– Блин, Советский союз! – испуганно бормочет он. И понимает с ужасом, что никогда из него не выберется.
Встряска памяти
Посещение мага Детлефсена не прошло бесследно. Мохнатый черт всколыхнул какие-то слои глубинной памяти. Странная судьба инженера Альбрехта теперь преследует Ивана. Неужели это его собственное воплощение?
В полудреме он видит квартирку, пригород Дюссельдорфа, мягкий свет, морщинистые руки матери и слышит тихую просьбу: “Рудольф, не оставляй меня, не езжай в Союз!” Но он не может ничего изменить, он едет в Россию.
Ивану эта версия прошлой жизни не нравится, он бормочет: “Что за чертовщина, что за инженер Альбрехт… ”
Во сне он видит сцену: Челябинский тракторный, рядом с ним – инженер Штайн, они проходят ряды машин, поглаживают их.
Флэш-кадр: вечеринка, пьют за новый цех. Он уходит спать с Фаиной. Кто такая Фаина? Почему он не помнит? Господа, в чем дело?
За его спиной шепчутся: “А ты знаешь, почему он туда попал? Да потому, что на его место другие посягались… инженер Штайн цум байшпиль… сам хотел стать старшим на Челябинском тракторном”.
Он не знает, что там произошло на Челябинском тракторном, – любовная история, ревность, анонимка, зависть… и почему его вдруг отозвали в Москву.
Еще он видит кадр: ужин, общежитие для иностранных спецов на Маросейке, он сидит со своей подругой. Все смеются. Поздно ночью звонок в дверь. Его увозят по улицам Москвы. То, что происходит потом, трудно передать словами.
Иван шепчет: “Инженер Альбрехт, ты лежишь в безымянной могиле… но не передалась ли мне твоя травма, и эта двойственная связь с Россией… любовь и страх, отталкивание и притяжение… Это надо в себе перебороть, для этого надо над собой поработать… А может быть – вернуться в Россию и посмотреть?”
Иван раздвоен и в отношении Германии – она своя и не своя. Наверное, когда-то он здесь жил, но сейчас он не тот. Он никогда не будет своим. Его часто спрашивают: “Was fuer ein Landsmann bist du? Чей ты, земляк?” На этот вопрос он не может дать ответа.
Он ни во что не верит, но сеанс у Детлефсена рождает у него смутное сомнение: а вдруг было?
За ответом он идет к батюшке Тимофею, или фетерхену Тимофею, как его здесь кличут мюнхенские старожилы. Это в районе Обервизенфельда, на северо-западе, у Олимпийского парка. Если пройти по тропке через густую чащу, то на поляне увидишь самодельную кривую церковку. Луковичный купол покрыт серебряной фольгой от шоколада. Рядом с церковкой – сарай-избушка. В нем сидит седобородый старик, раздувает сапогом самовар. Этот фетерхен Тимофей – для сентиментальных немцев символ матушки России. Лучше приходить со своей водкой, но он может налить и сам.
Иван приносит бутылку Горбачева – модной в эти дни водки. По телевизору говорят, что Горбачев – Russlands reine Seele – чистая душа России. Они наливают по стаканчику, и Иван рассказывает Тимофею о своих сомнениях – что-то о связи с русской землей и о том, можно ли верить в перевоплощение. Тимофей пьет водку мелкими глотками, закусывает огурцами своего посола и усмехается в усы.
Тимофей Васильевич (Прохоров) родился в 1894 году в станице Богаевская на Дону. О жизни его до Второй мировой войны мало что известно. Вероятно, он был разнорабочим. Во время войны возил уголь жителям Шахт. Отступая после Сталинграда, немецкие войска конфисковали его упряжку с двумя лошадями и заставили везти раненых до Ростова.
