Испуг - Владимир Маканин 10 стр.


Теперь почти каждую ночь. Особенно, если лунная. Теперь я легко отслеживаю, когда пацан среди ночи встает. (Я прислушиваюсь… Сквозь дрему. Стариковский сон чуток.) Сначала слышу, как он шоркает головой на подушке. Всё сильнее дергает башкой, как на отрыв… Спит не спит… Затем встал, идет в сад, и там, возле яблонь, быстро-быстро, по-собачьи, зарывается в землю. Чаще в готовую, вчерашнюю выемку. Неглубоко, на половину тела. (Иногда я вижу его уже сразу в ночном саду. Слежу какое-то время. Через темное окно.) Зарылся. Лежит… Славно зарылся! Настолько славно запрятался, что чужая пуля не найдет его тела, а чужой нож глотки. Удивительно. Здесь, в земле, он отсыпается, не дергая башкой. Пацан спит по-настоящему. Как каменная голова. Он даже сопит… В сладкой утробе… Я дал ему поспать. (Сорок – сорок пять минут. Урок.) Я поглядывал на часы. А потом я ушел. Будь что будет. Мне не обязательно его поднимать. Он сам. На бледном рассвете (еще до солнца) он сам отряхивается от земли… от травинок… Встал. И, как лунатик, тихим, плывущим шагом возвращается в постель – досыпать ночь.


Днями он вроде бы оживает… С местными парнями более или менее контачит. Надо мной посмеивается. Грубит. Дерзит… В магазинчик ходит. Но всё при свете дня. А ночь – это ночь… Вчера, когда я вернулся от Лидуси, пацан уже был в утробе. Я шуршал ногами по траве – рядом, – я ходил кругами, как ходят вокруг застарелой беды.

Но эти сорок – сорок пять минут я не всегда выдерживаю. Я за него боюсь. Земля прохладна. Каково тебе, загнанный в землю солдатик?.. Я подхожу и помогаю ему выбраться из ямы, из утробы. Но не кричу, конечно, в сонной стариковской злости и не бужу. Иногда он встать не в силах, и тогда кое-как, но подымаю, сам кряхтя и трясясь, на подгибающихся, подламывающихся ногах, – и веду его, тяжелого, до постели.

Но тяжесть чугунного тела как-никак терпима, снести можно – тяжесть самой беды мне куда тяжелее!.. Я не знаю, как быть. Я боюсь за его почки. (Земля холодает. Воздух теряет летний настой.) Боюсь за спину, за его поясничные позвонки.

Устроил на постель, стою какое-то время возле и тяжело дышу. (Я даже не отряхнул его. Не до этого.) Стою и пошатываюсь. Я, собственно, и думать уже не думаю – о чем тут думать?!. При мне, в моем домишке оказался отвоевавший, отстрелявший свое пацан. Неустроенный, с поехавшей крышей, контуженый пацан, который мне не нужен. И который мне непосилен. Но который мой. Но который родной.

Как я это вынесу и выдержу? «Шорк-шорк!.. Шорк-шорк!..» Ага. Задергалась, заметалась на подушке его голова. Заработала (уже до утра) солдатская шея.

В полутьме я вижу пятно его лица. Вижу и не вижу. (И думаю о покойной моей матери. Почему я думаю о ней, когда смотрю на него спящего? Я помню мамину гримаску досады. Гримаску ее хорошо, отлично помню… А вот улыбку ее время стерло.)

Нимфа

1

Конечно, у Белого Халата много слов. Еще и еще он впаривает мне про классический «сатириаз». Который уже в шаге от меня!.. Что я «сатирмэн». Что я лунный старик… И даже с прямолинейной невежливостью проскользнуло «старикашка-сатир». Под старость, мол, такое бывает. (Если сейчас же не подлечиться!.. Крыша едет… Ах, ах! Опасно!..) Да пусть его болтает… Работает!.. Врач вправе перетасовывать свои ученые слова. Но я вправе им не поддаться… Жизнь – это капитал. Я ее прожил… Могу себе позволить мягкий, тихий распад.

