На вышке»

1.

Анна Коперина приехала из Рыбинска учиться в Петроградском университете осенью 1921 года и первым делом пришла к А. А. Ухтомскому – с рекомендательным письмом А. А. Золотарева. Ей удалось получить место в общежитии, которое находилось во дворе университета, но она приходила к Алексею Алексеевичу два-три раза в неделю, часто засиживалась допоздна и оставалась ночевать: ходить по ночному Петрограду было небезопасно. Следом за ней из Рыбинска, тоже с письмом Золотарева, приехал Николай Владимирский. Из-за болезни он опоздал к началу занятий; в университет его приняли, но места в общежитии уже не нашлось. Алексей Алексеевич приютил его у себя, в профессорской квартире, в верхнем этаже дома номер 29 на 16-й линии Васильевского острова.

О том, что представляла собой эта квартира, ясное представление дают воспоминаниям Анны Копериной (А. В. Казанской), в которые включен даже нарисованный ею план квартиры. Ухтомский прожил в ней («на вышке», как он говорил) сорок лет.

Из небольшой прихожей одна дверь вела в кухню, а вторая – в довольно большую проходную комнату, за которой был кабинет.

Центральное отопление не работало, в квартире царил холод, самым теплым местом была кухня. Плиту топили щепками, дощечками, бумагой – всем, чем придется.

В кухне был большой стол, за которым профессор не только обедал, но и работал; тут же стояла кровать, на которой он спал.

Квартира была сильно запущена, чувствовалось отсутствие женщины. В большой комнате, у боковой стены, стоял книжный шкаф, но полки в нем были полупустыми, а книги лежали стопками на полу. Когда «Владимировна», как по-свойски называл Аню Коперину Алексей Алексеевич, попыталась стереть с них пыль и поставить в шкаф, он пресек эти поползновения, ворчливо заметив, что в чужой монастырь со своим уставом не ходят. Оказалось, что книги лежали именно так, как нужно, любую легко найти, а «лазить по полкам» ему неудобно.

Еще больший беспорядок царил на открытой полке вдоль узкой стены, напротив двух окон. Полка была уставлена кулечками с остатками профессорского пайка, крупой, мукой, мороженой картошкой и другими «деликатесами». Паек оставался скудным, хотя и не в такой степени, как в незабываемом 1919-м. В углу за полкой тоже были навалены мешочки и кулечки с провизией, о которой Ухтомский по рассеянности забывал. Там шуршали и пищали мыши. Наводить порядок Владимировна уже не осмеливалась, и только иногда украдкой переставляла кульки с пола на полку да незаметно смахивала пыль.

Алексей Алексеевич где-то раздобыл мышеловку – маленькую проволочную клетку, в которой дверца захлопывалась, когда мышка дотрагивалась до приманки. Клетку с пойманной мышкой он иногда ставил на стол и, давая мышке кусочки еды из рук, подолгу наблюдал за ее поведением. Потом выносил клетку во двор, открывал дверцу и мышку выпускал. На вопрос Анны Копериной, зачем же он вообще их ловит – ведь они же вернутся, он хитровато подмигнул и ответил, что живет слишком высоко, мышки найдут, чем поживиться у тех, кто живет ниже. Не ждет же Владимировна, что он своей мышеловкой переловит всех питерских мышей. На это она отозвалась звонким смехом. Мыши и крысы – всегдашние спутники голода и запустения; в Питере их были полчища, переловить их мышеловкой было, конечно, невозможно.

Телефона в квартире не было, Алексей Алексеевич с ужасом относился к самой мысли иметь телефон. Дверного звонка тоже не было. Дверь открывали на условный стук, известный «своим». Когда стучался «чужой», Алексей Алексеевич, прикладывал палец к губам, требуя полной тишины, и все присутствующие замирали, дожидаясь, когда непрошеный гость, потоптавшись у дверей, уйдет.

По воспоминаниям Е. И. Бронштейн-Шур, относящимся к более позднему времени, вечерние беседы с посетителями шли при тусклом свете керосиновой лампы. Когда А. В. Казанская прочитала в «Путях в незнаемое» ее публикацию, эта подробность показалась ей неверной. Она помнила, что в квартире было «нормальное электрическое освещение»[143]. Однако другие мемуаристки, бывавшие у Алексея Алексеевича примерно в то же время, что Елена Бронштейн, вспоминали, как профессор открывал им дверь, держа в руках керосиновую лампу, и как при свете десятилинейной лампы с самодельным абажуром проходили их вечерние беседы, хотя в доме и на лестничной клетке было электрическое освещение. М. Г. Цыбина-Рейс как-то даже спросила профессора, почему он не пользуется электричеством, на что тот отшутился:

– Я поссорился с электротоком[144].

Не тем ли объясняется это разночтение, что в 1921–22 годах, когда у Ухтомского бывала и часто ночевала Анна Коперина, в Питере были «временные трудности» с керосином. Выдавали его для государственных нужд по особому разрешению. Вольно или невольно приходилось пользоваться электричеством, которое часто отключали, вернее, редко и ненадолго включали. Позднее, когда нэп набрал обороты, керосин появился в свободной продаже, и Алексей Алексеевич стал предпочитать старую керосиновую лампу капризным лампочкам Ильича.

Питался профессор по-прежнему скудно. К утреннему чаю, как на всю жизнь запомнилось Ане Копериной, полагался ломоть черного хлеба с солью и кусочек сахара «вприкуску», что уже было роскошью. Ужин был таким же, как завтрак. А на обед Владимировна варила «нечто среднее между супом и кашей из круп и картошки».

