Знаю. Помню… Потерял лучших друзей. Еще и поэтому, мол, он никакой, от горя черный. Не люблю слово черный. Я знаю, знаю, что и вправду потерял друга уже здесь. Алик повесился… Тоже контуженный. Пришел из армии и, обнаружив, что некоторые девчонки на дискотеке с ним не идут, а с кем-то другим под ту же самую музыку весело приплясывают, нашел себе веревку (ремень) и какую-то нехитрую точку опоры. Кажется, дверную ручку. Повесился сидя.
Боюсь… «Дед. Я не так уж контужен. Мне просто нужно отлежаться». Мой не так уж контуженный (и никого не винящий) мальчик станет таблеточником – станет качающимся длинным доходягой возле аптеки… Или сам выйдет на дачную дорогу за кой-какими малыми деньгами. Не с мокрухой, но с угрозами. Вот и зависимость. Моя мысль пугается самой себя. Этот качающийся доходяга попадет шестеркой к кому угодно… К дешевому блатяге. К базарному гангстеру… Я (бывший совок) был когда-то приучен, что план сильнее судьбы. И потому моя мысль бьется как в припадке: спасти! спасти!.. Всякого, мол, можно спасти, если успеть помочь до. Но как я успею… Олежка захвачен целым слоем таких же. Эти вялые молодые мужики деградируют целой прослойкой и по своим (мне не видным) законам. У них свой слог и свой скок, своя эволюция, – против стада не наплюёшься, и где уж мне, старику, успеть до.
Я ломал голову. Если парень раскрепощается и набирается крутой злости через секс, это норма (как ни жутко это звучит), это нормально, и он по жизни еще всё свое успеет… Но перестановка «секса» и «насилия» всё меняет. И если раскрепощение парня началось с насилия и убийств, продолжения не видно – и никаких других раскрепощающих дорог уже нет. Эти люди в будущем (эти парни) совсем не обязательно уголовники. Они не обязательно злы, безжалостны и круты на расправу. Они не обязательно наши начальники. Милейшие и мирные могут быть люди. (После того как убивали других.) Они как мы. Однако им всегда будет понятнее и предпочтительнее видеть мир (и людей) через перекрестье прицела «кто кого осилил». А не через замочную скважину «кто там кого имеет… любит или не любит». У меня даже заломило в мозгах. Я стар для таких напряженных мыслей. Башка такое уже не держит… Мелькнуло и нет… Мелькнет, и вроде бы важно, суперважно, а через минуту думаешь – о чем это я?.. Вот тебе и до. Ре-ми-фа-соль…
3
Ночь. И я не знаю, куда иду – к Лидусе… или уже от Лидуси топаю к себе домой?.. Стариковская (и плюс усталая) голова ночью устроена невнятно. Но ведь я иду от дачи к даче, значит, разберусь. Главный ориентир – наша речушка.
С той стороны речушки, держась друг друга, расположились дачами наши состоятельные люди – у нас их зовут «средненькими». (Словцо «богатые», «богатенькие» все еще провокативно. Не надо нам его. Пока что.) Эти «средненькие» очень быстро разобрали спуски к реке. Их аккуратные и надежные (и прозрачные глазу) строгие заборы сбегают прямо в воду. Чудо! (Со временем речка, она небольшая, отойдет к ним.) Речушка – это будущий их законный страж.
По эту сторону речки разномастная голытьба. Когда пробил день послабления (а в нем, в этом дне, – час дележа), из Москвы хлынули толпы, с тем чтобы окружающую землю приватизировать – захватывать, брать, покупать. Хватали кусок за куском, где умоляя, а где угрожая и беря одряхлевшее начальство силой… Главное – прихватить землицы. А там кое-как слепил из досок сарайчик, вот и дача!.. А уж потом связаться с какой-нибудь воровской стройкой. И строить, и строить дальше, по возможности, обворовывая вора. Так что и голытьбе кое-что перепало. Хоть разок в жизни! Сарынь на кичку.
