— Ты нем, как рыба, товарищ! — сказал Звонимир. — Не как живая рыба, а как дохлая, которую тут у вас обычно набивают луком. У нас дома в полицию берут только разговорчивых людей вроде меня. Жены рабочих пугаются подобных речей и боятся смеяться.
Полицейский, видя, что ему не справиться со Звонимиром, крутит усы и заявляет:
— Жизнь скучна. Нет тем для разговоров.
— Видишь ли, товарищ, — говорит Звонимир, — это происходит от того, что ты не пошел на войну, но поступил в военную полицию. Когда полежишь, подобно нам в окопах, у тебя тем для разговоров до самой смерти.
Тут несколько возвращенцев смеются. Полицейский заявляет:
— И наша жизнь подвергалась опасности!
— Да, — возражает Звонимир, — в тех случаях, когда вам удавалось поймать смелого дезертира. Конечно, этому я готов поверить, тогда ваша жизнь была действительно в опасности.
Возвращенцы, без всякого сомнения, любили моего приятеля Звонимира, но полицейские его не любили.
— Ты — чужак, — говорили они ему, — и слишком много у нас тут разговариваешь.
— Я возвращаюсь с войны и имею право жить здесь, дружище, потому что мое правительство заключило с твоим специальный договор. Ты этого не понимаешь: в моей стране шатается довольно ваших, и, если у меня спадет здесь у вас хоть один волос, мое правительство отрубит у меня дома головы всем вашим. Но, видно, ты политикой не занимался. У нас дома каждому полицейскому приходится сдавать экзамен по политике.
Это веские доводы, и полицейские умолкают.
Звонимир умел ругаться повседневно.
Он ругался, если ему приходилось долго ждать; ругался, уже держа суп в руках. Он был холодный или недостаточно посолен или чрезмерно посолен. Он заражал людей своим недовольством; все они начинали ругаться, тихо или громко, так громко, что повара за окнами пугались и прибавляли к порции лишнюю против обыкновения и против того, что им было приказано, ложку. Звонимир же увеличивал общее волнение.
Жены рабочих уносили с собою суп в горшках, на ужин.
Они могли бы упаковать свой суп и в газетную бумагу, как четвертушку хлеба, таким плотным и густым оказывался суп, если дать ему остыть. Тем не менее это был вкусный суп. Ели его очень долго, а так как впускали в столовую за один раз только двадцать человек, то кормежка продолжалась часа три.
Слышно было, что повара недовольны: они не хотели работать целый день за свою низкую плату. От дам-благотворительниц, которые должны были безвозмездно, ради чести, нести тут общий надзор, уже на второй день не было и следа. Звонимир назвал одну из них «теткой» и грозил закрыть столовую.
— Хоть бы они закрыли столовую! — говорит Звонимир. — Мы ее тут же откроем. Или мы заставим господина Нейнера пригласить нас на обед. Его суп, наверное, лучше.
— О да, этот Нейнер, — говорят жены рабочих.
Они были истощены и бледны, а беременные среди них таскали с собою свои огромные животы, как ненавистную ношу.
— Когда тащишь вязанку дров из лесу, — говорит Звонимир, — то по крайней мере знаешь, что в комнате будет тепло.
— Нейнер платил прибавку за каждого ребенка. Если бы они не начали бастовать, как-нибудь жить было бы возможно, — плачутся женщины.
— Ничего бы не вышло, — замечает Звонимир. — Дело невозможное, если Нейнеру нужно заработать.
Фабрика Нейнера очищала щетину. Там очищали щетину от пыли и грязи; из нее делали щетки, которые, в свою очередь, служат для чистки. Рабочие, целыми днями промывавшие и прополаскивавшие щетину, глотали пыль, начинали харкать кровью и умирали на пятидесятом году жизни.
Существовали разные гигиенические постановления и правила. Рабочие должны были носить маски, вышина рабочих помещений была в точности установлена, равно как и площадь их, окна должны были стоять открытыми. Однако ремонт фабрики стоил бы Нейнеру вдвое дороже, чем двойные прибавки на новорожденных. Поэтому военного врача и приглашали ко всем умирающим рабочим. И он удостоверял черным по белому, что они умерли не от туберкулеза и не от заражения крови, а от сердечной болезни. Это была больная сердцем порода людей; все рабочие Нейнера умирали «от слабости сердца». Военный врач был парень добрый: ежедневно ему приходилось выпивать водку в отеле «Савой» и дарить Санчиным вина, когда уже было поздно.
Руководители работ чувствовали себя также не важно. Но им казалось, что они бургомистры фабрики, а Нейнер был их королем. Теперь они все время выискивали способы попасть к Нейнеру.