Белый Халат, конечно, спокоен и нацеленно внушает пациенту хотя и разжиженный, но стойкий страх. Аура страха. Пациент сидит… Замер… С врачом пациент, так уж повелось, – по разные стороны стола. Совсем по разные!.. На стенах диаграммы… Картинки… Даже живопись… Все, чтобы произвести побольше этого разжиженного вежливостью стойкого страха. Но пациент – это я. И я подшептываю себе, что я всего лишь неадекватен. И что мой случай легкий. Легчайший!.. И меня не загипнотизировать картинками на стенах.

Однако как воинственно мне сейчас думается, сидя в его кабинете! Сидя напротив Белого Халата… Я, мол, в эти минуты держу грандиозную оборону… Тысячи и десятки тысяч стариков, сидящие в кабинетах и обмирающие сейчас от страха. Бедняги!.. Я за всех нас! Надо держаться… Мы – люди. Надо биться за свое сознание. На нашем бесконечно растянувшемся фронте… Держаться, потому что борьба… И пусть врачи когда-нибудь скажут – этот Петр Петрович Алабин был всего лишь старикашка, но зато какой!


– И последний на сегодня вопрос, Петр Петрович… Начало… С чего и как – конкретно – у вас началось?

Он меня выспрашивал уже третий день.

– Что началось? (Я вдруг становился тупым. Устал…)

– То, о чем мы с вами говорим.

А я едва не переспросил – да, да… ясно… так о чем мы?

– То, о чем мы с вами говорим третий день. Ночные вылазки… То самое, Петр Петрович, ради чего вы сюда к нам пришли.

Я промолчал… Я?.. Ради чего?.. Но я же не больной. Мой случай, вы, доктор, сами эти слова сказали, легчайший… И если честно, я пришел сюда, к вам (в отделение психологии и психиатрии), из несколько запоздалого стариковского любопытства. Из любопытства… Ну и чтобы на людях немного побыть. Старику с людьми хочется!

Ну и чтобы немного в себе покопаться. Порассуждать о том о сем. (Отчасти из простой предосторожности.)

Голос врача Недоплёсова стал чуть жестче:

– То самое, боясь чего вы сюда пришли. С чего и как началось?

Я непонятно от чего… от усталости… завилял:

– Не помню.

Он засмеялся:

– Замкнулись?.. Понимаю, Петр Петрович… Первый стариковский соблазн… Первый! Это все равно как психиатру спрашивать женщину о первом мужчине… Вроде бы она все помнит, все знает. А слова у нее не идут… Парадоксальный и в то же время очень обычный факт ступора!

И ведь действительно слова из меня не шли. И действительно я словно бы плохо помнил.

– А все-таки, Петр Петрович, натужьтесь… Какие-нибудь подробности. Любой пустяк… Поймите: первый ваш опыт несет в себе мощную, даже сверхмощную концентрацию знания о вашей личности. Закодированного знания. Которое ни вы, ни я так сразу не выловим и не угадаем… Но если постепенно… Пошагово…

Разумеется, психолог-психиатр умел дожимать пациента. Пусть дожимает… Кто-то где-то об этом Недоплёсове говорил… Хвалил по телевизору. Советовал… А потом мой внучатый племянник Олежка (а точнее, полоумный приятель моего Олежки) рылся в Интернете. И нарыл – тоже совпадение, случайно – именно этого элитарного врачишку.

Мы тогда чаевничали. Олежка грыз яблоко. «Дед, может, тебе интересно?.. – сказал он, смеясь. – Психиатр Недоплёсов. Слыхал?.. Стариками занимается». Олежка, конечно, смеялся. И (по молодости) слегка меня дразнил. А я клюнул.

Я попросил показать весь текст. И меня сразу привлекло. Интересно!.. Греческие мифы как сгустки человеческой психики, это модно! И вот некий врач Недоплёсов сравнивал известный недуг стариков с еще более известным поведением сатира в разных мифах. Того самого сатира… Старого и безобразного, который с картин великих живописцев уже век за веком подглядывает за спящей нимфой. У Недоплёсова красота мифа оборачивалась добротой – и, как мне показалось, отчасти даже прощением наших неуемных житейских страстей. Плохо ли? (Дохристианское грубоватое милосердие. Но не только.)