Иду вдоль темных ночных дач… Ага, Мироновы… Уклеевы… И ведь у них тоже (как и у Олежки) некая избыточная надежда на лето – у всех нас! Почти готовая национальная идея. Лето, лето! Дайте прожить лето!.. И в самом языке русском не говорят, не спрашивают, сколько ты годов прожил? Сколько лет… Остальное не в счет.
Так что и «средненькие», и голытьба живут ожиданием тепла, жары и дачного лета. (Поездки-набеги в Турцию или куда там еще – это просто так… десерт… клубника. Основная еда жизни – лето и дача.) Когда наш прозябший люд однажды взвыл, возопил, мол, что ж за жизнь у нас такая! Что ж это за никак не кончающаяся чертова холодрыга?!. Почему это никому в мире, кроме нас, не надо таких теплых стен в доме и такой теплой, такой разномастной одежды?.. Что ж это за доля?!. Когда огляделись и взвыли по-настоящему, в голос, Бог сжалился и не без щедрости дал русским дачу. Дача – от слова дать.
Ну, да, да, голытьба порезвилась – помню! – эти сотки, эти огрызки гектара расхватывали кусками. Бери, бери, и главное – тут же лепи ограду! Если нет доски на забор, нет штакетника, сойдет горбыль. Родной горбылек, гнило-березовый еще никого не подвел – ну, да, да, некрасив, неказист, зато с виду беден и вечен. Не без разборок, конечно. Не без стычек. Но гражданская мини-война не случилась. Ревность разве что перешла во взаимное соседское толканье локтями. Ну, а как не потолкаться острым локотком? Ты у меня оттяпал прихваченной земли, а когда ты вернулся из Москвы с выправленными документами на вечное пользование, я у тебя сарайчик сжег. Пожег, как выражались раньше. Но ведь у тебя вон сколько теперь земли.
Надо признать, оживились. Во всяком случае, зашевелились. Еще и гостей из Москвы зовут. Чуть что: гости! валяй ко мне в гости!.. Сизые дымки шашлыков плывут то там, то здесь. Поддатые (хорошо поддатые) голоса за каждым забором. Счастье! Гости уже устали. Но хозяева все не могут уняться. Они всё показывают и показывают уголки своих владений. Они зовут всех потрудиться на земле. Сгоняют гостей к своим грядкам. Один из гостей был китаец. (Я углядел его через забор.) Он даже покривился лицом, когда его подогнали к грядке с луком. И быстро-быстро слинял в дом. Сначала сплюнув в мою сторону… Дело веселое! «Средненькие» на своих участках изводят лес – ради сада. Голытьба изводит сад – ради клубники. Правду сказать, есть и общая у всех нас любовь – цветы. У голытьбы на продажу, у «средненьких» для души.
Я тоже молодец – надумал грядками завлечь Олежку. Мол, труд лечит!.. Я сколько-то надеялся и на его Лариску. Но розовощекая дура на улице так нагло смотрела на меня. Еще и хихикнула. (Словно бы это я ночью дал маху.) Но у них уже всё обрублено. Я понял. Каждый из них уже сбросил другого со счетов. Уже точка. И я прямо Олежке сказал: забудь, мол, пока Лариску, а присмотрись-ка лучше, как людишки копошатся за заборами – копают сердяги, строят, оживились земляные работы. Я же видел, что рытые ямы и запах черной землицы его волнует.
– Дед, отстань. Меня от этого ломает.
Из всех земляных работ его заинтересовали лишь эти выемки возле моих яблонь. И то на пять минут. Эти бессмысленные труды бездомной норной собаки.
Я не сдержался:
– Что за идиотское слово «ломает»!
Он спокойно поставил точку:
– Дед. От твоих неидиотских слов меня ломает еще больше.
Он днем тихий. Зато всю ночь бывший солдатик мотает башкой, ночь напролет!.. Это я рассказываю Лидусе про своего Олежку. Одеваюсь, ну и заодно рассказываю.
– Ничего, – откликается Лидуся. – Время лечит. Вре-е-емя.
Молодая, а, кроме затертой, беззубой бабушкиной реплики, выжать из себя сейчас ничего не может.
– Ты бы нашла ему другую подружку. Позаковыристей.