Он угощал их вином и бутербродами с икрою, давал им авансы и обнадеживал их Бломфильдом.
Фабриканту Нейнеру вообще не было никакого дела до работы.
Бломфильд, рука которого была длинна и доставала по ту сторону великого пруда, этот Бломфильд был участником во всех фабриках своего старого родного города. Всякий раз, когда он однажды в год прибывал из-за океана, все устраивалось само собою без того, чтобы это стоило что-нибудь Нейнеру.
Нейнер ждал Бломфильда.
Итак, Бломфильда ждали — и не только в гостинице «Савой». Весь город ожидал Бломфильда. В еврейском квартале его также ждали, воздерживались от совершения сделок; дела шли туго. На него рассчитывали в верхних этажах отеля. Гирш Фиш дрожал от страха, что с Бломфильдом могло случиться несчастье. А он уже видел во сне хорошие номера лотерейных билетов.
С моим билетом Гирш Фиш, впрочем, ошибся: тираж был только через две недели. Я узнал это в общинном управлении.
И в столовой для бедных весь народ говорил про Бломфильда. Когда он приезжал, он соглашался на все требования и весь мир обновлялся и приобретал совершенно новый вид. Какое значение имели для Бломфильда эти требования? Столько он в день тратил на сигары? Бломфильда ждут повсюду: в сиротском доме рухнула дымовая труба, ее не чинят, потому что Бломфильд ежегодно жертвует что-нибудь на сиротский дом. Больные евреи не идут к врачу; потому что Бломфильд должен оплатить счета. У кладбища обнаружился в почве провал, двое купцов погорели; купцы стоят со своими товарами на улице; им и в голову не приходит ремонтировать свои магазины — с чем бы они пошли к Бломфильду?
Весь свет ожидает Бломфильда. Откладывают заклад постельного белья, взимание ссуд под дома, свадьбы. В воздухе сильное напряжение. Авель Глянц говорит мне, что ему теперь представляется случай занять хорошую должность. Но он предпочел бы место у Бломфильда. Один из дядей Глянца живет в Америке; у него он мог бы устроиться на жительство; быть может, Бломфильд заплатит только за переезд через океан, не дав должности. В таком случае он устроился бы через дядю.
Дядя Глянца торгует лимонадом на улицах Нью-Йорка.
Даже Фебу Белаугу нужны деньги, чтобы «расширить» свое дело. Он ждет Бломфильда.
Но Бломфильд не является.
Всякий раз к прибытию поезда из Германии на вокзале много народу. Выходят знатные господа с коричневыми и желтоватыми дорожными пледами, с большими кожаными чемоданами, в резиновых плащах, со свернутыми зонтиками в чехлах.
Но Бломфильда все нет.
Тем не менее люди ежедневно ходят на вокзал.
Книга третья
XVIIIВнезапно оказалось, что Бломфильд приехал.
Так всегда бывает с крупными событиями, с кометами, революциями и бракосочетаниями правящих государей. Крупные события любят наступать неожиданно, и всякое ожидание их только обусловливает их задержку.
Ночью, в два часа, Бломфильд, Генри Бломфильд, прибыл в отель «Савой».
В такое время поезда не приходили. Но Бломфильд вовсе не прибыл с поездом. Разве в распоряжении Бломфильда были одни только железные дороги? От границы он приехал сюда в автомобиле, в своем американском автосалоне: на железную дорогу он не полагался.
Таков уж был Генри Бломфильд: самое верное представлялось ему сомнительным, и, пока все люди сообразовались с железнодорожным движением, полагаясь на него как на закон природы, вроде солнца, ветра и весны, Бломфильд составлял исключение. Он не доверял даже расписаниям, хотя они были утверждены правительством, были снабжены гербом и печатями различных окружных правлений и являлись плодом старательных вычислений.
Бломфильд прибыл в отель «Савой» в два часа ночи, и мы со Звонимиром были свидетелями его прибытия.
Дело в том, что в такое время мы обычно возвращаемся из бараков.
Звонимир выпивал много и целовал всех. Звонимир умел пить много; но, выйдя на воздух, он вновь был трезв: ночной воздух прогонял его хмель. «Ветер выдувает у меня спирт из головы», — заявлял Звонимир.
В городе тихо. Бьют какие-то башенные часы. Черная кошка перебегает через тротуар. Можно расслышать дыхание спящих. Все окна гостиницы темны. Перед входом выжидательно-красноватым светом горит ночная лампа. Отель на узкой улице похож на мрачного великана.
Сквозь стекла дверей виден швейцар.