В большой комнате, за книжным шкафом, в не отгороженном закутке стояла кровать Коли Владимирского, а у противоположной стены – неудобный диван, на котором спала, оставаясь на ночь, «Владимировна». Романтических отношений у нее с Колей не было, но то, что ей приходилось спать в одной комнате с парнем, никого не смущало.

В квартире была еще одна комната – кабинет хозяина. Это была «святая святых». Сюда никто не допускался, даже «Владимировна» в нее заглядывала редко. В ней царил безукоризненный порядок, – и на большом письменном столе, за которым Алексей Алексеевич почти никогда не работал, предпочитая более теплую кухню, и на полках с книгами, и в полуотгороженном углу, где был виден иконостас и аналой с раскрытой книгой. Это была молельня.

Алексей Алексеевич вставал рано, когда его постоялец и гостья еще безмятежно спали, и сразу же проходил в кабинет-молельню. Просыпались они под его вдохновенное пение. В кухню, пить чай, он возвращался веселым и бодрым. Своим юным друзьям он говорил:

– Для того чтобы человек весь день чувствовал себя в рабочем, приподнятом настроении, он должен день свой начинать или с трудных математических задач или же с молитвы, восславляющей красоту и совершенство мира.

А для себя, в дневнике, он писал о том, что молитва является для него глубокой внутренней потребностью – не только душевной, но и чисто физиологической. Она вызывает в организме «совершенное напряжение внимания», «резко вырывает из обыденного, расслабленного состояния».

«Тут своя доминанта, а в обыденной инерции жизни – свои доминанты. Физиологическое состояние там и тут совершенно особое. И то изобилие мысли, готовности радовать людей, всецелая любовь к людям, которые даются в молитве, и составляют то воспитание доминант, которое ощущается как действие святого Духа в человеке»[145].

Поэтому он начинал день с молитвы.

На первых порах это сильно озадачивало его юных друзей.

«Мы в свои 19–20 лет, конечно, давно были неверующими, – вспоминала А. В. Казанская. – Хотя до самой Октябрьской революции, т. е. почти до 16–17 лет, нас заставляли регулярно посещать церковь и исполнять все обряды (вплоть до исповеди и причастия), мы с 14–15 лет верили только в науку и презирали религию. Но религия А. А. Ухтомского была совсем не похожа на ту, которую мы знали в школе и дома. И наше недоумение и удивление скоро стало сменяться любопытством, а потом и благоговением перед религией Алексея Алексеевича – она была сплошной поэзией, наполненной старинными преданиями и легендами. Он знал много древних сказаний о подвигах русских людей, причисленных позднее к святым. Алексей Алексеевич прекрасно знал русскую историю, историю христианства и других религий. <…> У Алексея Алексеевича был прекрасный голос и замечательный слух, и когда он пел псалмы Давида или величание девы Марии Одигитрии[146], мы чувствовали настоящее наслаждение – это было большое искусство в исполнении талантливого художника»[147].

Любопытство привело Аню и Колю Владимирского в Никольскую церковь[148] где оказалось совсем не так, как в обычных православных церквах. В этой церкви не было постоянного хора и причта, мужчины стояли справа, женщины (в одинаковых белых платках) слева по ходу к алтарю, и все дружно пели псалмы и молитвы, причем Ухтомский своим сильным высоким голосом как бы вел за собой весь хор. «Эти богослужения для меня лично превращались в прекрасные мистерии и доставляли мне иногда даже большее наслаждение, чем оперы в Мариинском театре»[149].

2.

В университете все еще было очень мало студентов, ибо «мало кто желал, вернее, имел возможность учиться». Лекции по физиологии – в большой поднимавшейся амфитеатром аудитории – посещало то ли восемь, то ли девять студентов (все, за исключением Николая Владимирского – девушки), да и из них кто-то не редко отсутствовал. Сидели в шубах, зимних шапках и валенках. Курс лекций читал Н. Е. Введенский – тоже в шубе и шапке. Он производил впечатление маленького, согбенного старичка. Второй профессор кафедры А. А. Ухтомский ему ассистировал, проводя демонстрации опытов, а иногда его заменял. К концу семестра Введенский как-то незаметно исчез, курс лекций завершал Ухтомский. Весенний семестр 1922 года он читал весь курс от начала до конца. Потом была – «прекрасная Александрия», о которой читатель уже имеет представление.

В Александрии возникли какие-то трения между профессором и единственным парнем из числа его подопечных, Николаем Владимирским. «Не мне судить, кто из них был виноват в этих разногласиях, но винила я все-таки Колю, так как Алексей Алексеевич был старше нас вдвое и был наш учитель, а учитель всегда должен быть авторитетом»[150].

После возвращения из Александрии Алексей Алексеевич стал тяготиться присутствием Коли в своей квартире, и тот должен был приискать другое пристанище. Ухтомский тяжело переживал этот разрыв и однажды сказал «Владимировне»:

– Никогда не прошу себе, что мог я так близко подпустить к себе человека, настолько мне чуждого!

Коля стал специализироваться по кафедре зоологии, и Аня Коперина не могла простить ему «измены» Алексею Алексеевичу. Однако она сама тоже вскоре «изменила» ему.

Его лекции казались ей слишком трудными и малопонятными, опыты, которые она ставила в Александрии под его руководством, – не особенно интересными. Похоже, что подобное мнение разделяли и другие «александрийцы». Из всех экспериментальных работ, выполнявшихся в Александрии в 1922 году, материализовалась в виде научной публикации только одна – Иды Каплан[151]. Девушки ездили в Медико-хирургическую академию на лекции И. П. Павлова, посещали его лабораторию, что Ухтомский им и организовал, ибо он сам в студенчестве отнюдь не замыкался на кафедре Введенского, а охотно посещал лекции Павлова, Бехтерева, других крупных физиологов, психологов, психиатров.

Назад Дальше