– Это какую?
– Чтоб повеселее. Чтоб с сумасшедшинкой.
– Вре-е-емя, – зевает Лидуся, не договаривая.
Ночных сил у Лидуси хватает уже только на одно повторяющееся слово. Свидание окончено. И она имеет, наконец, право хотеть спать. Мертвецки спать. Уж она-то головой трясти не станет.
Но как ни устала, до дверей все-таки меня проводит. Нагая. Белеющая во тьме.
А я уже за калиткой, иду к себе. Иду поселком. Обычный мой путь под ночной луной.
Мой домишко тих. К Олежке в комнату не заглядываю… Мне и мимоходом все слышно. «Шорк-шорк!.. Шорк-шорк!..» – крепко работает, мотается на подушке солдатская башка. Время лечит?.. Посмотрим… Задергиваю занавеску. Не нужна луна. (Сегодня уже не нужна.) Луна меж тем разыгралась на небе. Так и плещет вкрадчивым светом!
– Это норная собака, дед. Сто процентов, что собака… Лапы… Лапы ее видишь?
Я уже и сам сообразил, что собака. Выемки (новые, свежие) слишком плоские. На крота совсем не похоже. А лис здесь нет давным-давно.
– Может, капкан?.. Есть у тебя капкан, дед?
– Зачем он мне.
Я тихо-тихо разогреваю наш разговор. Втягиваю Олежку. А сам вроде как заглядываю в ямы с серьезностью озабоченного хозяина.
– А не избавишься, дед, иначе. У нас была такая. Роет, как сумасшедшая. Видел ты японские заводные игрушки? Точь-в-точь та наша собачонка – рыла с бешеной скоростью. Не то что твой смешной садик – зигзаги сорокаметровых окопов портила!
– Не может быть.
– Может. Быстро-быстро сгрызала лапами, уродовала окопный угол. Со стороны наших спин… Как желобы. Как специальный к нам водослив… В одном месте, в другом. А ночью дождь и – получи, дарагой, – пол-окопа воды.
– Зачем он мне.
Я тихо-тихо разогреваю наш разговор. Втягиваю Олежку. А сам вроде как заглядываю в ямы с серьезностью озабоченного хозяина.
– А не избавишься, дед, иначе. У нас была такая. Роет, как сумасшедшая. Видел ты японские заводные игрушки? Точь-в-точь та наша собачонка – рыла с бешеной скоростью. Не то что твой смешной садик – зигзаги сорокаметровых окопов портила!
– Не может быть.
– Может. Быстро-быстро сгрызала лапами, уродовала окопный угол. Со стороны наших спин… Как желобы. Как специальный к нам водослив… В одном месте, в другом. А ночью дождь и – получи, дарагой, – пол-окопа воды.
Еще ему вопрос…
– Каждую ночь, что ли, рыла?
– Каждую!.. Мы злились, гоняли ее пинками. А куда собаку выгонишь, если у нее ничего, кроме нашего окопа и наших объедков, нет?.. Гнали пинками. Пришлось стрелять. Чичи стояли напротив нас. У двух скал… И тоже стреляли. Собака их окопчики тоже изрыла. После дождя всё и там, и тут пообвалилось… Представляешь, дед, меж их скалами и нашими окопами мечется по траве собачонка. Какой-то там терьер. Не помню… Маленькая паршивенькая собачонка.
– И те и другие палили в псину?
– Ну да.
– Молодцы!
– А это как игра. Один выстрел они. Один мы. Всё по-честному. Кто метче. По два раза не стреляли. Зато она в две секунды успевала себе ямку… Зачем ей так много ям?.. Как будто ныряла в землю. Мгновенно. А пуле, дед, тоже сколько-то времени надо… Не то что мы, доходяги, – снайпера за собачонкой не успевали.
И тут Олежка начал зевать. Да как же широко разваливал рот! Встал с чурбака и шагнул в сторону своего привычного места на крыльце.
– И что снайпера?.. И кто попал?
Но он не ответил. Он просто потух. Был – и нет. Он, подойдя к крыльцу, очень осторожно, как на минном поле, устроил свой зад на самой верхней ступеньке. Еще раз зевнул… И медленно-медленно вынимал сигарету.
