Анфиса Гордеевна - Василий Немирович-Данченко


Василий Иванович Немирович-Данченко Анфиса Гордеевна


I

Крохотная старушонка, остроглазая, юркая, бойкая. Я иначе не встречал её как на бегу. Вечно она куда-то торопилась, озабоченная, с таким выражением в лице, что вот-вот опоздай она на минуту — и всё перевернётся и перепутается на свете. С тех пор, как она мне попалась на лестнице и, сделав старинный церемонный книксен, спросила: «Дома ли доктор Ястребцов?» — она, очевидно, считала меня знакомым и каждый раз ещё издали принималась раскланиваться со мною. Доктор Ястребцов жил этажом выше. Я указал ей тогда его двери и улыбнулся, когда она, опять присев, проговорила: «Премного благодарна вами, милостивый государь мой». Как-то потом она остановила меня на улице и деловым тоном передала: «У Ястребцова жена больна. А вот у него сын на экзамене срезался». Я сообщил ей в свою очередь, что совсем его не знаю «да и тебя тоже», — хотелось мне прибавить, но она с таким наивным изумлением взглянула на меня: «Доктора-то?… Эдакого господина, помилуйте! Да, ведь, Ястребцов — не мужчина, а монумент. И, притом, прост, ах, прост! Двугривенный какая монета, а и ту за визит берёт, а нет её, и тем доволен. Я, — говорит, — старушка, за тобою в трубе дымом запишу». Из этого я заключил, что она, во-первых, очень бедна, а, во-вторых, привыкла как и все бабы её лет тормошить врачей всевозможными недугами. Носила она постоянно один и тот же мундир — порыжелую кофту со смешно болтавшимися аксельбантами. Они давно выцвели и посерели, но это ей было всё равно. На голове у неё красовался несколько лет подряд бессменный расхлёстанный пижон, необыкновенно упрямый, ибо как его старушонка ни направляла на темя, он непременно съезжал набекрень. Она сохранила свои волосы и завивала их буклями тоже по моде, существовавшей Бог знает когда. Зимою и летом носила полинявшие митенки, из которых совсем нелепо торчали её тонкие исхудавшие пальцы. Страсть к чистоте у неё была неимоверная. Не только на её кофте и юбке никогда не нашлось бы пятнышка, но она и по пути то и дело снимала пушинки и пылинки с пальто и шинелей незнакомых ей людей. Снимет, улыбнётся, сообщит наскоро: «Сукнецо-то от этого портится», — и, смотришь, уж тормошится на другом конце улицы, не оглядываясь, не ожидая и не требуя благодарности. Я и забыл сказать, что она никогда не разлучалась с большою картонкой, — настолько никогда, что она, картонка, в моих глазах приобрела таинственное значение. И таскала она её необыкновенно внимательно и осторожно. Я не раз ломал голову, что там у неё могло быть?

Вероятно, она никогда не болела. Я как-то спросил её об этом, — помилуйте, в морозы и в жару бежит себе суетливо со своею драгоценною ношей, не обращая внимания на стихии земные и небесные.

— Мне, милостивый государь, никак нельзя-с. Мне болеть не полагается. Это иным прочим хорошо-с, а меня ножки кормят.

— Почему же вы тогда доктора Ястребцова искали?

— Стала бы я для себя, как же-с! Он для моего номера третьего понадобился.

И, ответив столь неудобопонятно, опять устремилась в пространство. Под конец она меня даже начала беспокоить. Что за странное такое существование? У кого я о ней ни спрашивал, все, оказывается, её видели, замечали, но никто толком не знал.

II

Раз захожу к приятелю. Его не оказалось дома. Горничная, которую мы за глупость называли кратко «лупеткой», прибавила, что «барыня не приказали сказываться, потому что у них Анфиска сидит». Я, улыбаясь, пошёл было к выходу, как вдруг двери в спальню к хозяйке отворились и оттуда, всё так же тормошась и поправляя непокорного пижона, пулей вылетела моя старушка, на бегу присела мне и, очевидно, сконфузилась. Растерялась и следовавшая за нею дама, которую у нас называли «модницей».

