Это был последний день старого мира. (Только я тогда этого еще не знал.) Мы с Артуром оба напились. (В виде исключения я в тот день принес две бутылки.)
Артур занимал двухкомнатную квартирку над булочной на Блит-роуд. Запах хлеба бесконечно раздражал меня. Когда ты голоден, запах хлеба делает голод непереносимым. А если ты не голоден, то доводит до тошноты. Иногда запах становился дрожжевым, бродящим, словно из хлеба делали пиво. Артур говорил, что привык к этому запаху, и утверждал, что не чувствует его. Квартирка у него была маленькая, непривлекательная и грязная. В ней было несколько реликвий, унаследованных от (ныне покойной) особы, которую Артур называл «мамочкой». Мамочка оставила Артуру сизо-зеленый с коричневым ковер в волнистых треугольниках, буфет с закругленными углами и шоколадно-коричневой инкрустацией в виде удлиненных вееров, экран зеленоватого стекла с изображением Эмпайр-Стейт-билдинга, кресло, расшитое весьма устарелыми аэропланами, оранжевый восьмигранный коврик, никак не сочетавшийся с большим ковром, и две светло-зеленые статуэтки, изображавшие полузадрапированных дам, которые именовались Рассвет и Закат, — в соответствующих позах. Во всем этом чувствовалось трогательное дыхание отошедшей в прошлое joie de vivre,[43] что вызывало у меня легкую симпатию, но никакого любопытства. Отец у Артура (тоже покойный) был носильщиком на железной дороге. А сам Артур являл собой, так сказать, образец того, какую роль в раскрепощении человечества играет экзаменационная система.
Мы покончили с ужином, который ели на мамочкиных тарелках, украшенных белыми домиками на фоне восходящего солнца в виде бежевых штрихов, и пребывали (я хочу сказать: я пребывал) в той стадии опьянения, когда человек становится колючим и понимает, что все напрасно. Артур, который быстро пьянел (он обычно пил пиво), сидел с мечтательным выражением лица. Он никогда не становился колючим. Сняв очки, он довольно бессмысленно раскачивал их туда и сюда, точно маятник. Вообще-то говоря, большую часть содержимого двух бутылок выпил я. Мы поболтали не очень вразумительно о служебных делах, о пантомиме и перешли к обсуждению «религиозных» взглядов Кристофера Кэйсера.
— Конечно, — сказал я, — если считать, что мир — это иллюзия, тогда можно вести себя как угодно. Очень удобная доктрина.
— Разве христианство не учит?..
— Само собой, Кристофер, конечно, не верит в это, никто не мог бы поверить. Он заявляет, что люди на самом деле не существуют! Но это не мешает ему, наравне со всеми нами, носиться со своим «эго».
— Ну, вообще-то я не думаю, что мы по-настоящему существуем, — заметил Артур.
— Говори за себя.
— Я считаю, что мы просто должны быть добры друг к другу. Жизнь и так достаточно сложна, и если Кристофер это имеет в виду…
— О, только не начинай философствовать.
— Я хочу сказать: человеческий разум — всего-навсего вместилище всяких случайностей. За обычной повседневной жизнью нет ничего. Нет ничего завершенного. Но жизнь — это не игра. Это даже не пантомима.
— Не край, где никогда и ничего не происходит.
— Нет, конечно, — сказал Артур. — В том-то и дело.
— Значит, ты не рассматриваешь Питера Пэна как реальность, ворвавшуюся в край мечты.
— Нет, — сказал Артур. — Наоборот. Реальность — это домашний очаг Дарлингов. А Хук — просто изобретение мистера Дарлинга.
— Что же такое Питер?
— Питер — это… Питер — это… Ох, не знаю… Взбунтовавшаяся душа. Он только всех раздражает, как непрошеный гость, который не может ни приспособиться, ни по-настоящему помочь.
— Это весьма своеобразно.
