Отель «Савой» - Йозеф Рот 3 стр.


— Если у вас есть деньги, — советует мне Стася, — то купите у Фиша билет. — И она рассказывает мне об удивительных сновидениях этого еврея. Я начинаю смеяться, стыдясь признать веру в чудесное, в которую я сам легко впадаю. Но я твердо решил приобрести лотерейный билет в случае, если бы Фиш предложил мне таковой.

Судьбы Санчина и Гирша Фиша заняли меня. Казалось, что все люди здесь окружены какими-то тайнами. Уж не во сне ли я все это видел? Например, невероятный пар прачечной? Что ютилось за этою или за тою дверью? Кто построил эту гостиницу? Кто такой Калегуропулос, ее хозяин?

— Вы знакомы с Калегуропулосом? — задаю я вопрос. Стася его не знала. Никто его не знал. Никто его не видел. Но если будут досуг и желание, можно выстроиться во время его инспекции и посмотреть на него.

— Глянц однажды попробовал сделать это, — заявляет Стася, — но ему не удалось увидеть Калегуропулоса. Игнатий, впрочем, говорит, что инспекция будет завтра.

Еще до того как я спустился к себе, Гирш Фиш догоняет меня. Он в ночной рубашке и в длинных белых кальсонах. Прямо перед собою он в вытянутой руке держит ночной сосуд. Длинный и тощий, в этом сумеречном освещении он похож на восставшего из мертвых. Его серая щетинистая борода напоминает маленькие острые иглы; глаза глубоко впали, оттененные мощными скулами.

— Доброго утра, господин Дан! А вы уверены, что девушка заплатит мне за чай?

— Да, вероятно!

— Послушайте, мне приснились номера! Верная тройка! Сегодня я на них поставлю! Вы слышали, что правительство собирается упразднить лотерею?

— Нет, не слышал.

— Это было бы большим несчастьем, уверяю вас. Чем живет мелкота? Как можно разбогатеть? Неужели дожидаться, пока умрет старая тетка? Или дед? Да и в таком случае в завещании окажется: «Все на сиротский дом».

Фиш говорит, держа перед собою горшок, о котором он, по-видимому, забыл. Я бросаю взор на него, и он это замечает.

— Знаете, я экономлю на чаевых. К чему мне услуги номерного лакея, этого гоя? Я сам у себя убираю. Люди вороваты, как вороны. У всех уже что-нибудь пропадало. Только не у меня! Я сам слежу у себя за порядком. Сегодня, сказал Игнатий, предстоит у нас ревизия. Я всегда ухожу в этих случаях. Кого тогда нет дома, того и нет. Если Калегуропулос найдет что-либо не в порядке, он не сможет взыскать с меня. Разве я его рекрут?

— Вы знакомы с хозяином?

— К чему мне быть знакомым с ним? Я вовсе не жажду этого знакомства. Слышали ли вы самую свежую новость: приезжает Бломфильд!

— Кто это?

— Вы не знаете Бломфильда? Бломфильд — уроженец этого города, американский миллиардер. Весь город кричит: «Бломфильд приезжает!» Мне доводилось говорить с его отцом, вот так, как я тут говорю с вами, дай мне бог долгой жизни.

— Извините, господин Фиш, мне хотелось бы еще немножко уснуть.

— Пожалуйста, спите! Мне приходится наводить у себя порядок.

Фиш направляется к уборной. По дороге — я уже был на лестнице — он бросился обратно:

— Думаете, что она заплатит?

— Наверняка.

Я открыл дверь своей комнаты, и, подобно вчерашнему, мне почудилась прошмыгнувшая мимо тень. Я был слишком утомлен, чтобы проверять видение. Я проспал, пока солнце не поднялось высоко-высоко, далеко за полдень.

VI

По всему дому, подобно боевому клику, раздавалось: «Калегуропулос здесь!» Он всегда появлялся под вечер, до захода солнца. Он был продолжением сумерок, властителем летучих мышей.

По трем верхним этажам были распределены какие-то бабы и усердно мыли большие плиты коридоров. Раздаются звуки хлопающих пыльных тряпок, падающих в полные чаны с водою, шуршащей твердой метлы и мерного скольжения полотеров по коридору. Один из номерных лакеев, с пузырьком серной кислоты в руке, натирает дверные ручки. Сверкают подсвечники, кнопки и дверные коробки; усиленный, сгущенный пар несется из прачечной и просачивается на шестой этаж. На шатких стремянках стоят под самым потолком одетые в темно-синие костюмы мужчины и руками в перчатках проверяют провода. На широких поясах свисают девушки в развевающихся, подобно флагам, юбках из окон, протирая стекла. С седьмого этажа исчезли все квартиранты, раскрыты двери, на показ выставлен весь убогий хозяйственный скарб, поспешно собранные узлы и кучи газетной бумаги над брошенными предметами. В аристократических этажах горничные щеголяют, как в воскресные утра, в великолепно гофрированных чепцах; от них пахнет крахмалом и торжественным возбуждением. Я удивляюсь, что не слышно звона церковных колоколов. Внизу кто-то носовым платком сметает пыль с пальм. Это — сам заведующий гостиницей. Его глаз улавливает кожаное кресло, в сиденьи которого заметны трещины, откуда выбивается начинка из пакли. Швейцар быстро прикрывает этот изъян ковром.