Он снял свою ливрейную фуражку с галуном, и я в первый раз вижу, что он обладает черепом. Этот факт немного поражает меня. У швейцара несколько прядей седых волос. Они обрамляют плешь, охватывая ее, подобно гирлянде, вокруг блюда, подаваемого по случаю дня рождения.
У швейцара обе ноги вытянуты вперед. Ему, наверное, снится, что он лежит в постели.
Большие часы в швейцарской показывают без трех минут два.
В это мгновение воздух оглашается пронзительным звуком. Кажется, весь город внезапно вскрикнул.
Крик этот раздается раз, затем вторично и в третий раз.
Уже кое-где распахивается окно. Слышатся голоса двух говорящих. Гул потрясает деревянную мостовую, на которой мы стоим. Улицу заполняет белый свет; кажется, будто часть луны упала в этот узкий переулок.
Белый свет шел от фонаря, большого фонаря с рефлектором, от рефлектора Бломфильда.
Таково-то прибытие Бломфильда, нечто вроде ночного налета. Рефлектор напомнил мне войну, я подумал о «неприятельских летчиках».
Автомобиль был велик. Шофер был одет во все кожаное. Он вышел и выглядел, как существо иного мира.
Автомобиль еще немного пошумел. Он был забрызган грязью большой дороги. Величиною он был со среднюю пароходную каюту.
Я переживал то же самое, что на военной службе, когда появлялся инспектирующий генерал и я случайно был в наряде. Бессознательно я подтянулся, выпрямился и стал ждать. Из машины вышел господин в сером плаще. Мне не совсем удалось разглядеть черты его лица. Затем вышел еще господин с пальто на руке. Этот второй господин был ростом значительно ниже первого. Он произнес по-английски несколько слов, которых я не понял. Я понял, что невысокий господин должен быть самим Бломфильдом и что другой, его спутник, исполнит приказание.
Итак, Бломфильд приехал.
— Это — Бломфильд, — сказал я Звонимиру. Звонимиру хочется немедленно удостовериться в этом.
Он подходит к невысокому господину, ожидающему своего спутника, и вопрошает:
— Мистер Бломфильд?
Бломфильд отвечает только кивком головы и бросает взгляд на огромного Звонимира. Последний должен был произвести на низкорослого Бломфильда впечатление колокольни.
Затем Бломфильд вновь быстро обращается к своему секретарю.
Швейцар проснулся, и теперь его фуражка опять была на нем. В эту минуту мимо нас поспешно прошел Игнатий.
Звонимир не упустил случая хлопнуть его.
В баре музыка умолкла. Маленькая дверь была полуоткрыта. На пороге стояли Нейнер и Каннер.
Вышла и госпожа Иетти Купфер.
— Прибыл Бломфильд! — сказала она.
— Да, Бломфильд! — подтвердил я.
Звонимир как полоумный запрыгал на одной ноге и заорал:
— Прибыл Бломфильд! — фильд — фильд — фильд!
— Замолчите! — шипит мадам Иетти Купфер, закрывая Звонимиру рот своею жирною ладонью.
Секретарь Бломфильда, Игнатий и швейцар втащили в фойе два больших чемодана.
Генри Бломфильд сидел в мягком кресле швейцара и раскуривал папиросу.
Вошел Нейнер. Он был разгорячен; на лице его горели шрамы от дуэлей, как бы нарисованные ярко-красною краскою.
Нейнер направился прямо к Бломфильду. Бломфильд продолжал сидеть.
— Добрый вечер! — проговорил Нейнер.
— Как дела? — сказал Бломфильд не в виде вопроса, но вместо привета.
Он вовсе не был любопытен.
Бломфильд — я видел его только в профиль — протянул Нейнеру тонкую, чисто детскую руку.
Она бесследно исчезла в огромной лапе Нейнера подобно мелочи в большой шкатулке.
Они разговаривали по-немецки, и было неудобно прислушиваться.
Впотьмах прибежал Игнатий, держа в руке кусок картона с крупно нарисованным на нем числом 13. Он прибил картон к середине двери.
Звонимир несколько раз хлопнул Игнатия по плечу. Игнатий даже не содрогнулся; казалось, что он не почувствовал ударов вовсе.
Мадам Купфер вернулась в бар.
Я охотно сам зашел бы туда еще на полчасика, но мне казалось опасным предоставить Звонимиру возможность пить еще.
Поэтому мы поднялись вместе в лифте, в первый раз без Игнатия.
Гирш Фиш выбежал в одних кальсонах. Он готов был в таком виде спуститься к Бломфильду.
— Вам нужно одеться, господин Фиш! — говорю я.
— Как он выглядит? Он потолстел? — спрашивает Фиш.
