— Хорошо, чудесно, превосходно! — кричал лысый толстяк, размахивая руками. — Что за ночь! что за воздух! что за ароматы! Что может сравниться с этой ночью? В каком клубе будет так вкусен чай? Только здесь и можно дышать! Только здесь и чувствуешь, что живешь… А соловьи-то! Ну, жена! — прибавил он, обращаясь к интересной малороссиянке. — Спасибо, что подняла меня, что вытащила меня сюда… Сам я никогда бы не собрался! Спасибо и тебе, племянничек, что поехал с нами… Ну, что, нагулялись ли?
— Отлично! — проговорил молодой человек.
— А я все сидел и удил рыбу. Однако вы долгонько-таки гуляли.
— Мы заплутались! — заметила молодая дамочка. — Зашли бог знает как далеко. Ну, что, господа, будете еще пить чай?
— Нет, спасибо, я сытехонек.
— А вы, Валериан Иваныч?
— Merci, ma tante [8], я больше не стану.
— Пей еще! — вскрикнул толстяк.
— Не хочу, дядюшка, благодарю. Больше двух стаканов я никогда не пью.
— Ну, как хочешь; после не пеняй!
И потом, вскочив со стула, он вдруг заговорил, размахивая руками:
— Ну-с, а теперь в лодку! В Покровское! Там поужинаем, переночуем, а завтра утром опять сюда! Я буду удить рыбу…
И потом, вдруг как будто вспомнив что-то, он поспешно проговорил, ударив себя по голове:
— Ах да! Ведь я и забыл сообщить вам, что осетры утащили у меня удочки…
— Как это? — вскрикнули почти одновременно и тетушка и племянник.
— После, после, расскажу дорогой, а теперь в лодку!.. Эй вы, гондольеры, гребцы! Где вы?
— Здесь! — послышались с берега голоса гребцов.
— Ну, идемте же! Я опять буду рулем править, а вы по-прежнему можете сидеть сложа ручки и любоваться луной. Ах, что за ночь! Как легко и просторно!.. Эй, гребцы, гондольеры, давай лодку!
И затем на берегу реки послышалось сопение, потом стук сапогов в лодке, всплеск воды и напоследок голос толстяка:
— Ну, уселся, слава богу… Ну, племянничек, сажай тетушку!
Все уселись, и толстяк запел:
— По широкому раздо-о-лью! — подхватили молодые люди.
И лодка, всплескивая веслами, полетела по разливу.
Между тем Флегонт Гаврилыч, Василий и Ванятка успели развести костер, приладить котелок и купить рыбы. Рыбу, конечно, они купили на мой счет. В ожидании ухи я закурил сигару, разостлал ковер и прилег неподалеку от костра. Ночь была действительно чудная; ни малейшего ветра; воздух дышал ароматами и звучал таинственными звуками, присущими лесу и воде. То слышался какой-то грохот, то шелест, то вдруг все замирало, застывало, умолкало. Плеснет где-нибудь весло, зазвучит песня; набежит волна, загремит серебром, зажурчит и снова замрет; а там опять грохот, опять шелест. Небо, усеянное звездами, сыпало лучи фосфорического блеска. Плыла луна и, освещая окрестность, серебрила струйки воды. Словно блестящей чешуей покрывала она эту воду; а соловьи все не умолкали и по-прежнему стонали и рокотали в соседних кустах! Чудная, волшебная ночь! В землянке светился огонек. Там старуха убирала самовар и чашки. Кудластая собачонка вертелась возле стола, подбирала упавший хлеб, ворчала и огрызалась на другую желтенькую собачонку, стоявшую поодаль. Подобрав всё, что только можно было подобрать, и ни единой крошкой не поделившись с желтенькой, кудластая наконец облизалась, фыркнула и, как ни в чем не бывало, принялась заигрывать с желтенькой. «Собачья дружба!» — подумал я. Вдоль берега острова и на противоположном берегу горели