Два счетовода стоят за высокими конторками и делают выкладки. Один из них перебирает папку со счетами. У швейцара на околыше фуражки новый золотой галун. Какой-то слуга выходит из небольшой каморки: на нем новый зеленый передник, цветущий, подобно лугу раннею весною. В вестибюле сидят тучные господа. Они курят и пьют водку, а проворные лакеи носятся, подобно бабочкам, вокруг них.

Я требую себе рюмку водки и присаживаюсь к столу в самом конце вестибюля, непосредственно около половика, по которому должен пройти Калегуропулос. Мимо меня проходит с достоинством, совершенно ему не соответствовавшим, прислужник лифта. Казалось, он был единственным в этом доме лицом, сохранившим свое спокойствие. В его костюме не было заметно никакой перемены, и его гладко выбритое лицо, с синеватым оттенком на подбородке, носило, как всегда, пасторское выражение.

Я прождал полчаса. Вдруг я заметил движение впереди, в помещении швейцарской. Заведующий схватился за кассовую книгу, помахал ею высоко над головою, подобно сигналу, и бросился вверх по лестнице. Один из тучных посетителей поставил рюмку, только что приподнятую, обратно и спросил своего соседа: «Что случилось?» Тот, русский, спокойно ответил: «Калегуропулос на первом этаже».

Но как он проник туда?

В своей комнате на ночном столике я нашел счет с напечатанным на нем примечанием:

«Почтительная просьба к уважаемым господам, клиентам рассчитываться наличными. Чеки принципиально не принимаются.

С совершенным уважением Калегуропулос, владелец гостиницы».

Спустя четверть часа ко мне явился заведующий и просил извинить его, говоря, что тут произошла оплошность и счет был предназначен для клиента, который просил об этом. Уходя, заведующий выражал признаки искренней растерянности. Его извинениям не было конца; казалось, будто он приговорил невинного к смерти; так сильно было его раскаяние. Он еще раз, в последний раз, поклонился низко, держась уже за ручку двери и стыдливо пряча счет в полах своего смокинга.

Позже в доме наступило оживление, напоминавшее улей, в который пчелы роями возвращаются со своею сладкою добычею. Появились Гирш Фиш, и семья Санчиных и многие другие, которых я не знал. Явилась и Стася. Ей было боязно войти в свою комнату.

— Чего вы боитесь? — спрашиваю я.

— Там лежит счет, — отвечает Стася, — а я все равно не могу оплатить его. Придется опять позвать Игнатия с его патентом.

— Что же это за патент?

— После скажу, — отвечает Стася. Она очень взволнована; на ней тонкая блузка, и я замечаю легкую дрожь ее маленьких грудей.

На ее ночном столике лежал счет. Он был довольно солиден. Если бы я захотел оплатить его, этот счет поглотил бы свыше половины всей моей наличности.

Стася быстро оправилась. Перед зеркалом она находит букет, состоящий из гвоздики и летних цветов.

— Эти цветы от Александра Белауга, — заявляет она. — Но я никогда не отсылаю цветов обратно. Чем они виноваты?

Затем она посылает за Игнатием.

Игнатий явился с вопрошающим лицом и низко поклонился мне.

— Ваш патент, Игнатий, — говорит Стася.

Игнатий вытаскивает из кармана брюк цепочку и протягивает руку к несессеру перед зеркалом.

— Уже третий, — заявляет Игнатий и обвивает несессер четырежды своею цепочкою. При этом у него сладострастное выражение лица, как будто бы он обвивал Стасю, а не ее имущество. Концы цепи он замыкает небольшим замочком, складывает счет и прячет его в своем потертом бумажнике.

Игнатий ссужает деньгами каждого, у кого есть багаж. Он уплачивает по счетам своих должников, взамен того закладывающих ему свое имущество. Чемоданы остаются в комнатах своих владельцев; они арестованы Игнатием и не могут быть открыты. Патентный замок — изобретение самого Игнатия. Каждое утро он является, чтобы лично удостовериться в сохранности «своих» чемоданов.

Стася довольствуется двумя платьями. Три чемодана она уже заложила. Я решаю купить один чемодан и думаю, что будет хорошо скорее покинуть гостиницу.