— Я хочу сказать, что душевный порыв превращается в безумие, если он не связан с повседневной жизнью. Он становится разрушительным, просто взрывом нелепой злости.
— По-моему, подлинный герой — это Сми. Хук завидует Сми. Поэтому Хук может быть спасен.
— Только в романе.
— В романах все объясняется. В пьесах — нет.
— Лучше не объяснять, — сказал Артур. — В этом смысле на первом месте стоит поэзия. Кто бы не хотел быть поэтом, а не кем-то еще? Поэзия начинается там, где кончается слово.
— В поэзии слово только и начинается.
— По-моему, героиня — это Нана.
— Нана — самая традиционная фигура во всей этой истории. А вот Сми…
— Не забывайте, что Сми служит Хуку.
— А ты не забывай, что Нана всего лишь собака.
— Совершенно верно, — сказал Артур. — В образе Наны нет ничего зловещего. Нана ведь не говорит. Даже мистер Дарлинг и тот не оправдывает ожиданий: ему так хочется стать Хуком.
— А как насчет Уэнди — она их оправдывает?
— Her. Уэнди — человеческое существо, ищущее правды. Она кончает компромиссом.
— Лишь наполовину живя в реальном мире?
— Да, как многие из нас. Это поражение, но поражение вполне достойное. На большее, наверно, нельзя и рассчитывать. Теперь насчет Наны. Она — носитель правды в доме Дарлингов, лучшее, что там есть, его реальность, Нана боится Питера, она единственная, кто действительно знает Питера.
— Не могу понять, почему ты так идеализируешь дом Дарлингов. Мне он представляется на редкость унылым.
— О нет… что может быть лучше… дом, полный… детей… и…
— По-моему, мы пьяны, — сказал я. — Во всяком случае, я — безусловно. Последние две минуты мне казалось, что ты рассуждаешь интересно.
В эту минуту, по счастью, зазвонил телефон. Это был старик пенсионер, у которого только что умерла любимая собачка. Я слышал, как старый идиот плакал на другом конце провода. Я собрал свои вещички. Я уже знал по опыту, что Артур не способен быстро закончить телефонный разговор. Прикрыв трубку рукой, он умолял меня подождать, но я был сыт всем по горло. И вовсе не желал слушать его рассуждения о счастливых семейных очагах и детках.
На улице сумасшедшая старуха — английская погода — снова вывернулась наизнанку. Облака умчались прочь, и прояснело. Несмотря на сияние Лондона, в красноватом небе виднелось несколько звезд. Давно я не видел Млечного Пути. Огромное колесо галактики, сверкающую туманность из бесчисленных звезд, глубокую абсолютную тьму, таящую в себе другие, и другие, и другие галактики. А все-таки прав Артур. Вообще-то по-настоящему мы не существуем. И однако же страдаем, как сумасшедшие. Что-то было во мне, некий болезненный конгломерат обиды, тревоги и боли, что-то полураздавленное, проглоченное, но не переваренное и все еще кричащее. Я подумал было поехать к Кристел. Но такого я никогда еще себе не позволял. Надо держаться раз навсегда выработанной рутины. Да и потом Кристел сейчас наверняка уже спит. А что, если Кристел поймает меня на слове и вдруг даст согласие Артуру? Не следует ли мне положить всему этому конец, для чего достаточно лишь поднять палец? Я попытался отвлечься и переключиться мыслью на Бисквитика. Попытался, но удовольствия от этого не получил. Бисквитик была ведь лишь еще одним бессмысленным соблазном, коим дразнил меня космос, все равно как дразнят насекомое, тыча в него соломинкой. Я медленно пошел домой.