4
Голова у него в шрамах. В этаких светлых проплешинках, просвечивающих его короткую стрижку. Десятка полтора их… Такие светлые, крохотные насечки на макушке… Он сказал – камнепад… Ему голову набило, наколотило через каску. Надо же!.. Через каску!.. «Но это, дед, лучше, чем радиоактивный дождь. Почему?.. После радиодождя проплешины круглые. Как монеты. И их много, больше, чем волос».
Но и взрывы в горах, и камнепад, под который солдаты попали, как-то не очень впечатлили – у меня возникло свое зрительно-звуковое стариковское видение: колокольчики… Нет, не бумажные, для украшения. Не дизайнерские, а натуральные… металлические… на входе, чтоб касса слышала… десяток колокольчиков, подвешенных над входной дверью. Которые издают мелкий-мелкий звон, если кто чужой пришел.
Он лупит этими шрамами-колокольчиками по подушке. Лупит во сне сильно, с нарастанием кача бьет головой туда-сюда, – и тогда впрямь кажется, что эти его шрамы звенят. (На самом деле это звенит кровать. Это позванивают в спинке кровати длинные тонкие металлические стержни.) А потом колокольчики стихают, смолкают. И только слышно «Шорк-шорк!.. Шорк-шорк!..» – голова продолжает метаться, но подушка уже сдвинулась и прижала (придушила всей массой) звенящие металлические стержни. Зажала струны. И только шоркающие шорохи теперь. До утра.
Ночью у Лидуси я уже на входе малость оплошал. Прошел к ней в спальню. Всё тихо… Вот только там, где обычно Лидусина светлая голова, – две головы – одна Лидусина и рядом чья-то еще. Темная, лохматая башка, показавшаяся громадной… Мне бы тихо уйти. Я даже вполне сообразил, что я некстати и что это Лидусин дачник… Но «голова на подушке» стала для меня наваждением, навязчивой идеей. Я так долго и так больно смотрел ночь за ночью на мечущуюся Олежкину голову, что теперь не мог оторваться от этих двух обычных, немечущихся, мирно спящих голов… и чуть лишнего перестоял, промедлил возле них. Не понимаю, как и что… Как я себя выдал… Может, кашлянул?..
Так или иначе, уже включили лампу. Дачник сразу ко мне с ревностью – басит и грубит, бицепсы свои потирает! Мол, если что, он щас врежет!.. Лидуся в ночной рубахе. Вскочила и мечется возле нас. И кричит своему прошлолетнему сожителю (на него у нее некоторые надежды. Я знал про него… Перспективный!) – Лидуся кричит яро, страстно и, как ей кажется, убедительно:
– Да ты посмотри!.. Посмотри на этого старикана! Да его ветром качает… На что он женщине?.. Посмотри на это говно!
Я даже осердился:
– Но-но, – говорю.
Наконец находчивая (и, как всегда, правдивая!) Лидуся своему дачнику втолковывает, что у старика (у меня) беда… Олежка… Внук из «горячей точки»… Головой бешено мотает! Не спит! Каждую ночь мотает. Что делать?.. А старик глуп, сосед… говенный этот старик сосед не знает, как контуженому солдатику помочь.
– А чего он пришел?
– Не знает, что делать.
– Да и я не знаю, – говорит дачник, уже не кипятясь. – К врачам надо…
Лидуся дает мне какие-то таблетки, будто бы снотворные, и я ухожу – а что еще может говенный старик?.. Таблетки я выбрасываю в ближайшую же канаву.
Я вовсе не был расстроен или там неудовлетворен. Старик легко переносит отказ. Старик смиряется. Конечно, ночь теперь растянулась во всю ширь. Ночное время стало пустое, лишнее – и некуда себя деть при такой луне. Но у старика всегда много лишнего времени. (Вся жизнь впереди.) Я даже рассмеялся.