Он уехал, не попрощавшись с семьей. В пути Прохоров разговорился с раненым немцем Гансом, они подружились. Ганс играл ему на губной гармошке, а Тимофей пек для друга картошку в золе. Ганс умер от гангрены в Ростове, а Тимофея отпустили к семье. На обратном пути, так говорит Тимофей, ему явилась дева Мария: она сошла с небес в сиянии и молвила: “Тимофей, не иди домой! Иди на Запад и там построй церковь во славу дружбы Востока и Запада”! Он сказал ей, что его ждут беременная жена и двое детишек. Богородица ответила: “Я позабочусь о них”. Он так и остался в немецком обозе (говорят, варил полевую кашу для воевавших на стороне немцев казацких частей), пока в конце войны не оказался в Вене. Здесь он встретил беженку Наташу, которая стала его гражданской женой. Они решили построить церковь Девы Марии, но венские власти заставили снести начатую постройку. Путь Тимофея и Наташи по дорогам послевоенной Европы продолжился, пока они не осели в 1952 году в Мюнхене.
Они соорудили шалаш на пустыре в местечке Обервизенфельд, грелись у костра и начали строить из кирпича и балок, оставшихся от разбитых войной домов, маленькую церковь. Купол “посеребрили” с помощью шоколадной фольги. Они жили в сарайчике у церкви пятнадцать лет при тихом попустительстве городских властей, пока не началась подготовка к Мюнхенской Олимпиаде. Им велели убираться, однако местные жители так полюбили Тимофея, что устроили акции протеста. Пришел сам архитектор, сел с Тимофеем, выпил рюмку водки. Они разговорились. Тимофей убедил его не трогать церковь, и стадион был перенесен в другое место. Церковь назвали Ost-West-Friedenskirche, и она стала со временем одной из достопримечательностей Мюнхена.
Тимофей не хотел жить в грехе и венчался с Наташей незадолго до ее смерти в 1972 году. Ее не дали похоронить у церкви, и он воздвиг ей символическую могилу. Со временем Тимофей стал старейшим жителем Мюнхена и дожил до ста десяти лет.
Тимофей сидел у окна в сарайчике с зеленой крышей, говорил на странном русско-немецком. Утверждал, что ему две тысячи лет. Но немцам это нравилось. Это соответствовало их представлениям о русской душе. Фруктовый сад, пасека, самовар.
– Может быть, подумал Иван, – его главной чертой было притворство? Тимофей напомнил ему героя Толстого.
Эту самодельную церковку построил явно сумасшедший. Но немцы признали ее шедевром нелегального искусства. Вот в чем очарование России на Западе!
Иван понимает из этой истории одно – что Тимофей самозванец, что он не священник. Но кто может лишить его права на миссию, коли он так решил? И задает ему вопрос о предыдущей жизни: “Было или не было?”
Фетерхен Тимофей говорит ему: “Может, было, а может, и не было. Но как бы то ни было, ты рождаешься новым человеком. Христианство дает тебе свободу от прошлой жизни”.
Опять это утешительное мяу-мяу! Уголек вспыхивает и догорает в яранге Тимофея. “Хватит, господа!” – Иван встает и уходит.
Пробираясь сквозь темную рощу к остановке автобуса, думает: “Каждый из нас испытывал притяжение этой планеты, взрывал плотные слои атмосферы, падал на горькую землю. Все мы, пересекаясь, входим сюда – под разными углами. Вспыхиваем и догораем. Но оживает ли наш прах? Есть ли чудо?” Впрочем, Иван чего-то недоговаривает, не все так просто. В этой череде непонятных контактов, лжеучителей и моралистов остается один непонятный эпизод. Непонятный, а потому…
Он боится признаться себе, что чудо было. Он это на себе испытал. Один раз, но это было. Среди всей этой болтовни, лжи и разговоров. Эта неграмотная бабуся в платочке была… он пытается себя ущипнуть, сказать, что это сон, но нет!
… 1983 год, он только что женился, он хочет поехать за границу, идет на медосмотр в поликлинику.
И получает категорический отказ. Диагноз: порок сердца. В довольно осложненной форме. Кардиограмму повторяют, она дает все тот же результат – порок митрального клапана.