И рядом – смешное. Всякие потуги и добавки-прибавки, как водится, от активных читателей. Интернетовское ерничанье… Баловство… Но любопытно, что и придурки, и равно с ними интеллектуалы всласть поиздевались над буквой «ё» в фамилии молодой знаменитости. Он был у них и врач Недоплясов. И Недоплюсов. И Недоплаков. И даже Недописов и Недопихов. Я смеялся.

И, конечно, меня очень вдохновило примечание: В интересных случаях консультация врача и занятия бесплатно.


Недоплёсов сказал:

– Вы еще разговоритесь, Петр Петрович… Вы непременно разговоритесь… Не сегодня и не завтра, но мы все-таки возьмем на глазок ваш первый случай, не штурмуя его. Осадой. Мы же союзники, верно?..

Я кивнул.

– Минут десять отдохните. А потом – в класс.

Недоплёсов играючи откинул на край стола бумагу, где строчил обо мне. Где только что, прощупывая пациента, он заполнял соответствующие графы и клеточки.

Я встал:

– Доктор… Мне сказали, надо помочь повесить картину.

– Да-да. – Недоплёсов не отрывал глаз от какой-то другой бумаги. – Потрудитесь там, пожалуйста. Это как раз и займет десять минут. Вся ваша четверка там… А потом – в класс.

Я встал – и к дверям. Я, в сущности, уже ушел, я на выходе, я нажал на ручку открывающейся двери, когда врач вдогон стремительно меня окликнул – ровно в ту самую секунду ухода:

– Петр Петрович, а все-таки… Ответ сразу… С чем ваш первый случай вы могли бы связать?.. Ассоциацией. Сразу! Любым одним словом… Первым попавшимся, а?

– Боржоми, – как-то быстро ответил я.

– Отлично. Боржоми – населенный пункт или напиток?

– Вода.

– Идите, идите. Всё.

– Боржоми, – как-то быстро ответил я.

– Отлично. Боржоми – населенный пункт или напиток?

– Вода.

– Идите, идите. Всё.

Я шел коридором. Какой цепкий!.. Вырвал информацию!.. Наверняка Недоплёсов сейчас же снова придвинул к себе мой лист бумаги и наверняка вписывал в одну из пустых клеточек: Боржоми. Напиток.


В коридоре я увидел Чижова, наиболее симпатичного мне из нашей стариковской четверки. Он школьный учитель.

Подойдя ближе, я сказал, что готов потрудиться во славу модерновой медицины, я готов помочь – а где живопись? Где картина?

– Не знаю. Везут ее… Или уже несут.

– Долго что-то несут. Я думаю, они ее рассматривают.

Мне хотелось пошутить:

– Рассматривают, я уверен… Трогают. Слегка хватают нимфу за задницу.

– Нарисованную? – Он фыркнул.

– Да, нарисованную… А почему нет?

Но мой шуточный настрой Чижову не по душе. Школьный учитель относится к нашим здесь занятиям всерьез. Слишком всерьез к Недоплёсову. Слишком всерьез к жизни. Ему, на мой взгляд, временами недостает стариковской легкости. (Галоп седин! Стариковская придурь!.. Это не для Чижова.)

Но, возможно, у них с Недоплёсовым срабатывает социальная порука, взаимоподдержка. Учитель не может пренебрегать врачом.

– Мне наш врач интересен. Он талантлив. Во всяком случае, оригинален, – начинает Чижов (по-преподавательски угадав ход моих заниженных мыслей). – Мне только не нравится это его жареное словцо: «сатирмэн»… Знаете, он активно вводит слово в научный обиход… Видели его статьи?

– Нет.

– Жаль.

Чижову хочется поговорить. (Попадая к врачам, всякий одинок. И потому старики особенно ценят контакты в казенных коридорах. Суррогат скорой дружбы.)

– Что ж не почитали?.. А самих вас, Петр Петрович, не коробит слово «сатирмэн»?

– М-м.