СРЕДА
Настала среда, пока что самый важный день в этой истории и один из поворотных дней в моей жизни. Началась она довольно скучно: мы поссорились с Кристофером Кэйсером. Восставши ото сна, я обнаружил, что кухня занята каким-то незнакомым парнем с длинными волосами, стянутыми широкой резинкой. По всей видимости, он провел здесь ночь. Я прошел к Кристоферу в комнату и объявил, что не потерплю у себя в квартире парня, который носит такую прическу. Кристофер сказал, что я на редкость узко мыслю. Я заявил также Кристоферу, что возражаю против того, что он ходит в такой короткой рубашке: при малейшем его движении обнажается голое тело. Я предпочитаю, чтобы он своим телом любовался сам. Кристофер сказал, что рубашка села после стирки в стиральной машине. Я сказал, что уже не раз говорил ему, чтобы он не пользовался стиральной машиной. Он сказал, что я гнусный скупердяй. Я ему ответил. И вышел из квартиры, так и не побрившись, хлопнув дверью.
Лифт по-прежнему не работал. Плакаты снова возвещали о стачке электриков, которая должна была вот-вот начаться. Шел дождь. Я оглянулся в поисках Бисквитика, но ее не было видно. Придя на службу, я решил побриться (я держал там бритвенные принадлежности), но обнаружил, что у меня кончились лезвия. Я чувствовал себя опустившимся, грязным. Я сел и уставился на стену в пятнах от паутины, надеясь, что желание сказать Кристел, чтобы она бросила Артура, станет настолько сильным, что я не смогу ему противиться. Я чуть подтолкнул его в этом направлении. Кристел увидит Артура завтра. Не следует ли мне повидаться сегодня с ней?
Заливаясь веселым смехом, появились миссис Уитчер и Реджи. Они все праздновали, продлевая свою победу. Позвонила Томми (акция запрещенная), и я опустил трубку на аппарат. Артур, который очень был мне сейчас нужен, к моему удивлению, не появлялся. Сокрушительный удар был нанесен мне приблизительно без четверти двенадцать.
Реджи и миссис Уитчер обычно болтали весь день. Какую-то работу они, наверно, все же делали. Я так привык к этой их вульгарной какофонии, что научился отключаться. Иногда я, правда, вслушивался в их болтовню. Сейчас я трудился над составлением очень тонкой докладной записки по поводу посыльного, которого перевели в другое учреждение и который, находясь там, получил, как ныне принято выражаться, премию ex gratia[44] за уничтожение голубиных гнезд на крыше, а теперь, вернувшись к нам, сломал себе ногу, уничтожая эти самые голубиные гнезда, ибо, как он утверждал, это теперь входит в его обязанности. Я элегантно разрешил эту задачу и, прежде чем приступить к изучению следующего дела, откинулся на стуле, дивясь тому, что Артур до сих пор не появился, и лениво прислушиваясь к безостановочной болтовне двух своих коллег. Раньше они обсуждали пантомиму. А теперь явно переключились на что-то другое.
— Так не говорят: граф Солсберийский! — Это изрекла Эдит, которая была экспертом в вопросах, связанных с аристократией.
— Говорят: лорд Солсбери и граф Солсбери.
— А разве лорд выше графа?
— Конечно, глупенький.
— А граф — это то же, что маркиз?
— Женщина сохраняет за собой титул. Изменив фамилию, она не становится просто «миссис».
— А я считаю, что это неправильно! Так что же, значит, ее отец был графом?
— Давайте спросим мистера Всезнайку. Хилари… Хилари-и!
— Да?
— Когда даму зовут леди такая-то, отец ее, значит, — граф, верно, и она сохраняет свой титул, не так ли, когда выходит замуж и становится кем-то еще?
— Кажется, да, — сказал я, — но эксперт-то в этом деле вы. По-моему, если вы дочь его сиятельства графа Снеток, вас зовут леди Джоан Малек, а если вы выйдете замуж за мистера Колюшку, то станете леди Джоан Колюшка.
— До чего же наш Хилари остер на язык! Так граф — это то же, что маркиз?
— Не знаю.
— Мне казалось, вы посещали Оксфорд.
— Я там учился на секретаря.
— Хилари вечно выдумывает. По-моему, он к Оксфорду и на милю не подходил.
