Похоронная процессия двинулась от театра «Варьете». Директор участвовал в ней вплоть до окраины города, до того места, где находятся бойни — в этом городе мертвых направляли по тому же пути, что и убойный скот. Коллеги усопшего, мы со Стасей и госпожа Санчина последовали вплоть до могилы.
Добравшись до кладбищенских ворот, мы увидели около них Ксаверия Злотогора, магнетизера. Он ругался с надзирателем кладбища. Злотогор незаметно провел осла покойного Санчина к открытой могиле и оставил его там.
— Но при такой обстановке его похоронить нельзя! — кричал надзиратель.
— Он будет именно так похоронен! — возражал Злотогор.
Произошла маленькая задержка. Дело было предоставлено на благоусмотрение попа, а так как Злотогор шепнул ему что-то на ухо, то поп решил оставить осла.
Осел стоял с черными траурными кисточками на опущенных ушах и не двигался. Он стоял у самого края могилы совершенно неподвижно, и каждый обходил его и не решался отодвинуть животное назад.
В сопровождении Ксаверия Злотогора и осла двинулся я в обратный путь, по широким, посыпанным щебнем дорожкам кладбища, мимо богатых памятников. Тут лежат покойники разных исповеданий в мирном соседстве, и только еврейское кладбище отделяется от этих могил двумя заборами. У забора и в аллеях целыми днями стоят нищенствующие евреи, подобные человеческим кипарисам. Эти люди живут от щедрот богатых наследников и одаряют всякого подающего им милостыню своими благословениями.
Мне пришлось высказать Ксаверию Злотогору свое удовлетворение: он храбро отстоял осла. Я еще совсем не знал этого магнетизера: он выступал не ежедневно, а только по воскресеньям или в особенно торжественных случаях и очень часто совершал «самостоятельные» турне по маленьким или более крупным городкам, где и давал свои представления.
Он проживает в гостинице «Савой», на третьем этаже. Он может себе позволить такую роскошь.
Ксаверий Злотогор — человек бывалый; ему знакомы Западная Европа и Индия. Там, по его словам, он изучил у факиров свое искусство. Ему, пожалуй, лет около сорока, но определить его возраст трудно: так хорошо он владеет выражением своего лица и своими движениями.
Порою мне кажется, что он устал. Пока мы так шествуем, мне сдается, что его колени немного подгибаются, а так как дорога дальняя и я сам не чувствую себя вполне свежим, я как раз собираюсь предложить ему немного присесть на камень. Но что я вижу? Ксаверий Злотогор, поджав высоко колени, перескакивает через камень и еще порядочное расстояние над ним по воздуху, подобно четырнадцатилетнему мальчику. У него в эту минуту совершенно мальчишеское выражение лица, оливкового цвета лицо еврейского мальчика с плутоватыми глазами. Минуту спустя рот его утомленно дает свисать нижней губе, и кажется, что подбородок его настолько тяжел, что ему приходится уткнуться им в грудь.
Ксаверий за короткие промежутки времени столь быстро меняется, что становится мне несимпатичным. Я даже готов думать, что вся эта его благородная история с ослом была пошлою комедиею, и мне кажется, что Ксаверий Злотогор не всегда назывался таким образом, что он, быть может, на своей тесной галицийской родине именовался — эта фамилия внезапно проносится в моем мозгу — Соломоном Гольдбергом. Удивительное дело! Его фантазия отвести осла на кладбище заставила меня позабыть о том, что он магнетизер, гнусный шарлатан, человек, за деньги продававший учение индийских факиров и знавший о тайнах чужого мира ровно столько, сколько требовалось для его фокусов. И Господь Бог позволял жить ему и не карал его!
— Господин Злотогор, — говорю я, — к сожалению, мне приходится вас покинуть. У меня важное свидание.
— С господином Фебом Белаугом? — спрашивает Злотогор.
Я был смущен и хотел спросить, откуда он знает, но подавил в себе этот вопрос и сказал:
— Нет! — и непосредственно после этого: — Добрый вечер! — Хотя сумерки еще вовсе не наступили и солнце проявляло желание остаться на небе еще порядочное время.
Я быстро пошел в противоположном направлении.
Видя, что я отнюдь не приближаюсь к городу, и слыша, что Злотогор что-то крикнул мне вслед, я тем не менее не обернулся.
Ряды свежескошенного сена сильно благоухали, из свинушника слышалось хрюканье, бараки стояли в беспорядке за хижинами, и их крыши, покрытые белою жестью, горели, как расплавленное олово. Мне хотелось до вечера остаться одному. Я думал о многих вещах. Всякая всячина, важное и пустяки, проносилась у меня в голове; мысли появлялись, как чужеземные птицы, и вновь улетали.