Отель мне больше не нравится. Не нравится мне прачечная, от которой люди задыхались, противен мне жестоко-доброжелательный лифт-бой, противны мне три этажа заключенных. Этот отель «Савой» похож на мир: мощное сияние исходило от него, роскошью дышали семь этажей, но внутри, вблизи бога, обитает бедность — то, что было наверху, находилось внизу, похороненное в могилах, могилы же покоились над уютными комнатами людей сытых, сидевших внизу, пользующихся удобствами и не стесненные наскоро сколоченными гробами.

Я принадлежал к числу высоко похороненных. Разве я не живу на шестом этаже? Разве судьба не гонит меня на седьмой? Да и только ли семь этажей существует? Разве их не восемь, не десять, не двадцать? Как высоко можно еще упасть? Не в небо ли, не в конечное ли блаженство?

— Вы так далеко отсюда, — говорит Стася.

— Простите меня, — прошу я. Ее голос трогает меня.

VII

Феб Белауг никогда не упускал случая указать на синий костюм; он называл его «просто роскошным костюмом», костюмом, «сшитым, как на заказ», и улыбался при этом. Однажды я застал у своего дяди Глянца, Авеля Глянца, маленького, бедно одетого небритого человечка, который боязливо съеживался, когда с ним заговаривали, и обладал способностью автоматически уменьшаться благодаря какому-то присущему ему загадочному механизму. Его тонкая шея с беспокойно перекатывающимся адамовым яблоком умела сжиматься, подобно гармонике, и исчезать в широком стоячем воротничке. Один только лоб его был широк, череп начинал лысеть, красные уши были сильно оттопырены и вызывали впечатление, как будто бы они оттого приняли такое положение, что решительно все могли позволить себе потянуть их. Маленькие глазки Авеля Глянца взглянули на меня с ненавистью. Быть может, он усматривал во мне соперника.

Уже много лет Авель Глянц бывает в доме Феба Белауга. Он является одним из тех постоянных посетителей на «чашку чая», от которых зажиточные семьи города опасаются разориться, но отменить которые они никогда не чувствуют в себе мужества.

— Выпейте чаю, — говорит Феб Белауг.

— Нет, благодарствую! — отвечает Авель Глянц. — Я наполнен чаем, как самовар. Это уже четвертое приглашение на чай, которое мне приходится отклонить, господин Белауг. Не принуждайте меня, господин Белауг!

Однако Белауг не сдается:

— Такого прекрасного чаю вы за всю свою жизнь не пили, Глянц.

— Какого вы, однако, мнения обо мне, господин Белауг! Однажды меня пригласила к себе княгиня Бязикова, господин Белауг, не забывайте этого! — возражает Авель Глянц настолько угрожающим тоном, насколько это ему возможно.

— А я уверяю вас, что даже княгиня Бязикова не пила такого чаю. Спросите-ка моего сына, можно ли во всем Париже достать такой чай.

— Так! Вы думаете? — говорит Авель Глянц и притворяется обдумывающим предложение.

— В таком случае ведь можно отведать, отведать никогда не повредит, — утешает он сам себя и придвигается со своим стулом поближе к самовару.

Авель Глянц был когда-то суфлером в одном маленьком румынском театре. Однако он чувствовал призвание быть режиссером и не мог усидеть в своей будке, когда ему приходилось быть свидетелем «ошибок» людей. Всякому встречному Глянц рассказывал свою историю. Однажды ему удалось в виде пробы режиссировать. Неделю спустя его призвали на военную службу. Он попал в отряд санитаров, потому что некий фельдфебель принял его звание «суфлера» за нечто медицинское.

— Так-то случай играет с человеком, — заканчивает Глянц свое повествование.

— Глянц ведь также живет в «Савой», — сказал однажды Феб Белауг, и мне показалось, что дядя собирается провести параллель между суфлером и мною. В глазах Феба Белауга мы оба были одного поля ягодами: где-то мы были «артистами», где-то полупопрошайками, хотя, по справедливости, следовало признать, что суфлер прилагал все старания, чтобы заняться каким-нибудь приличным делом. Он хотел стать коммерсантом, а этого вернее всего можно было достигнуть, делая «дела».

— Видишь ли, Глянц обделывает хорошие дела, — говорит дядя Феб.

— Что за дела?

— Валютные, — отвечает Феб Белауг. — Правда, это немного опасно, но зато верно. Это — дело удачи. Если у кого несчастливая рука, тому не следует и начинать. Но если человеку повезет, он в два дня может стать миллионером.

— Дядя, — говорю я, — отчего вы не торгуете валютой?