костры, доносился говор, слышались песни. Изредка взлетали ракеты, огненным змеем поднимались кверху, лопались и рассыпались разноцветным дождем. Вспыхивали бенгальские огни и разливали вокруг себя то зеленый, то багровый, то белый свет. Лодки приплывали и отплывали. Все это были маленькие пикнички, маленькие кружки людей, приехавших на остров пожить, повеселиться. «Елизавета Яковлевна! Елизавета Яковлевна! — кричал кто-то. — Где вы? Идите сюда, давайте щекотать друг друга!» И вслед за тем — визг, хохот и крики…
Но все это нисколько не занимало моих соловьятников. Напротив, Флегонт Гаврилыч даже слегка обругал Елизавету Яковлевну, осудил, что люди даже «под воскресенье (дело было в субботу) не брезгуют такими делами», и, сурово нахмурив брови, стоял себе на коленях перед котелком, снимал накипавшую пену и изредка пробовал свою стряпню. Смотря по надобности, он подсыпал в уху то перцу, то соли, то бросал лавровый лист. Василий и Ванятка торчали на корточках и, ломая набранные сучья, подбрасывали их под котелок. Огонек то замирал, то вспыхивал и, вспыхнув, охватывал черный котелок огненными языками. Освещенные огнем лица их ярко рисовались на темном фоне. Попахивало дымком и ухой.
Разговор у них, как и следовало ожидать, шел о том соловье, которого мы только что слышали в ольхах.
— Неужто лучше прошлогоднего? — любопытствовал Василий.
— Куда! Далеко не родня!
— Лучше?
— Аккуратнее. Тот все-таки торопился маленько: колена не окончит как следует и сейчас, бывало, за другое… а этот нет. Мы прямо за него и примемся.
— А мой совет — прежде Сухую гриву взять.
— Ну! Я знаю тебя! — вскрикнул Флегонт Гаврилыч. — Уж ты завсегда по-своему. А я говорю, в Ольхи.
— Да куда торопиться-то? Нешто он от нас уйдет? Небось, рук наших не минует. А я вам вот еще что скажу: рано-то вы его и не возьмете даже! Это верно-с!
— Почему так?
— А потому, что соловей по зорям «вершинит» завсегда. Взойдет солнышко, он на половине дерева поет, а как обогреет, как пойдет муравей и козявка, так он сейчас на землю падает, кормиться начинает. Вот тут и бери его.
— А как опередит кто?
— Кому же опередить! Сами же говорили, что, окромя портняжки, никого не встретили, да и тот, говорите, в Саратов уехал.
— Так-то так. Ну, а все-таки «заломов» [9] много видел.
— Заломы — наплевать. Заломы — дело поконченное. Нет, по-моему, так: завтра встанем и — господи благослови! — прямо на Гриву. Захватим там «утренничков», которые нам понравятся, да так этим самым трактом и к Ольхам. В Ольхи придем мы, значит, часам к пяти… самое время и будет…
— Ну, смотри, подлец! — вскрикнул Флегонт Гаврилыч. — Коли по твоей милости да прозеваем соловья этого, я тебе в те поры вихры-то выдеру.
Василий снисходительно улыбнулся, а Ванятка залился хохотом.
— Подстричь, значит, хотите! — проговорил он. — Это не мешает, а то больно уж длинны стали.
И, помолчав немного, Флегонт Гаврилыч заговорил:
— А у Павла Осипыча соловей-ат наш околел. Самки, говорит, хватил, верно!..
— Ну, да, самки! — подхватил Василий. — Попал пальцем в небо. От мух он околел, а не оттого, что самки хватил. Яиц у них не было, они и насыпь в клетку мух сухих, да еще вдобавок воды забыли поставить. А то самки!
— Ну?
— Верно говорю, ведь я был, видел… — И потом, весело засмеявшись, Василий добавил, покачав кудрявою головой: — И потешные только!
— А что?