— Ах, это вы?

Разумеется, я не мог отрицать, что это именно я.

— Мужа нет, войдите!

— Да, ведь, и вас тоже нет? — засмеялся я, но моё любопытство так было возбуждено, что я прошёл в гостиную.

«Лупетка» зачем-то принесла туда же моё пальто, но барыня её прогнала. Мои сведения о знакомой незнакомке теперь обогатились. Я знал уже её имя и, как ни в чём не бывало, спросил:

— И у вас бывает Анфиса?

Хозяйка покраснела до висков, не зная, куда глаза девать, что меня окончательно сбило с толку. Она, вместо ответа, заинтересовалась приехавшим из Петербурга оперным петухом, — дело было в большом университетском городе. Потом с необыкновенною торопливостью стала мне рассказывать, какой у неё прекрасный человек муж, и как он её любит.

— Сегодня, например, я только заикнулась, что мне нравится, и вдруг вижу у себя на столике золотую змею с рубиновыми глазками от Шпигеля.

Глазки или змея от Шпигеля, — я не понял, пока всё так же смятенно и суматошливо она не показала мне футляр с браслетом.

— Правда, хорошо?

Я сделал восторженное лицо.

— А Анфиса… — вдруг сама вспомнила она. — Пожалуйста, вы не думайте… Я, знаете, ей помогаю иногда… Бедная женщина… Ну, и притом когда-то в нашем круге вращалась… Так Иванов завтра концерт даёт, да?

В другой раз сижу у купца Бедровитого. Купец, как следует быть купцу в губернии. Вчера только перестал носить сапоги бутылками и выпустил штаны на свободу. Носовой платок держит постоянно, по новости дела, в руках. Мы-де не как прочие… Не перстами. Даже бороду обрил с тех пор, как женился на «емназистке».

— Вы не думайте, я её, Шурку-то, с аттестатом взял… Похвального поведения девица!

— Ну, что ваша супруга?

— Емназистка-то?… Она там по своему бабьему делу с Анфиской занимается.

Я схватился как утопающий за соломинку.

— Что это за Анфиса, скажите, ради Христа.

— А ну их, надоели они мне, не тем будь помянуты! Мудрят да на обухе рожь молотят. Бабий финанец соблюдают.

И больше я ничего от него не добился. Старуха так и оставалась для меня вопросительным знаком. На все мои дальнейшие вопросы купец отвечал одним и тем же:

— Шурка никому сказывать не приказала. У них, ведь, у дамов, тоже коммерческая тайна. Ну их в пролубь!

— Что ж, вы боитесь жены, что ли? — пустился было я в дипломатию.

— А то нет? Поди-ка, не побойся. Поедом съест! Полковника Свирепеева знаете?

— Знаю.

— С арестантскими ротами как управляется! Слыхали, поди? А перед женой?… И вся-то она у него хлибкая. Тронь, на полу ничего от всего существа не останется, а он перед ней как свечка горит. Потому она сейчас ботинками вверх, о стену головой и давай ему домашние вопли показывать…

Так и от него я ничего не добился.

III

Таинственность Анфисы меня даже стала беспокоить. Что, в самом деле, за Понсон дю Террай завёлся у нас в богоспасаемом гнезде, утверждённом самим Господом как раз над тремя китами!? Я было прижал в угол приятеля, но тот не сдался. «Женись, сам узнаешь». Лёгкое дело, подумаешь! Окончательно я сбился с толку, когда мне передали, что Анфиса бывает даже у губернаторши, а эта в нашей колоде была первейшим козырем. Я даже во сне начал видеть старушонку. Подходит, останавливается над постелью и дразнит меня расхлёстанным пижоном. Над самым носом трясёт выцветшие аксельбанты и приговаривает: «А вот и не узнаешь, и не узнаешь, и не узнаешь!» И та же картонка с нею. Встретился как-то я, наконец, с доктором Ястребцовым. Мужчина оказался, действительно, монументального фасона. Пожалуй как покойник Геркулес мог бы за Атласа плечами подпереть небо. Заговорил я с ним об Анфисе.