С опущенной головой он идет домой. Заграница – это единственный шанс вырваться из советской нищей жизни, прокормить семью. Подходит жена и говорит: “Есть бабка Наталья, лечит, через подругу договорилась, чтоб ты пришел”. Он в это не верит, он ни во что не верит, но под давлением жены надевает тяжелое советское пальто и едет на тот конец Москвы, куда-то на Автозаводскую, подходит к маленькому пятиэтажному домику.
Уже у подъезда он видит очередь – женщины с детьми, старики, кавказцы. Поднимается по лестнице, где так же вдоль стенок стоят люди, стучит в приоткрытую дверь. Появляется бабка Наталья: это крохотная старушка в платочке, почти слепая. Как будто из русских народных сказок.
Старуха проводит его в комнату: горят лампады и свечи, со всех стен на него смотрят глаза святых с потемневших икон.
Она сажает его на стул, набрасывает на голову платочек и начинает шептать молитвы. Большую часть из них он не понял, он только припоминает, что это какие-то муромские частушки и скороговорки. Приятное тепло проходит сквозь платок, он засыпает на стуле. Открывает глаза: в комнате тихо.
Бабка Наталья говорит: “Иди, милок, на кухню, поешь блинков!”
Он видит, что ей очень много, может, девяносто лет. Наверное, она неграмотная. И как ее занесло в эту громадную Москву, в хрущевскую квартирку?
Бабуся потчует его блинами и дает с собой склянку живой воды. Он благодарит, уходит. Когда является на медкомиссию через неделю, врачи не верят: следов порока нет. Через неделю его проверяют снова, и тот же результат.
И вот тогда мелькнула мысль: а что, если? А что, если? Но это остается тайной между ним и Верой, женой.
Бабуся потчует его блинами и дает с собой склянку живой воды. Он благодарит, уходит. Когда является на медкомиссию через неделю, врачи не верят: следов порока нет. Через неделю его проверяют снова, и тот же результат.
И вот тогда мелькнула мысль: а что, если? А что, если? Но это остается тайной между ним и Верой, женой.
Снова Штерн
Проходит неделя, Штерн встречает его во дворе, он выгуливает Белли. Он возбужден: “Моя энергия по-прежнему растет, я не знаю, куда направить ее. Я окончательно понял, что я – воплощение Агни – индусского бога огня. Я окончательно понял. Выброс энергии достигает сотен килограммов тротилового эквивалента. Я договорился в Пазинге, мне дают кабинет. Я могу лечить безнадежно больных, я все могу… ”
Еще три дня спустя: “Мне платят, платят, у меня никогда не было столько денег”.
Иван чувствует, что Штерн рискует, что без диплома за эти вещи в Германии могут посадить в тюрьму. Однако Штерн не хочет этого понимать, он заводит Ивана к себе домой и объясняет ему мировую ситуацию: “В двухтысячном году наступит мировой потоп. Никто не выживет, кроме группы посвященных. Это стало неизбежным после того, как в Штатах убили индейскую прорицательницу “Дикую Козу”. Она была последней, воплощавшей единение людей с духами живой природы”.
“Необходимо готовиться к Потопу, главное – сохранить избранных… Да, все зальет, но останутся островки – в баварских Альпах, в Швейцарии и на Урале”. – Штерн говорит и говорит, и говорит… глаза его поблескивают, он предлагает Ивану заняться спасением людей в России. Ивану начинает казаться, что в этом есть правда. Он думает: “Какого хрена я на своей станции корячусь, не сплю ночами. Не лучше ли уйти на социал и уже загодя готовиться к всемирному потопу?”