— Да как же! Захворал соловей, пришла барыня и давай его в воде да в водке купать. Купает, а сама плачет да приговаривает: «Что с тобой, соловушек? Что с тобой, голубчик мой, что сидишь не весел, что крылышки повесил?». Я говорю: «Запор с ним, сударыня, тараканами бы его живыми покормить, прочистило бы, может!..» Послали за тараканами, всех соседей обегали — нет нигде… Вот барыня и давай из него мух выдавливать. «Я, говорит, раз так-то одного спасла!» Давила-давила да до смерти и задавила…
— Чудаки! — подхватил Ванятка.
И хохот всех трех соловьятников огласил окрестность.
Мы поужинали. Я постлал себе ковер в лодке и улегся, но Флегонт Гаврилыч не скоро еще заснул. Увернувшись в свое пальто (теперь, по всей вероятности, он пожалел, что не взял присланной ему ваточной поддевки) и подложив под голову мешок с сетками, он долго еще толковал про соловья в Ольхах, пересыпая свою речь «пленьканьем, пульканьем, гусачком, стукотней, перелетом» и другими коленами соловьиного пения. Он рассказал даже про встреченную нами парочку, а шустрый Ванятка, все время находившийся при лодке, — про лысого господина, так восторженно восхищавшегося красотою ночи.
— Чего же он тут делал-то? — спросил Флегонт Гаврилыч.
— Все удил! — ответил Ванятка, заливаясь смехом. — Ох и чудак же только!..
— А что?
— Сел это удить… удочки щегольские, дорогие… сел, а рядом бутылку поставил.
— Ну?
— Ей-богу. Сидит да пьет прямо из горлышка. Выпил всю бутылку, захмелел, видно, и заснул. Я вижу, что спит барин, подкрался, собрал удочки, да там вон, в те кусты и припрятал.
— Ну?
— Проспал он этак с час, должно быть, потом проснулся и давай глаза протирать. Меня крикнул. «Ты, говорит, не видал моих удочек?» — «Нет, говорю». — «Что, говорит, за оказия! Куда ж они девались?» — «Не знаю, мол, тут, кажись, никого не было. Разве осетры, говорю, не утащили ли?» Мой барин даже глаза вытаращил. «Нешто, говорит, это бывает?» — «Даже, говорю, очень часто случается!» Потом слышу, рассказывает барин рыбаку: «Вообрази, говорит, любезный, какой случай! Осетры у меня удочки утащили!»
— Проспал он этак с час, должно быть, потом проснулся и давай глаза протирать. Меня крикнул. «Ты, говорит, не видал моих удочек?» — «Нет, говорю». — «Что, говорит, за оказия! Куда ж они девались?» — «Не знаю, мол, тут, кажись, никого не было. Разве осетры, говорю, не утащили ли?» Мой барин даже глаза вытаращил. «Нешто, говорит, это бывает?» — «Даже, говорю, очень часто случается!» Потом слышу, рассказывает барин рыбаку: «Вообрази, говорит, любезный, какой случай! Осетры у меня удочки утащили!»
— А удочки-то хороши, говоришь? — спросил Василий.
— Первый сорт! Удилища камышовые, лаком покрыты, поплавки пестренькие…
Но Флегонт Гаврилыч остановил их и, прислушиваясь к соловью, певшему за землянкой, к тому самому, который семь лет кряду прилетает сюда, проговорил:
— Однако и у старика кукушкин-то перелет ловко выходит!
— Еще бы! — заметил Василий.
— Ишь как высвистывает, вишь как!.. А вот и застукал… Слышь, как выбивает?
«Тю, тю, тю, тю, тю, чау, чау, чау, чау!» — раздавалось в воздухе.
— Чаво, чаво! — передразнил его Ванятка. — Изловить тебя — вот ты узнаешь тогда, чаво нам надоть!..
Но в ушах у меня начинало путаться, веки закрывались. Где-то взвилась ракета, откуда-то доносилось хоровое пение. Какая-то компания подъехала на лодке: дамы, мужчины. Один из мужчин, высокий, плечистый, в черной шляпе с громадными крыльями, стоял на носу лодки и, подняв руку, приветствовал остров монологом из «Капитана Гаттераса»[10], Мне послышался хохот, женские голоса. Флегонт Гаврилыч опять что-то проворчал о «кануне праздника, дня воскресного». Кто-то крикнул: «Самовар, молока!» — пахнуло сигарой, зашумели дамские платья. Но что именно происходило около нас — я не сознавал. Какая-то истома овладела мною, зрачки словно дрожали. Я укрылся «одеяльцем» и, укачиваемый лодкой, вскоре заснул.