— Хилари учился в университете неврастеников в Сканторпе.
— Хилари… Хилари-и…
— Словом, раньше она была леди Китти Мэллоу, потом она вышла замуж за мистера Ганнера Джойлинга и стала леди Китти Джойлинг.
В эту минуту в комнату вошел Скинкер.
— Что случилось, мистер Бэрд?
— Я смахнул чернильницу. Он поднял мою чернильницу.
Часть чернил вылилась на пол. Я перегнулся через край стола и, тяжело дыша, уставился на темную лужицу. Медленно-медленно я опустил на лужицу кусок промокашки.
— Что с вами, мистер Бэрд? Голова закружилась?
Я махнул рукой — Скинкер понял и повиновался. Он вышел из комнаты и закрыл за собой дверь.
— А все-таки это вычурно — называться леди Китти, верно? — проговорил Реджи. — Я хочу сказать, ведь не могли же окрестить ее «Китти».
Я прочистил горло.
— Да, Хилари, милый? Вы что-то сказали?
Я закашлялся в попытке скрыть то обстоятельство, что мне тяжело дышать, а тем более говорить.
— Вы упомянули имя Джойлинга?
— Да, Ганнера Джойлинга.
— Я уже слышал это имя, — сказал Реджи. — Мне казалось, что он политический деятель, но, должно быть, это не так.
— Он возглавлял эту штуку по денежной реформе. А потом был кем-то в Объединенных Нациях. Я видела его по телевидению.
— А что с ним случилось? — спросил я.
— Разве вы не слышали? Это новый глава нашего учреждения. Вместо Темплер-Спенса.
— Темплер-Спенс уже отбыл, — заметил Реджи. — Но Джойлинг приходит только через три недели.
— А жену его зовут леди Китти, поэтому, я думаю, отец ее был графом или кем-то еще.
— А сколько у нас графов?
Я согнулся над столом и сделал вид, что пишу. Потом тихонько выскользнул из комнаты, прошел в вестибюль, надел пальто, взял зонтик и, спустившись по лестнице, вышел на Уайтхолл. Дождь все моросил. Я решил повидать Клиффорда Ларра. Он не позволял мне заговаривать с ним на службе и неохотно соглашался встречаться где-нибудь поблизости, но сегодня был особый случай. Он обычно выходил со службы около половины первого и отправлялся завтракать в «Таверну святого Стефана». Сейчас было десять минут первого. Я стал медленно прогуливаться под зонтом, не выпуская из виду главный вход в наше здание. Прошло минут двадцать пять. Тридцать. Затем появился Клиффорд в своем элегантном твидовом пальто и в мягкой фетровой шляпе. Он только начал было раскрывать зонт, но увидел меня и тотчас его закрыл. Немного помедлил и затем направился ко мне. Мы повернулись и медленно пошли в направлении Трафальгарской площади. Я тоже закрыл зонт.
— Значит, вы слышали? — сказал Клиффорд.
— Да.
— Ну, и чего вы от меня хотите?
— Я хочу с вами поговорить.
— Мне сказать нечего. В два часа у меня совещание, и я еще должен до него кучу материалов прочесть. Вы же знаете: мы с вами здесь не встречаемся.
— Я хочу поговорить с вами. Пойдемте в парк.
— Будьте здоровы. Я иду в эту сторону, вы — в ту.
— Пойдемте в парк. Вы что, хотите, чтобы я потащил вас за руку и устроил сцену?
Мы зашагали в другую сторону. Клиффорд раскрыл зонт — явно для маскировки. Я свой раскрывать не стал. Дождь ведь почти прекратился. Мы молча прошли под аркой Конной гвардии, пересекли плац и, войдя в парк Сент-Джеймс, пошли вдоль северной стороны озера. Дождь совсем прекратился, и над Букингемским дворцом появился маленький, очень яркий кусочек светло-голубого неба.
— Что мне делать? — спросил я Клиффорда.