– Я понимаю… Привыкнуть можно. Но в написании это все-таки режет глаз. Почему через «э»?.. Интересно, как это слово у него будет выглядеть по-английски… Ведь по-русски всё подобное через «е»… «спортсмЕн», «бизнесмЕн», «джентльмЕн»…

Его голос разогнался до громкого:

– Я хотел Недоплёсова спросить. Мне, мол, интересно… Написание, мол, говорит о многом… Но я испугался и смолчал. Вдруг он скажет, что «джентльмен» – это о совсем других людях.

Ага, ага! Мы тоже немножко шутим. Надо поддержать школьного учителя.

– Да, – говорю я. – Это вы вовремя спохватились. Насчет джентльменства.

А нас уже трое. Подошел по коридору еще один наш – Дибыкин. И сразу басит:

– Ну, что-о-о, умники?

Можно не отвечать. Дибыкин дебиловат, разговор с ним никакой.

Они стоят рядом – контрастная пара. Чижов деликатен. Чижов – высок, худ, с небольшой седенькой бородкой и в очках. Он похож на Чехова, уже ялтинского. Все понятно. Школьный учитель, конечно, знает о себе и о Чехове… И, возможно, культивирует эту свою похожесть. Так что он гуманен, мягок, человечен. Дибыкин рядом с ним гора горой. Мощный, могучий старикан. Мы все (вся четверка) довольно крепкие старики, но грубый мощный Дибыкин – это и вовсе нечто. Комок мышц.

Этот комок мышц наконец вспомнил:

– Пошли, пошли к черному ходу, умники!.. Ха-ха-ха. Картинка там. Картинка приехала!

Он похохатывает… Что тут смешного?

Мы идем к черному ходу. Картина и впрямь уже там. Ее выгрузили и оставили прямо у дверей. (Слышен шум отъезжающей машины.) Возле картины медсестра Ариша и наш четвертый старик – Клюшкин. Он нервный старик. Он машет нам своей пораненной забинтованной рукой:

– Чего вы там!.. Давай, давай, сатирмэны. Надо нести… Жду, жду, никого нет!

Мы подходим. Примериваемся, как взять. Я беру снизу и сбоку.

– Ваутерс… Копия с копии, – негромко сообщает мне о картине школьный учитель Чижов. Учителю хочется, чтоб люди всё знали. Просветитель… Он тоже берет за раму снизу.

Понесли.

Размер картины немалый, рама тяжелая. Ариша, организовав нас, шагает рядом и подгоняет краткими командами: «Неси ровнее!» – и еще: «Осторожнее на углу!» – и еще: «Легче, легче. Это тебе не рояль!» Но затем она замолкает. Наши руки согласовались, и теперь командует Чижов – учительствуя, он в школе имел дело с картинами не раз и не два. Да и мы, по сути, всё знаем. К чертям команды! У стариков опыта какого хочешь! А уж пристроить на коридорную стену картину, когда место намечено и главный тягловый крюк уже ввинчен, совсем не хитро.

Здоровяк Дибыкин вешает на крюк, а мы с Чижовым придерживаем нижние углы. Неучаствующий Клюшкин тоже участвовал. Он тыкал забинтованной рукой, как перстом указательным, и кричал нам нервно и сердито:

– Левее! Левее!.. Чижо-оов!.. Ты что, старый муд, совсем окосел?!

Кончив дело, мы все отходим на несколько шагов и рассматриваем, что мы принесли, – как-никак живопись! Мы, конечно, уже слышали, знаем врачующе-воспитательный смысл полотна. Недоплёсов в своих беседах не раз и не два отсылал к мифам… Франс Ваутерс, XVII век, масло, «Сатир и нимфа»… Нимфа на лужайке… Понятное дело, голая, спит. Сатир, старый и презренный, крадется своим неслышным шагом. Вот он уже рядом. Кругом – никого. Только лес.

Как мы узнали от Чижова, это копия с копии. Краски аляповаты. (Галерея в подмосковном Подольске.) Но не только в цвете потери. Нимфа тоже при копировании сильно сдала: нимфа похудела. Голландское мясцо опало, и нимфочка получилась лет тринадцати, настолько юниорка, что учитель Чижов негромко и наставительно (и шутливо) мне замечает: в подправленной этой картине и название следовало бы подправить – не «Сатир и нимфа», а «Сатирмэн и нимфетка».