— А, девица с тремя номерами! Препочтенная старушка, скажу я вам!

— Да что она такое?

— А вот додумайтесь… Некоторым образом иносказание. Мы с нею приятели. Необходимая по здешним местам особа… Наши дамы без неё…

Но тут к нему подошли с картой. Отцу протоиерею, воинскому начальнику и инспектору гимназии не хватало четвёртого для винта. Я решился обратиться прямо к самому источнику моего беспокойства. Дня через два встретил Анфису на улице.

— Трудные времена! — начал я издалека.

— Когда же они легче были, господин? Для тех, кто работает, времена завсегда трудные.

— Ну, а у вас как дела?

— У меня? У меня сборное дело… Умственное… С моим делом, господин, капитала не наживёшь. Вот вчера… Дай ей Бог, Анастасии Николаевне… Прямо, надо сказать, благодетельница… А, впрочем, который час теперича?

— Рано ещё… Двенадцати нет.

— Господи! Купчиха Эвхаристова ждёт. Карактерная дама… Прощайте, господин, не то ушибёт она меня!

Час от часу не легче. Я смотрел ей вслед, ничего не понимая. Она уже исчезла за поворотом улицы, а я точно прирос к месту, напоминая собою жену Лотову.

IV

Прошёл месяц. Я заставлял себя не думать больше об Анфисе. Да и надоела она мне за это время до смерти. Друзья дразнили меня ею. Пустили слух, что я к загадочной старухе неравнодушен. Я даже получил несколько анонимных поздравлений. К крайней моей досаде, и сама она, встречаясь со мною, вдруг расцветала, приседала, даже ни с того, ни с сего сообщила мне секрет для ращения волос, которого я у неё совсем не просил. Мимоходом, между купчихою Эвхаристовою и попадьёй Строфокамиловой, она открылась мне, что во времена оны она очень любила читать «романцы», заниматься которыми теперь ей некогда, и писали их тогда «ах, хорошо!» — бывало, от геройских похождений у неё даже под ложечкой сосало, например, когда королевский мушкатёр д'Артаньян бунтовского генерала Монка похищал и через море его в чёрном гробу к Карлу II вёз. Осведомившись, так ли благородно пишут нынче или предпочитают «подлые» сюжеты, она вздохнула, пригорюнилась и совершенно неожиданно объявила мне:

— Вы, господин, не думайте. Я сама — советницкая дочь. Мой покойный батюшка всё губернское правление вот как у себя в руках держал. Только потому и без пенциону осталась, что он перед смертью под суд попал. А то бы меня «превосходительством» величали. Мы, в наши времена, сладко жили. Какой был в городу лакомый кусок — всё нам, всё нам. Купцы накланяются, — возьми только. Этой низости, чтобы, например, свежую икру покупать — никогда! Бочонками возили. Сахарных голов в кладовой меньше пятидесяти отнюдь не стояло. Две коровы своих, холмогорские. Помещик на именины мне в суприз доставил. Всем были взысканы от Господа… Ну, а потом, как под суд мы попали, точно помелом смело. Ни купцов, ни помещиков! Сахарные-то головы приели, — по фунтикам покупать пришлось, а на икру-то в окна бакалейных издали, бывало, любуешься да вздыхаешь. И пузаны-то наши такими подлецами уведомились! Прежде за версту шапки ломают и свободный вход во все свои бочонки. Осчастливьте-де… Чего ваша душа хочет? А тут на манер тумбов стоят неглежа в дверях, скосят глаза этак пофасонистей. Картузы-то у них на дыбах — и пошевелить их не желают. «Всё опасаетесь? Что ж, скоро вас судить будут за хорошие дела?» А и хороших дел было всего, что папенька мой какие-то бумаги, не глядя, подписал, помощнику своему доверился. В те поры он святые Анны на шею получил, к обеду готовились, — куда тут бумаги читать, когда самого губернатора ждали? Одной шипучки две дюжины в лёд забили. И грустил же покойничек! Увидит «сёмгу-порог» в окне магазина и горько-горько заплачет. Поверите ли, по балычку даже по ночам тосковал. Каково ему было после таких лакомств да на колбасу с чесноком садиться? Подумайте, легко ли?… Ну, и я тогда заместо шелков да атласов простой ситец узнала… Прежде придёт проситель: «Пожалуйте ручку» (я для этого и руки-то Альфонсом Ралле мыла), а теперь сам лапищу свою подаёт да ещё ребром… А она у него только что не щетиной поросла. И всё это приходилось терпеть при моей нежности.