V
— Сударь, а сударь! Вставайте, пора! — говорил Флегонт Гаврилыч, нагнувшись надо мной, слегка толкая меня в плечо. — Пора, вставайте.
Я открыл глаза и увидал над собою голову Флегонта Гаврилыча, рисовавшуюся на сером фоне утреннего неба. Заря чуть занималась.
— Вставайте, сударь, пожалуйста, вставайте, — время упустим.
Я зажег спичку, посмотрел на часы, — было четверть третьего.
Как ни трудно было расставаться с нагретым ложем, однако делать было нечего. Я вскочил с постели, поспешно свернул ее, подошел к берегу, умылся, намочил голову и только тогда почувствовал, что я проснулся. Василий, Ванятка и даже сам Флегонт Гаврилыч были уже в полном вооружении. У каждого из них висели за спиной мешочки с сетками, а за поясом заткнуто по одной бичайке. Флегонта Гаврилыча нельзя было узнать. Проникнутый важностью наступающей минуты, он сделался суетливым и раздражительным. Он сердился на Ванятку, что тот ни свет ни заря грызет сухую воблу; на Василия — за его сонные глаза, даже на меня, находя, что я недостаточно скоро встаю и умываюсь.
Наконец все было готово. Флегонт Гаврилыч снял фуражку, перекрестился на восход и проговорил:
— Ну благослови, господи, в час добрый!
Василий и Ванятка сделали то же, а глядя на них и я. Мне очень хорошо известно, что, раз попавши в компанию каких бы то ни было охотников, необходимо проделывать все то, что проделывают они сами: иначе всякая неудача будет приписана вашему присутствию — и ничему другому. Справившись еще раз, все ли взято, Флегонт Гаврилыч во главе зашагал по направлению к Сухой гриве. Пройдя землянку, я увидал целую компанию мужчин и дам, спавших на разостланных коврах.
— Ведь мы всю ночь не спали! — проговорил Флегонт Гаврилыч.
— Почему?
— Да вот по милости этих! — вскрикнул он, указывая на спящих. — Неужто вы ничего не слыхали?
— Ничего.
— А ведь что проделывали-то! И пьянствовали, и кричали, и песни пели, и через костер прыгали, а под конец начали фейерверки пускать, как есть возле нас. Я кричу им: «Помилуйте, господа, тут люди спят, благородный человек имеется, что вы делаете, ведь вы спалите нас!..» А они только хохочут! Это под праздник-то! Как вам понравится! А теперь вон валяются!
Когда мы достигли Сухой гривы, начинало уже светать. Флегонт Гаврилыч с Ваняткой и Василием пошли выслушивать соловьев, а мне посоветовали остаться здесь и ожидать их возвращения. Я опустился на траву и прилег. Утро было прелестное, теплое, так что я, одетый в легонький пиджак, не чувствовал ни малейшей свежести. Вокруг меня задорились сочные ландыши, белые, словно восковые, колокольчики которых наполняли воздух запахом горького миндаля. Пахло еще тополем от распускавшихся почек осокори. Я сорвал одну почку, растер ее пальцами… от нее так и пахло душистым тополем. Молодая, зеленая трава, успевшие отцвесть подснежники и фиалки, словно ковром, укрывали рыхлую лесную почву. Маленькие муравьи суетливо кишели вокруг, перелезали через листочки, копошились, хлопотали, взбирались на меня и, взобравшись, словно удивлялись и не могли сообразить, куда они попали и что именно лежит под их крохотными ножками. Словно распростертый сказочный богатырь, был я между ними и наводил на них ужас. Как раз надо мною черемуха раскидывала свои ветки. Она вся была покрыта только что распустившимися листочками, не успевшими еще достигнуть нормальной величины. Прошло минут десять, как вдруг что-то хрустнуло, зашумело, послышался веселый говор, раздались чьи-то шаги, шелест платья. Я приподнял голову и опять увидал знакомую нам парочку, так удачно прозванную «соловьятниками». Лысого толстяка с ними не было. Они прошли мимо, не заметив меня, и вскоре скрылись из виду. «Скоро же возвратились они из Покровского!» — подумал я. Соловьи так и заливались надо мной. Один пел как раз на той черемухе, под которой я лежал. Я глядел на соловья и убеждался, что, действительно, на заре они поют по вершинам, а по мере приближения солнечного восхода спускаются ниже и ниже. Мой соловей начал петь с макушки черемухи, а теперь спустился настолько низко, что я, кажется, мог бы достать его рукой. Но я лежал неподвижно и, притаив дыхание, слушал и восхищался.