Возвратился я домой поздно вечером. Поля и дороги были окутаны ночной тьмой, и кузнечики стрекотали. Желтые огни светились в деревенских домишках, и раздавался звон колоколов.
Отель «Савой» показался мне пустым. Не было больше Санчина. Я только два раза был в его комнате. Но тем не менее у меня было такое настроение, будто я потерял милого, дорогого друга. Что я знал о Санчине? В театре он был клоуном, дома же человеком печальным, бедным и грубым; он задыхался в испарениях прачечной, целыми годами вдыхал запахи грязного белья — если не в этой гостинице «Савой», то в других гостиницах. Во всех городах земного шара существуют большие или маленькие отели «Савой», и повсюду в их верхних, высших этажах живут Санчины и задыхаются от испарений чужого белья.
Отель «Савой» был еще битком набит — из всех 864 номеров не было ни одного пустого, и только не хватало одного человека, одного Владимира Санчина.
Я сидел внизу, в зале, за файф-о-клоком. Доктор, увидев меня, улыбнулся мне, как бы говоря: «Видишь ли, насколько я был прав, предсказывая Санчину смерть?»
Он улыбался так, как будто бы он — сама медицина, которая теперь торжествовала. Я выпил рюмку водки и взглянул на Игнатия. Был ли он самой смертью или всего лишь пожилым лифт-боем? Чего он уставился на меня своими зеленоватыми пивными глазами?
И вот я почувствовал, как во мне вскипает ненависть к отелю «Савой», тому отелю, в котором одни жили, а другие умирали, в котором Игнатий брал в заклад чемоданы, а девушкам приходилось раздеваться перед фабрикантами и комиссионерами по продаже домов.
Игнатий воплощал в себе как бы живой закон этого здания, будучи вместе и смертью и лифт-боем. У меня мелькает мысль, что Стася не соблазнит меня остаться здесь.
На три дня моей наличности еще хватит: благодаря посредничеству Глянца я выиграл некоторую сумму денег. Затем, когда я умру с голода, меня похоронят точно таким же образом, как похоронили беднягу Санчина, далеко, далеко на окраине кладбища, в глинистой яме с дождевыми червями. Сейчас черви и змеи уже ползают по гробу Санчина. Через три дня или через восемь-десять дней дерево и старый черный костюм сгниют, тот старый костюм, который ему кто-то подарил и который уже давно был очень поношен.
Вот тут стоит Игнатий с его зелеными пивными глазами и поднимается и спускается в своем лифте. Он же в последний раз спустил и Санчина.
В ту ночь я вошел в свой номер лишь с большим отвращением, которое пришлось побороть в себе.
Я возненавидел ночной столик, абажур, электрический выключатель; я опрокинул кресло так громко, что раздался грохот; я очень охотно сорвал бы висевшую на стене записку Калегуропулоса, но робко лег в постель. Лампу я оставил гореть всю ночь.
Мне приснился Санчин: я видел, как он поднимается в своей глинистой яме и бреется, я подаю ему ведро с водою, он хватается за глину и мажет ею лицо, как будто это мыльный порошок для бритья. «Это я умею, — говорит он, прибавляя: — А вы на меня не глядите!»
Я же, пристыженный, вперяю свой взор в его гроб, стоящий в углу.
Затем Санчин хлопает в ладоши. В ответ на это раздаются громкие аплодисменты. Рукоплещет весь отель «Савой», рукоплещут Каннер и Нейнер, и Сигмунд Финк, и мадам Иетти Купфер.
Впереди стоит мой дядя Феб Белауг и шепчет мне на ухо: «Ты ушел далеко! Ты стоишь не большего, чем твой отец! Бездельник!»
XIЯ как раз собирался покинуть гостиницу, как столкнулся нос к носу с Алексашею Белаугом. На нем была светлая фетровая шляпа. Такой красивой фетровой шляпы я в жизни не видывал. Это — целая поэма, шляпа нежных тонов, светлого неопределенного цвета. Посредине она тщательно надломлена. Если бы я носил эту шляпу, я остерегался кланяться. Поэтому я нахожу вполне простительным, что Алексаша не приподнимает ее, но прикладывает лишь указательный палец, отдавая честь, подобно офицеру, отвечающему на приветствие военного кашевара.
При этом я любуюсь в такой же мере, как шляпой, так и канареечного цвета перчатками Алексаши.
При виде этого человека нельзя сомневаться в том, что он прямехонько из Парижа, именно оттуда, где Париж больше всего Париж.
— С добрым утром! — восклицает Алексаша, сонный и улыбающийся. — Что поделывает Стася, мадемуазель Стася?