Неистраченное ночное время сказалось дома. (Я вернулся от Лидуси раньше обычного.) Не расслышав, проходя мимо, ни «колокольчиков», ни шуршащего «шорк-шорк», какое издает молодая голова, дергающаяся на крепкой солдатской шее, я взволновался… Заснул он по-настоящему? Неужели?.. Я тихо-тихо вошел в Олежкину комнату – пусто. Ночь… В постели его не было.
Я не слишком обеспокоился, парень небось вышел помочиться по-летнему… во дворе… Но все же невольно (после ночного промаха у Лидуси) я был настороже и следом поспешил тоже на воздух. И уже через минуту, в саду, увидел парня на земле – без труда разглядел. Сад был в луне весь насквозь. До самого забора. Светло!.. Олежка лежал в пяти шагах от старой яблони – в «собачьей» яме.
Не знаю, вырыл ли он себе углубление этой ночью. (Руками. Быстро-быстро.) Или вытянутая ямка существовала еще со вчера?.. Он лежал в неглубокой выемке, согнувшись калачиком. Утробная поза. Удобная всем нам. Чтобы по-настоящему успокоиться.
Я ходил возле яблонь кругами, не решаясь вмешаться. Дал ему здесь полчаса. Под ночной луной… Я ждал неизвестно чего… Я так и слышал крикливо-уверенный голос Лидуси: «Может, ему надо… Может, он этим лечится?»… И опять же вопрос: что за природа этих выемок: он сам нарыл или использовал обнаруженный нами вчерашний собачий опыт? Какая, впрочем, разница! Солдат умеет вписаться. Солдат умеет использовать любую местность.
Ах ты, земляной червь! Утробный зародыш, сраный солдат! – смеюсь я. Грубо смеюсь. Старику слаще, когда он скажет грубо. Старик спрямляет жизнь во всем… И в словах. И в мыслях. Хорошо зарылся, сраный солдат!
Не расталкивая, бережно помогаю Олежке подняться. Он зябко ежится, но при этом спит… Веду его. Вяло переставляет ноги через порог. Он в отключке. Пусть солдаты немного поспят. (Я отряхиваю его от земли. Пока мы идем.) Холодное тело… Укладываю его в постель. Укрываю. Молодой! Угреется быстро.
Как я сам не сообразил! Мог бы и раньше заметить. Утром, пока он не умылся, я успел увидеть его руки – темные пацаньи кулаки, пальцы… и под ногтями набившаяся земля. Он рыл руками, ногтями землю. Никаких сомнений. Быстро-быстро рыл.
Но тут же легко всё и отмылось. Следов нет. (Под молодые ногти грязь глубоко не забьется.) Я, когда он сунул руки под струю воды, намекнул ему – мол, ногти… ночь…
– А?
Он не понял.
А я, поколебавшись, смолчал. Так и не сказал ему про его ночное земляное самоврачевание. Так и не решился… Как бы что-то в нем не спугнуть, не разладить… «Не навреди», – первейшая заповедь. И я боюсь слов, какие вдруг скажут о пацане врачи. Боюсь их ярлыка. Всего боюсь.
Я даже склонен верить выдумщице Лидусе. А врачам – нет. Потому что мои врачи как раз навредят. Невольно, конечно. (У меня нет других врачей, потому что у меня нет других денег.) Так что я хочешь не хочешь понимаю Лидусю… И понимаю моего пацана. Он – в земле. Это чтобы по-настоящему успокоиться… Чтобы отключиться, забыться, мы принимаем идеально защитную позу, позицию плода в женском чреве. (Это не важно, был ты вчера солдатом или нет. Стрелял ли в шуструю норную собачонку. Был ли контужен или просто испугался.)
Пацана в земле, в земляной ямке, как я понимаю, перестает болтать и крутить. Его расслабляет… Пацан закрывает глаза… Постель… Приехали… В трусах и в майке… С налипшей на тело землей… Он на миг-два уверен, что он в изначальной женской утробе, хотя он – в утробе земляной. Не он один таков. Наш общий путь – из той утробы в эту. И на привалах этого долгого пути нам нужен легкий самообман. (На миг-два нам нужен покой. И вот почему мы дорожим этой позой – имитируем попадание в утробу.)