— Нет! Он все еще худощав!
— Боже, если бы это знал старик Блюменфельд, — говорит Фиш и идет обратно.
— Ах, если бы можно было удавить Бломфильда! — восклицает Звонимир, уже раздевшись и лежа в постели.
Я ничего не ответил ему, так как знал, что его устами глаголет алкоголь.
XIXНа следующее утро отель «Савой» представляется мне сильно изменившимся.
Волнение овладело мною, как и всеми остальными; оно изощрило мое зрение, и я замечаю тысячи мелких перемен.
Вижу я их как будто через телескоп, и размеры их чрезвычайно выросли.
Возможно, что на горничных трех нижних этажей те же наколки, что были на них вчера и позавчера. Мне, однако, кажется, что их наколки и передники вновь накрахмалены, как перед посещением Калегуропулоса. Номерные служители носят новые зеленые передники. На красном ковре, покрывающем лестницу, не видно ни одного окурка.
Царит почти жуткая чистота. Не чувствуешь себя дома. Не видишь хорошо знакомых залежей пыли по углам.
Паутина в углу зала файф-о-клока, стало быть, дорога мне по привычке. Сегодня ее уже не видно. Я помню, что руки пачкались от прикосновения к перилам лестниц. Сейчас рука остается более чистою, чем она была раньше, как будто перила состояли из мыла.
Мне думается, что сутки спустя после прибытия Бломфильда можно было бы есть прямо с пола.
Пахнет разведенным воском для пола, как это бывало дома, в Леопольдштадте, за день до Пасхи.
В воздухе что-то торжественное. Если бы звонили колокола, я счел бы это естественным.
Если бы вдруг кому-нибудь вздумалось одарить меня, в этом не было бы ничего необычайного. В такие дни подарки естественны.
Тем не менее на дворе лил дождь тонкими прядями, и сырость была насыщена угольною пылью. Это был длительный дождь; он нависал над землей, как вечный занавес. Сталкивались зонтики у людей, прохожие высоко подняли воротники своих пальто.
В такие дождливые дни город только и принимает свою настоящую физиономию. Дождь — его мундир.
Это город дождя и безнадежности.
Деревянные тротуары гниют, доски, если ступить на них, хлябают, как порванные подошвы у сапог.
Желтая, мутная грязь в канавах распускается и течет вяло по ним.
В каждой капле дождя сидит по тысяче пылинок угля; они остаются на лицах и платье людей.
Этот дождь мог проникнуть сквозь самое толстое платье. Казалось, на небе происходит большая уборка и ведра воды выливаются на землю.
В такие дни следовало оставаться в гостинице, сидеть в зале файф-о-клока и глядеть на людей.
С первым поездом, пришедшим с Запада, в двенадцать часов пополудни, приехало трое гостей из Германии.
Они были похожи на близнецов. Всем им была отведена одна только комната — номер 16 послышалось мне, — и они все трое отлично поместились бы на одной кровати, подобно тройням в одной колыбели.
У всех трех поверх летних пальто были накинуты дождевики; все трое были одинаково малого роста и имели заостренные брюшка одной формы. У всех них были черные усики, маленькие глазки, большие в клетку кепки и дождевые зонтики в чехлах. Странно, что они сами не путали друг друга.
Со следующим поездом, приходившим в четыре часа пополудни, приехали господин со стеклянным глазом и молодой курчавый человек с согнутыми коленями.
Вечером в девять прибыло еще двое молодых господ в остроконечных французских ботинках с тонкими подошвами. Эти люди представляли последнее слово моды.
Были заняты комнаты под номерами 17,18,19 и 20 на первом этаже.
С Генри Бломфильдом я познакомился за файф-о-клоком.
Этим я был обязан Звонимиру, болтавшему с военным врачом. Я сидел поблизости и читал газету.
Бломфильд вошел в залу в сопровождении своего секретаря. Военный врач приветствовал его и пригласил к нашему столу. В ту минуту, как он собирается представить Звонимира, Бломфильд замечает:
— Мы уже знакомы! — и подает нам обоим руку. Крепко пожатие его маленькой детской руки. Она костлява и холодна.
Военный врач громко интересуется условиями американской жизни. Бломфильд говорит очень мало. На все вопросы отвечает его секретарь.
Его секретарь — пражский еврей и носит фамилию Бонди.
Он очень вежлив и отвечает на глупейшие вопросы военного врача. Они беседуют о запрещении спиртных напитков в Америке. Ну что поделаешь в такой стране?
— Что делают люди в Америке, когда им грустно без алкоголя? — спрашивает Звонимир.
— Развлекаются граммофоном, — отвечает Бонди.