— А ведь соловушек-то добрый! — послышался в кустах чей-то шепот.
— Добрый.
— Вишь как заливается!
— Давайте-ка его маленько потревожим.
— Не поймаешь, пожалуй, рано еще.
— Вона! Трое таких лодырей, да не поймают!..
Шепот замолк, послышался треск… соловей перепорхнул, исчез и замолк.
— Кто там? — спросил я.
Но треск раздался еще ближе, и вместо ответа я увидал перед собою Флегонта Гаврилыча, Василия и Ванятку.
— Пятерых выслушали и облюбовали-с! — проговорил Флегонт Гаврилыч и, сняв фуражку, поправил височки. — Ничего и этот, что над вами пел! Торопится маленько, а все-таки ничего-с…
— Неужели вы будете ловить его?
— А как же-с! Если такими соловьями брезгать, так кусакать нечего будет-с, — сострил Флегонт Гаврилыч и остротой этой возбудил общий хохот.
— Ну, заржали, — вскрикнул он. — Что, аль хотите совсем напугать соловья-то?
Василий с Ваняткой развязали мешочки, вынули две сети, связанные из тонких суровых ниток, «осыпали» ими ту самую черемуху, под которой я лежал и на ветках которой только что распевал свободный певец лесов. Мне стало как-то жутко, как-то жаль певца. С какою-то злобой смотрел я на эти сети, висевшие на черемухе, и молил судьбу о спасении соловья.
— Этот шиповник проклятый! — бормотал между тем Василий, развешивая сеть и пролезая через кусты шиповника. — Они, сволочь, хуже всего.
— Ну, ну, скорей, скорей! — торопил их Флегонт Гаврилыч.
Умолкнувший было соловей снова «защелкал, засвистал»[11] на возвышавшейся неподалеку березке, и чувствовалось мне, что песнь эта была последней его свободной песнью.
Сеть была развешана.
— Ну, — проговорил Флегонт Гаврилыч шепотом, — ты, Ванятка, стой здесь возле сети и посвистывай, а мы с тобой, Василий, загонять пойдем.
— Куда же мне-то деваться? — спросил я.
— А вы пожалуйте вот сюда, за этот куст спрячьтесь… Вам будет все видно-с… И сеть, и соловья, и как он по-бежит-с… Ну, идем, Вася!
Я стал на указанное место и — странное дело — был сам не свой. Сердце сжималось, дрожь пробегала по телу. Мне было нехорошо, жутко, тяжело… Раздался чуть слышный свист Ванятки. «Сю-сю, сю-сю, сю-сю!» — свистал он, подражая самке; раздался легкий треск под ногами загонщиков; соловей замолк, и тишина водворилась кругом, да такая тишина, как будто все замерло и притаилось. Я слышал, как стучало мое сердце, как дрожал надо мною прошлогодний сухой лист на ветке дуба. Я притаил дыхание… «Сю-сю! Сю-сю! — подсвистывал Ванятка. — Сю-сю, сю-сю!» Вдруг что-то порхнуло… я оглянулся и увидал знакомого мне соловья. Он сел на верхушку молодого клена.
— Вершинит! — раздался где-то чуть слышно шепот Василия.