И от волнения пижон сбился ей на самое ухо.

— Ко всему привыкают… Вот и я тоже… Ах, ты, Господи!.. Попадья-то, поди, меня теперь благовестит как! Прощайте, господин… С образованными-то поневоле забудешься и время потеряешь… а дела-то у меня, дела!

И опять она затормошилась направо в переулок, болтая аксельбантами — единственным свидетельством её прошлого величия.

V

Вскоре пришлось мне как-то обедать у нашего архиерея. Персона эта была далеко не заурядная. Подчинённое духовенство говорило о нём, что ему «дано свыше», и поэтому он на «сто сажень скрозь землю видит». Ничего не спрячешь. Слушает тебя, опустивши глаза, а потом вдруг вскинет ими и разом прозрит. Его даже секретарь консистории, на что уж был пройда сверхъестественная, никак не мог обойти. В первый же раз, как только он попробовал это, архиерей стукнул его указательным перстом в лоб и приказал ему: «Замкнись», а потом полюбопытствовал, сколько у того детей. Оказалось одиннадцать. «Есть и младенцы?» И на сие последовал утвердительный ответ. «Младенцев жаль, а тебя нисколько!.. Иди!» Секретарь ушёл как ошпаренный и после уже не посягал. Даже с сельскими дьячками стал вежлив до того, что те в смятении чувств потели и вздыхали.

Архиерей был очень хорошо образованным человеком, интересовался всем, светских писателей не только признавал, но и любил. После моих «Святых гор», на коих монахи очень сердились, он им ответил: «Мудрому укажи вину, премудрейшим станет». — «Да кто он сам, чтобы вины указывать?» Он не без обидного для меня юмора утешил их: «Ну, это не резонт, вон и в писании даже Валаамова ослица пророку советы давала!» Добр он был на удивление. По-евангельски делился всем, что у него оказывалось в данную минуту, и жестоко относился только к пьяницам. Этим он не давал пощады, гнал их отовсюду и добился-таки, что у него вывелись они. Со всеми был ласков и за высокомерие отчитывал так, что виноватые в этом не знали, как им быть даже с пономарями. Любил учёных, имел превосходную библиотеку и, как говорили, сам написал несколько сочинений, напечатал их, но ни на одном не выставил своего имени. Когда ему намекали на это, он краснел и застенчиво заговаривал о другом.

На обеде у него было пропасть народу. Соблюдая декорум, он говорил мало, больше помавал бровями. Сам накладывал лакомые куски губернаторше. Его превосходительству подливал особенного какого-то вина, присланного из Новороссийска племянником, и в остальное время держался так, что хоть портрет с него пиши. Когда полковница Красовская, сделавшая себе небезвыгодное ремесло из благотворительности, слишком уж приставала к нему, он кратко обрывал её: «Оставь, не твоего ума дело!» — и отворачивался к губернаторше. Эту он любил за лёгкость мыслей и весёлость нрава и сравнивал её с «сионским козлёнком». «Она если и грешит, то больше от своей доброты, — говорил он, — и посему с неё не спросится». Красовскую он терпеть не мог и называл её «волчицею вертограда». Остроносая, с хищными зубами и жадными глазами, она, действительно, похожа была на волчицу. Ему случалось и увещевать её не раз. «Отдохни, все куски не переглотаешь, смотри подавишься!» Но она не только не давилась, но, напротив, расширяла филантропические операции, что подало повод нашему казначею за быстроту ума и математические способности дать ей имя «Пифагоровой теоремы». Оно хотя и бессмысленное, но так и осталось за нею. На сей раз «Пифагорова теорема», казалось, во что бы то ни стало задалась целью вывести хозяина из себя.