— Боже меня упаси! — восклицает Феб. — Я не желаю иметь дела с полицией! Торгуешь валютой, когда ничего не имеешь.

— Фебу Белаугу торговать валютой? — задает вопрос Авель Глянц. И вопрос этот наполнен чувством глубочайшего возмущения.

— Нелегко торговать валютою! — говорит Авель Глянц. — Тут рискуешь жизнью. Это — чисто еврейское дело. Целый день бегаешь по городу. Если вам нужны румынские леи, вам каждый предлагает швейцарские франки. Когда вам нужны швейцарские франки, каждый сует вам леи. Это какое-то заколдованное дело. Ваш дядя говорит, что я обделываю знатные дела? Всякий богатый человек думает, что каждый делает хорошие дела.

— Кто вам сказал, что я богатый человек? — спрашивает Феб, насторожившись.

— Кто мне сказал? Да об этом и говорить нечего. Решительно всем известно, что подпись Белауга — те же деньги.

— Все лгут! — кричит Белауг, и голос его возвышается до возможных верхов. Он так крикнул, как будто бы «все в мире» обвинили его в большом преступлении.

В комнату вошел Алексаша, в новомодном костюме, с желтою сеткою на гладко причесанных волосах. От него несло всевозможными духами, водой для полоскания зубов и брильянтином. Он курил душистую, сладко пахнувшую папироску.

— Иметь деньги не стыдно, отец! — заявляет он.

— Не правда ли? — воскликнул Глянц радостно. — А ваш отец стыдится этого.

Феб Белауг налил свежего чаю.

— Таковы-то собственные детки, — пожаловался он.

В этот момент Феб Белауг — совершенный старик. Лицо его пепельного цвета, на веках целые сети морщин, плечи склонились вперед, как будто кто-то заменил его другим человеком.

— Нам всем живется нехорошо, — говорит он. — Работаешь и мучаешься всю жизнь, а затем тебя похоронят.

Внезапно наступила полная тишина. Дом погружался в вечерние сумерки.

— Приходится зажигать свет! — заявляет Белауг. Это было сказано в адрес Глянца.

— Я сейчас ухожу. Спасибо за хороший чай!

Феб Белауг подает ему руку и говорит, обращаясь ко мне:

— И ты приходи не так редко!

Глянц повел меня по незнакомым мне переулочкам, мимо дворов, запущенных усадеб, пустырей, на которых были свалены мусор и навоз, где хрюкали свиньи, ища пищи своими грязными рылами. Рои зеленых мух жужжали над кучами темно-коричневых людских испражнений. У города не было канализации. Вонь неслась из всех домов; на основании различных запахов Глянц предсказывал дождь.

— Таковы-то дела наши! — говорит Глянц. — Белауг — человек богатый, но сердце у него маленькое. Видите ли, господин Дан, у людей сердца не плохие, только слишком маленькие. Сердца эти не емкие, и хватает их только на жену и детей.

Мы попадаем на небольшую улицу. Там стоят евреи или разгуливают по ее середине со смешно сложенными зонтиками с загнутыми ручками. Евреи эти либо стоят неподвижно на месте с выражением задумчивости на лице, либо ходят взад и вперед, беспрерывно. Вдруг один из них внезапно исчезает, а другой выходит из ворот, озирается пугливо во все стороны и начинает фланировать.

Люди минуют друг друга, подобно безмолвным теням. Это — сборище призраков, тут шатаются давно умершие. В течение тысячелетий народ этот странствует по узкой улице.

Подойдя поближе, можно увидеть, как двое останавливаются, что-то в продолжение секунды бормочут и расходятся, без приветствия, в разные стороны, чтобы чрез несколько минут снова встретиться и пробормотать полупредложение.

Появляется полицейский в скрипучих желтых сапогах и с болтающеюся шашкою. Он проходит прямо по середине улицы, минуя расступающихся перед ним евреев, которые приветствуют его, что-то говорят, улыбаются ему. Однако ни одно приветствие, ни одно обращение не останавливает его. Подобно заведенному механизму, совершает он размеренным шагом обход улицы. Этот обход не испугал решительно никого.

— Идет Штреймер, — шепчет кто-то рядом с Авелем Глянцем. А вот и сам Яков Штреймер.

В это мгновение человек в синей блузе зажигает газовый фонарь. Получается впечатление, что это сделано как бы в честь гостя.

Авель Глянц начинает беспокоиться; волнуются и все остальные евреи.

Яков Штреймер останавливается в конце улицы. Он кажется величественнее полицейского и ожидает толпу, продвигающуюся ему навстречу. Он имеет вид восточного властелина, принимающего депутацию смиренно молящих подданных. На нем золотые очки, каштановые бакенбарды его являют признаки выхоленности, на голове цилиндр.

Назад Дальше