— С добрым утром! — восклицает Алексаша, сонный и улыбающийся. — Что поделывает Стася, мадемуазель Стася?
— Этого я не знаю!
— Как? Вам это неизвестно? Ловкий же вы господин! Вчера вы шествовали с этой дамочкой за гробом так, как будто бы вы ее двоюродный брат…. История с ослом восхитительна, — говорит Алексаша, снимает одну перчатку и размахивает ею.
Я молчу.
— Послушайте, кузен, — говорит Алексаша, — мне хотелось бы нанять себе холостую квартиру… в отеле «Савой». Дома я не чувствую себя свободным. Иногда…
— О, я понимаю.
Алексаша положил мне свою руку на плечо и подвинул меня назад в гостиницу. Это мне было неприятно: я суеверен и не охотно возвращаюсь в гостиницу, которую только что покинул.
У меня, впрочем, нет причины, не последовать за Алексашею, и я любопытствую узнать, какой номер выпадет на долю моему двоюродному братцу. Я соображаю: комнаты налево и направо от номера Стаси заняты.
Остается одна только комната, та, в которой проживал Санчин. Его вдова уже укладывается и собирается выехать к родственникам в деревню.
Одно мгновение меня радует, что парижанину Алексаше придется жить среди прачечного чада Санчина — хотя бы в течение нескольких часов или в продолжение двух ночей в неделю.
— Я хочу сделать вам такое предложение, говорит Алексаша. — Я на свои средства найму вам комнату или оплачу вам комнату за два месяца, или — если вы пожелаете покинуть наш город — оплачу вам путевые расходы в Вену, Берлин, даже Париж, вы же предоставите мне свою комнату. Подходящее это дело?
Такой выход был весьма естественен; тем не менее предложение моего кузена удивило меня. Теперь у меня было все, чего я желал, деньги на продолжение путешествия и на продовольствие, и мне нечего было уже рассчитывать на благодеяние Феба Белауга: я был свободным человеком.
Все затруднения прекрасно устранялись. Мои желания великолепным образом осуществлялись. Еще вчера я запродал бы половину души за деньги на дорогу, сегодня же Александр предлагал мне свободу и деньги.
Тем не менее мне казалось, что Александр Белауг опоздал. Мне следовало бы с ликованием согласиться, а между тем я ничего этого не сделал, а скорчил задумчивую физиономию.
Александр требовал одну рюмку водки за другою. Но чем больше я пил, тем сентиментальнее становился, и мысль о продолжении путешествия и свободе расплывалась в ничто.
— Вы не хотите, милый кузен? — спросил Александр и для того, чтобы доказать, что, в сущности, все это ему безразлично, начал рассказывать о берлинской революции, свидетелем которой стал случайно.
— Понимаете, в течение двух дней эти бандиты шныряют повсюду, и ты не уверен, что спасешь свою шкуру. Я целый день сижу в отеле, внизу на всякий случай приготавливаются каменные подвалы, несколько иностранных дипломатов также проживают там. Я себе представляю, что теперь конец прекрасной жизни; от войны я ушел, теперь суждено погибнуть от революции. Счастье, что у меня тогда была Валли. Нас было несколько молодых приятелей, и мы называли ее Валли-утешительницею, потому что она была нашею утешительницею в беде, как сказано в Библии.
— Этого в Библии нет.
— Ну, это безразлично. Вы бы поглядели на ее щиколотки, милый мой кузен, и на ее распущенные волосы, они доходили до самого зала. Да, времена тогда были очень беспокойные. И к чему? Скажите мне, к чему нужна была вся эта революция?
Александр сидел, растопырив ноги. Он их далеко вытянул вперед, чтобы не испортить выутюженных складок брюк, и барабанил каблуками по полу.
— Итак, мне придется поискать другую комнату, — говорит Александр, — раз вам не угодно. Или: не стану торопить вас. Обдумайте себе все это хорошенько, милый Гавриил, — быть может, до завтра?..
Разумеется, я обдумаю. Теперь я выпил водки, и внезапность предложения меня просто ошеломила. Я обдумаю это.
XIIМы расстались в одиннадцать часов утра, и у меня было достаточно времени — целое летнее послеобеда, вечер, ночь.
Тем не менее я был бы рад, если бы в моем распоряжении был еще больший срок: неделя, две недели или месяц. Я бы охотно согласился даже избрать такой город, как этот, для более продолжительного каникулярного пребывания — ведь это был довольно занятный город, со многими странными людьми, таких не везде на свете встретишь.