— После эпидемии много сирот осталось… — начала она.

— Ну, что они тебе сделали?

— Надо бы помочь им. Собрать вместе, к работе приучить.

— Оставь сирот. Не трожь.

— Однако, кто ж о них позаботится?

— Найдутся, не бойсь. У тебя вон почтовые девицы, сказывают, по десяти часов в приюте работают.

«Пифагорова теорема» перед тем устроила убежище для осиротевших девиц почтового ведомства и в первый же год их работами достроила себе дачку за городом над прелестным рыбным озером.

— Ну, уж и по десяти!

— И бегают от твоей добродетели, а ты их назад через полицию. Благотворение по этапу. Я вашему превосходительству давно хотел об этом сказать да боялся, — скажете: «Не твоё, старик, дело!» А сирот я тебе не дам. Не попущу младенцев обижать. Сам их устрою.

Заговорили о благодетелях, и вдруг моё внимание было поглощено словами архиерея.

— Вы меня извините, а я только тут одну благотворительницу и знаю. Не тебя, не тебя! — успокоил он взволновавшуюся было полковницу. — У тебя не филантропия, а как бы это сказать — министерство финансов.

— Вы про кого это, ваше…

— Есть, есть такая. Благодеет втайне и сама себе цены не знает. Творит, как птица поёт, потому что иначе не может. Объясни ей всю её добродетель, — глазами вскинет и засмеётся. Ещё за насмешку над собой примет. У неё вся жизнь на ближнего пошла. Мне и благословлять её совестно. Ей бы самой за нас, грешных, молиться.

— Что-то мы здесь таких не знаем.

— А вы, дамы, около себя поищите, — и лицо его приняло лукавое выражение.

— Княжна Баламутова?

— Ну, тоже! Она всё по печатным бланкам. У неё рубль, и то по прошению разве достанется. И чтобы непременно потом в газетах… Нет, вы ещё поближе поищите.

— Загадку вы загадали.

— Ну, уж так и быть. Я про девицу Анфису.

Кругом засмеялись. Очевидно, за шутку приняли. Многие дамы покраснели.

— Вы чего это? Я вправду, ведь.

— Первый раз слышу, — заметил губернатор.

— Ну, а я давно осведомлён.

— Что ж она может? Какая-нибудь нищая! — обиделась полковница.

— А ты поезжай к ней да посмотри. Она, ведь, не лукавит, а по простоте. Настоящее дело у неё.

— Для благотворительности правильной, прежде всего, большие деньги нужны.

— Ан и ошиблась! Добрая воля да сердце, — вот что нужно. И всегда я скажу: вам, барыни, до Анфисы куда как далеко, как до звезды небесной.

Но тут разговор отвлёкся в сторону, и архиерей опять погрузился в величавое молчание. После обеда мне к нему не удалось подойти. Все разъезжались, да и старик был утомлён.

— Что это он про Анфису? — спросил я у кого-то.

— Шутит, должно быть. Какая она благотворительница? Целые дни на побегушках. Сама с хлеба на квас перебивается.

VI

Случай, наконец, открыл мне, в чём заключается её рукомесло. У моего подъезда на неё налетел пьяный извозчик с ещё более пьяным седоком, самозваным скотским врачом из цыган, Гаврилой Буфетовым.

— Жги! — взвизгнул он над несчастною старухой.

Та так и покатилась в сторону. Я выходил в эту минуту как раз вовремя, чтобы поднять её. Она шаталась, падала опять, принималась плакать, и когда я убедил её зайти ко мне оправиться, она вдруг взвизгнула:

— А кардонка-то?

Сама Анфиса осталась цела, зато колёса проехали как раз через эту картонку. Мы кое-как внесли её ко мне. Старуха бросилась к своим сокровищам и облегчённо вздохнула. Я не мог удержаться, чтобы не заглянуть туда. В картонке было несколько платьев почти новых, завёрнутых в простыню. Извозчик их помял, но не попортил.

Дальше