Штерн берет его на свою дачу вблизи Зальцбурга. Они ходят по альпийским лугам, пьют белое вино. Штерн говорит: “Я – настоящий тиролец, я – непреклонный человек! В свои шестьдесят я полон сил, ведь мы – тирольцы, мы помним традиции Вильгельма Телля, Андреаса Хофера… Живучи, как все горцы. В моей деревне эсэсовцы сделали меня живой мишенью. Они играли в Вильгельма Телля: ставили мне на голову яблоко и стреляли. Это продолжалось долго, но я выжил.
Моя фамилия – особая: в Германии я немец, в Израиле – еврей. В Израиле пограничники не проверяют меня: фамилия Штерн говорит сама за себя”.
– Как повелось, что Штерн – еврейская фамилия?
– Это зависело от произвола чиновников. В XVIII веке в Австро-Венгрии они давали евреям немецкозвучащие фамилии, и все зависело от взятки. Если ты был беден и раздражал чиновника, то он давал тебе неблагозвучную фамилию – Краус, Краут, либо гротескную – как Финкелькраут, или ваши Пастернак и Мандельштам. А если ты хорошо платил, то становился Штерном, Файнгольдом или Адлером. В нейтральных случаях – по городам: Кракауэр, Лембергер, Познер.
– А разве так было только с евреями? – недоумевает Иван. – В России стряпчие тоже могли одним дать Хрякова или Мутько, другим – Орлова или Петрова.
В лице Штерна Иван видит вымирающий тип западного человека – пассионария, безумца, анархиста, антисистемщика. В эпоху манипуляций и массмедиа таких почти не остается.
Маленький Франц Штерн! Ты стоишь на пригорке, яблоко на твоей вихрастой голове, а большой сухопарый эсэсовец целится в тебя из парабеллума. Какая сцена!
Тебя отдают в школу иезуитов, ты не веришь в официальные догмы, но зубришь все эти церковные книги, и социальный протест нарастает в тебе. Тебя распределяют миссионером в Южную Африку, и там ты видишь правду жизни. Жизнь аборигенов, поклонение духам предков и безжалостную натуру белого человека. Однако в эпоху массовых манипуляций ты никому не нужен.
Вскоре судьба разводит их. Они видятся на прогулке в последний раз. Штерн подавлен, он говорит: “Жена Эмили бросила меня, ушла в секту солнцепоклонников. Забрала с собой дочь Фелицитас. Но я не сдамся!” – Он много курит, гоняет собачку по газону. Иван жмет его сухую руку, провожает взглядом поджарую фигурку, а еще через полгода узнает, что Штерна сажают за нарушение закона о врачебной практике.
Ньюйоркцы
Осень 92-го года. Матусевнча неожиданно смещают. Говорят, за отклонение от генеральной линии госдепа. Нацеленной на окончательный развал России. Матусевич садится в свой красный БМВ, громко хлопает дверью. Машина с визгом срывается, он покидает навсегда территорию радиостанции.
Мы повторяем этот кадр трижды: машина с визгом срывается, он покидает навсегда территорию радиостанции. Мы повторяем…
Иван смотрит на удаляющийся автомобиль: почему все выскочки и нувориши так любят БМВ? Ему в БМВ не нравятся две маленькие ноздри. Ноздрявый какой-то вид. Решетчатый оскал “Мерседеса” куда внушительней.
На станцию прибывает группа сотрудников нью-йоркского бюро: Гендлер, Вайль, Генис, Парамонов. В отсутствие Матусевича всем заправляют теперь они. Сидят в хозяйском кабинете, дымят. И начинают делить позиции.
Иван идет читать новости в кабину. Рядом с ним за микрофоном сидит прибывший из Нью-Йорка Парамонов, доказывает: “Фельдмаршал Суворов – народный тим гомосексуалиста, он имел своих солдатушек. И жалел их как детей”. Парамонов – главный интеллектуал нью-йоркской группы. О, эта нью-йоркская группа!
Новый шеф русской службы – Юрий Гендлер. Он проходил в Союзе по “ленинградскому делу” – попытке угона самолета. Так говорят. Истинную подоплеку тех событий не знает никто.