— Не понимаю, почему вы должны что-то делать, — откликнулся Клиффорд из-под своего зонта. — Вам же с ним не встречаться.
— Он может попасться мне на лестнице.
— Вы что, думаете, он накинется на вас, схватит за горло или сделает еще что-нибудь этакое?
— Мне придется подать в отставку.
— Не будьте идиотом. Впрочем, поступайте, как считаете нужным. А я пошел назад.
— Нет. Прошу вас. Прошу. Я только что об этом узнал. Я не знаю, что делать.
— Смиритесь. Он и внимания-то на вас не обратит. А если вам так уж это не по нутру, — уходите в отставку. Никакой проблемы.
— Надо же случиться такому фантастическому стечению обстоятельств. Ну почему он пришел именно к нам? Я-то думал, что никогда больше его не увижу, я молился, чтобы никогда больше не увидеть его. Я надеялся, что он умрет. Я и думал-то о нем как о человеке уже мертвом.
— Это весьма немилосердно да и не слишком реалистично. Он за это время как раз очень преуспел. Ну, а теперь я…
— Дойдемте до моста, Клиффорд, прошу вас, дойдемте до моста. Мне кажется, я схожу с ума.
Мы взошли на чугунный мост и остановились, глядя поверх водной глади на Уайтхолл. Величественные очертания Уайтхолл-корта вырисовывались слева от угрюмого силуэта новых государственных зданий, а за пожелтевшими ивами на островке поблескивал изящный, как дворец, сверкающий, зеленовато-серый фасад Форин-оффис. Бледное водянистое солнце освещало перегруженный горизонт на фоне свинцово-серого неба. Над южным берегом реки все еще шел дождь, и видно было, как сверкающие полосы дождя прорезали мрачный небосклон, освещаемый то появлявшимся, то исчезавшим за облаками солнцем.
— Как вы полагаете, он знает, что я здесь работаю?
— Не думаю. Он будет приятно удивлен, увидев знакомое лицо.
— Я не могу это вынести, — сказал я. — Если мы встретимся, мы… мы в обморок упадем… от ненависти или не знаю чего еще.
— Не понимаю, почему бы вам не поздороваться, как вежливым людям.
— Поздороваться?! Клиффорд, а как вы думаете, кто-нибудь еще в нашем учреждении… кроме вас… знает про… про меня и Ганнера?
— Нет.
— А вы не расскажете?
— Нет, конечно, нет.
— Мне нехорошо. По-моему, я сейчас упаду.
— Нельзя так распускаться. Что же до ненависти, не понимаю, почему вы-то должны ее чувствовать.
— Если вы этого не понимаете, не мешает вам заняться психологией.
— О, я знаю, говорят, что человек, которому вы причинили зло, должен вызывать у вас отвращение. Но всему есть пределы.
— Здесь никаких пределов не существует.
— Ведь в конце-то концов с тех пор прошло почти двадцать лет.
— Не для меня. Для меня все было вчера.
— Вы же знаете, что я теперь не в состоянии выносить напряженных ситуаций. У меня есть и свои неприятности.
— Он снова женился.
— А почему бы и нет? Он продолжал жить, а вы сидели и кисли, парализованный жалостью к самому себе.
— Вы меня презираете, не так ли? Вам стыдно, что вы мой друг. Вы считаете, что упадете в глазах сослуживцев, если они узнают, что вы мой друг. В таком случае — катитесь-ка. И не ждите меня в понедельник.
— И прекрасно, не буду. Прощайте.
Я смотрел ему вслед, потом прищурился, и фигура его слилась с безразличными мне людьми, прогуливавшимися теперь, когда дождь перестал, в лучах бледного солнца. Я дошел до конца моста и медленно двинулся назад по другой стороне озера. Прошел вверх по Грейт-Джордж-стрит и у парламента свернул на Уайтхолл. Заворачивая за угол, я столкнулся с Артуром, только что перешедшим улицу от станции метро.