Вот, например, взять хотя бы эту гостиницу «Савой». Это — великолепный отель со швейцаром в ливрее, с золочеными вывесками, с лифтом, имелись опрятные горничные в белых накрахмаленных чепцах. Имелся также Игнатий, старый лифт-бой с его насмешливыми, желтыми, как пиво, глазами. Но что он мог бы сделать мне, если я плачу по счетам и не закладываю ему чемоданов? Наконец, здесь существовал Калегуропулос, несомненно одна из худших личностей; его я еще не знал, его не знал никто.
Ради одного только этого Калегуропулоса стоило бы остаться здесь. Таинственность меня всегда привлекала, а при более длительном пребывании, наверное, представилась бы возможность выследить Калегуропулоса-невидимку.
Конечно, лучше было бы остаться.
Тут жил Авель Глянц, чудак-суфлер; тут можно было бы у Каннера заработать денег; в еврейском квартале деньги валялись на улице в грязи, и было бы неплохо приехать в Западную Европу богатым человеком. В отель «Савой» можно было прибыть с одною рубашкою — и можно было бы покинуть его в качестве владельца двадцати чемоданов.
И при всем том все-таки оставаться Гавриилом Даном!
Однако разве меня не тянет на Запад? Разве не пробыл я много лет в плену? Еще и сейчас я вижу желтые бараки, разбросанные, наподобие грязной проказы, по затянутой белым снегом равнине, до сих пор я ощущаю последнюю, столь сладкую затяжку из где-то подобранного окурка сигары, переживаю годы скитаний, горечь больших дорог, жестокие комья земли на замерзших полях, от которых так болят подошвы.
Какое мне дело до Стаси? На свете существует много девушек с каштановыми волосами, большими серыми, умными глазами и длинными темными ресницами, маленькими ножками в серых чулках. С ними можно отогнать свое одиночество и совместно осилить горе. Пусть Стася останется в «Варьете», пусть станет добычею парижанина Александра.
Уезжай, Гавриил!
Случилось так, что на прощание я еще раз делаю обход города, рассматриваю причудливую архитектуру покривившихся от ветра мезонинов, остатков каминов, вижу разбитые, заклеенные газетной бумагой оконные стекла, прохожу мимо строений, бойни на краю города, вижу жалкие фабричные трубы на горизонте и миную бараки рабочих, темно-коричневые здания с белыми крышами и горшками герани на окнах.
Вся местность кругом печально красива. Она напоминает отцветающую женщину. Всюду дает о себе знать осень, хотя листва на каштанах еще темно-зеленая. Осенью следует быть где-нибудь в другом месте, хотя бы в Вене, видеть Рингштрассе, усыпанную золотистою листвою, видеть дома, напоминающие дворцы, и улицы — прямые и нарядные, как бы готовящиеся принять знатных гостей.
Ветер дует со стороны фабрик, пахнет каменным углем, серый туман обволакивает дома; в общем, вся эта картина напоминает вокзал — нужно продолжать путешествие. До меня издалека доносится резкий свист поезда; народ уезжает далеко.
В голову мне приходит мысль о Бломфильде. Куда, собственно, он девался? Ему следовало бы давно быть здесь, фабриканты волнуются, в «Савое» все приготовлено. Куда же девался Бломфильд?
Гирш Фиш ожидает его со страстным нетерпением. Быть может, Фишу теперь представится случай выйти из состояния вечной нужды: ведь разговаривал же он с отцом Бломфильда, отцом, которого звали Блюменфельдом, с Иехиелем Блюменфельдом.
Я вспоминаю о лотерейном билете, полученном от Гирша Фиша. Цифры 5, 8 и 3 надежны. Сочетание их представляется мне верным. А что, если на мой билет выпадет выигрыш? Тогда я мог бы еще остаться в этом интересном городе, мог бы еще немножко отдохнуть. Мне торопиться некуда. Нет у меня ни матери, ни жены, ни ребенка. Никто не ожидает меня. Никто по мне не тоскует.
Однако я сам тоскую, например по Стасе. Я охотно пожил бы с нею год, или два, или даже пять лет; я охотно поехал бы с нею в Париж, если бы мне удалось выиграть перед самым моментом отмены лотереи правительством. Тогда бы мне не пришлось переуступать Александру мою комнату и мне не нужно было бы попрошайничать у своего дяди Феба.
Тираж назначен на следующую пятницу. Надо ждать неделю, но так долго я не могу тянуть со своим ответом Александру. Вопрос должен быть решен до завтрашнего дня.
Приходится проститься со Стасей.
Когда я явился, она была одета и собиралась идти на представление.
В руках у нее была желтая роза. Она дала мне ее понюхать.
— Я получила много роз — от Александра Белауга.
Быть может, она ждет, чтобы я сказал: «Отправьте цветы обратно». Быть может, я и сказал бы это, если бы не явился, чтобы распрощаться навсегда.