– Асимметрия, – поддакнул я.

– Именно. Именно так! – Учитель возбужден. – Сатирмэны по замыслу матушки-природы оправдывают… как бы это сказать… оправдывают и оттеняют существование нимфеток. Аномалия объясняет аномалию. Сатирмэны объясняют нимфеток. Они с нимфетками перекликаются. По диагонали возраста… Асимметричное равновесие.

Стоящий рядом и хорошо слышащий Дибыкин не дает нам поумничать:

– Муды. Что вы такое гоните!

Смотрим молча… А все же полотно солидно. Внушает. (Это не слайд.)

– Дедок, – Дибыкин дергает меня за рукав, – кто ты по специальности?.. Чем хлебушек зарабатывал?

Я отвечаю, целя сразу в десятку:

– Дачник.

– М-м! – недоверчиво мычит он.

Молчим. Нас впечатлило. Красота, как всегда, что-то ценное в человеке спасает – в данном случае спасает что-то в нас. На какое-то время вся четверка притихла. Мы все честно молчим. Мы смотрим со стороны на свой позор.

2

Ее тело как молоко в кувшине, когда кувшин прозрачен. Намек, что у ее тела нет сплошной белизны. (Томность топленого молока. Корочка. Сомлевшая пенка.) А небо не пугает, небо широко нависло над нимфой – нагой и спящей. Жара… Кусты…

Луч – сквозь листву олив – умудрился прожечь себе дырку. И смотрит. И я тоже смотрю. Я поплыл на этом луче. Я – пляшущая в луче пылинка. Зато с высоты я вижу спящую нимфу в полный рост. Ее тело никогда не спит. Ее тело зовет. Ее низкий лоб кричит об инстинктах. Но как до инстинктов (до вкрадчивой темноты ее инстинктов) добраться бедняге сатиру… Прыжок из кустов не прост. Прыжок требует иного мужества. Если б сатир был героем…

– Петр Петрович, да вы заснули! – дружески одергивает меня врач Недоплёсов. – Ну-ка, пофантазируем. Но сначала определимся: что делает наш сатир?.. Ну?

Модный психиатр Недоплёсов полон оптимизма. Десять утра – голос его свеж, бодр, напорист, уверен в победе, а уверить-то ему надо нас – стариков. Это непросто. Ведь сразу четырех стариков. Не напористых… Не бодрых… Не свежих.

– Подглядывает, – отвечаю я. – Что ему еще делать.

– А как вы, Петр Петрович, думаете – нимфа догадывается, что на нее сейчас смотрит мужчина?..

Но Петр Петрович заторможен. Классная живопись меня парализует. Даже если слайды. Даже некачественные. Даже на блеклом экране, который после урока мы сами скатываем в рулон.

Недоплёсов тотчас бросает меня и – звенящим голосом – выдергивает из нирваны Клюшкина:

– Нимфа догадывается, что на нее сейчас смотрит мужчина? Или она уже твердо это знает?

Но и Клюшкин пока что не отвечает как надо. Только чмокает. Птю-птю. Вытягивает губы – и чмокает еще звучнее. Сладко чмокает… Его надо остановить. И Недоплёсов смеется:

– Понял. Понял… Ответ принят!

В классе мрак, а на белой стене (на экране) Рубенс… Сатир крадется, нагая нимфа спит… Сатир подобрался довольно близко, уже в двух шагах, но дальше ступить не в силах. Заторможен. Ослеп от ее большого белого тела… Нейтральная полоса меж ними – как пограничная. В двух шагах… Скорбь сатира… Птю-птю, чмокает Клюшкин.

– Меняйте ракурс! – Голос Недоплёсова вновь вырывает меня из полудремы.

Класс наш мал. Однако каждый из нас за отдельным столом, каждый на крепком табурете. Утренняя психопроцедура для четырех пациентов – для четырех стариков, истерзанных (предположительно) дурными мыслями. И еще более дурными снами… Я вожу вялым взглядом… Трое (включая меня) у правой стены. Наш правый фланг… А вот один (это Дибыкин) у окна. Окно, понятно, зашторено.

Назад Дальше