Это милейший кудрявый толстяк, неподражаемо картавый и розовощекий. Он может выпить литр виски, отполировав его пивком. Способность Гендлера пить уникальна. У него две главные страсти – футбол и собирание грибов. Страсть поменьше: просмотр фильмов – советских, сталинских. “Чапаев”, “Подвиг разведчика”, “Кубанские казаки”. В своем бюро на Бродвее, а потом в Мюнхене, приняв на грудь по литру, Гендлер с друзьями запираются и смотрят видик.
В их компании часто бывал Сергей Довлатов. В Нью-Йорке Довлатов скучал, а в теплой бродвейской студии билось сердце советской родины. Репортер Володя Морозов говорит: “На этом незабываемом Бродвее, 1775 еще от лифта разносился запах красного “Джонни Уокера”. Что означает – редакция бухает!” Наверное, это бухалово и добило Довлатова: ему нельзя было пить, а не пить на Бродвее, 1775 было невозможно.
Новоприбывшие считают, что Нью-Йорк – столица мира. Иван так не считает. А что увидел он сам в этом городе? Улицы грязные, еда невкусная, ограничения во всем. Из ресторана “Распутин” его выгнали курить на улицу, где он сидел на крылечке с дюжими ребятами из Брайтон-Бич. Его ощущение: Нью-Йорк – это чистилище Запада. Крохотные островки престижа – “Уолдорф-Астория”, “Плаза”, “Рокфеллер-центр”, и – жуткие дома, толпы плохо одетых мигрантов со всего света, влекомых американской мечтой.
На фоне оазисов комфорта в Мюнхене, Швейцарии и Каннах это была Нигерия. Однако же любимая “обретшими свободу” людьми. Ругать Нью-Йорк считается среди эмигрантов дурным тоном. Но он помнит Селина. Бессмертные отрывки из “Путешествия на край ночи”. Америка не изменилась, по сути, с 30-х годов.
Поздний вечер. В кабинете Матусевича, теперь Гендлера, люди из Нью-Йорка открывают вторую литровку “Джонни”, включают видик, смотрят “Чапаева”. Под третью бутылку ставят “Крестного отца”. Ржут на тех же сценах. У них, бродвейцев, особый вкус. Они знают, что они – и есть настоящие “гомо совьетикусы”. Они даже не говорят по-английски. Потому-то Вайль и Генис со знанием дела пишут книгу о советском человеке.
Вайль не нравится ему. Это пухлый барин с пышной седой бородой, излучающий ложное благодушие и самовлюбленность. Кто-то окрестил его “Лев Николаевич Вайль”.
Гендлер лучше их всех. Человечней. Он долго объясняет, как надо готовить рыбку барабульку: “Старик, ты варишь ее в пиве. Хотя бы в говенном американском. Слегка перчишь – и с ледяным “Абсолютом ”. Это абсолютное блаженство!”
Его жена – породистая пожилая дама – страдает, по слухам, тяжелым алкоголизмом и жизненной нереализованностью. Вероятно, они бухают на пару. Чтобы спасти ее и спастись самому, Гендлер покинет должность шефа русской службы в Праге и купит домик на озерах в Северной Каролине, где действует сухой закон. Там он будет стрелять диких уток и ловить рыбу – без привычной чекушки.
В кабинете Гендлера ребята из Нью-Йорка многократно прокручивают “Подвиг разведчика”. Говорят, что смакуют эстетику сталинизма. Но Иван подозревает, что им это просто нравится: впечатления советского детства сидят в подкорке глубоко. Мы все остаемся советскими детьми.
Мы помним детство коммунальное, веселое. Пацанов в советской школе, анекдоты на переменах: “У вас продается славянский шкаф?”
Советский русский человек никогда не станет западным. А может, и не надо? Парафразируя поэта – все мы вышли из “Мойдодыра” Чуковского. Из “Чука и Гека” Гайдара. И “Грозы” Островского. Вся эта, блин, школьная программа застряла на генетическом уровне.