Петр Иваныч забыл, что когда-то уже рассказывал мне, хвастал, что у него есть замечательная монета, выпадающая каждый раз решкой. Без промаха! (Так что он нацелился идти к Глебовне сам. Это как дважды два. Вот откуда его трясун. Его возбуждение!) Но выпал орел. Иваныч охнул. И такая долгая-долгая пауза…
Не могу сказать, что я обрадовался или там растерялся. Нет. Я не ожидал, вот и все. А Иваныч только буркнул подавленно:
– Иди.
А затем Петр Иваныч уже ровным голосом (скрыл огорчение) мне говорил: «А что?.. Она сейчас сидит и скучает. Иди… Все спят. Борис уехал с удочкой на озера. Чего тебе еще?» – безликий был его голос.
Я произнес: «Ладно. Пусть бы так… Но бутылки-то нет». А Иваныч завел руку под скамейку и извлек оттуда, из травы, портвейн. С еще одним горьким вздохом. Держи…
Мне бы оспорить, мне бы сказать про его монету низко подбросил или бросают до трех раз. Что-нибудь в этом роде. Он бы согласился. Он бы с радостью перебросил монету заново. Явно же хотел пойти сам!.. Но пошел я, а не Иваныч. Так получилось. Нелепо. Я шел, а переволновавшийся Иваныч, сам не зная зачем, шел со мной рядом и мой путь как бы отслеживал. Не давал отступить.
Тем окончательнее вышло, что и одет на выход я был в тот вечер (уже в ночь) лучше его – приличный пиджак, свежая рубашка!
Иваныч шел со мной шаг в шаг. Все нервничал. (Когда я открывал калитку, он глотал слюну.) Но в саду я уже был один. Обогнуть дом и войти внутрь со стороны веранды – там легко открывается дверь. Мы много раз это прикидывали. Мы всё знали наизусть. (Знали через открытые и просматриваемые днем их окна.) Мы похохатывали, экзаменуя друг друга, что и как расставлено у этих людей в доме. Тем удивительнее, что в реальности я сразу же врезался там в угол и спутался. Споткнулся о порожек… И еще стул… И немыслимая тьма.
Я еле двигался… Вверху, на втором этаже, спали их старики. И помню, как смиренно подумалось – почему бы не пойти сразу к ним? (Мое место там.) Мне бы просто поспать. Мне бы с ними. Где-нибудь там, на втором, как раз и ждет меня теплое вонюченькое стариковское одеялко!
Но был я на первом… Когда в темноте я прошагал вперед – там угол и оказалась почему-то кухонная плита. Кухни здесь (по расположению левой стороны) план наш не предусматривал. Откуда-то появилась лишняя комната. Я недоумевал… Вышагивал осторожно. (Я ведь еще и бутылку нес.) Уже должен был выйти в большую комнату с хорошей мебелью.
Но вот (пусть с другой стороны!) я увидел заветную дверь. Ага!.. Вот она дверь… на восточную сторону! Столь манившая нас с Иванычем (в разговорах), она была шагах в пяти. Не более чем в пяти-шести… Дверь с тонкой, тончайшей полоской света внизу. За ней (за дверью) читающая Глебовна. Без единой капли спиртного. Узница… Сердце мое стучало.
Пять-шесть шагов в темноте – не пустяк. Именно из-за яркости этой полоски света под манящей дверью я ничего не видел. Ни на чуть! Первый шаг… Полоска-бритва распиливала мои глаза пополам. Но уже второй шаг неверный. Меня качнуло в сторону… Качнуло сильнее… не устояв на ногах, я с маху уселся на что-то чрезвычайно мягкое.
Оказалось – постель. Я перевел дыхание: все-таки не на пол… Не рухнул, не наделал шума… И тут чья-то рука вдруг коснулась меня сзади, со спины. Я онемел и едва не уписался. Но рука оказалась мягкая – и теплая-теплая!.. Мягкая женская рука залезла мне под рубашку, провела по лопаткам и – погладив – устало отпала в сторону.
Я оглянулся, напрягая зрение, как только мог. Но видеть не видел… Эта желтенькая ленточка под дверью, эта бритва продолжала резать глаза. Я все же сообразил, что попал скорее всего в спальню Вики и Бориса (я не должен был идти вкруговую! сто раз это обговаривали!). Всё, однако, тихо… Наконец очертания комнаты выступили из тьмы… Спальня… С двумя окнами. С широченной безбрежной кроватью, на краю которой я и сидел.
В голове моей еще удерживался наш человеколюбивый план: я ведь должен идти к Глебовне… К читающей книгу за книгой. К одинокой… А мягкая теплая рука еще раз тронула меня со спины. Прикоснулась. И голос – голос Вики, – знакомый, но смягченный сном и непривычно нежный, попросил:
– Боржом…
Она так и сказала: не БОРЖОМИ, а по-домашнему БОРЖОМ. На что я, тотчас углядев у ножки кровати светлую бутылку, взял и ей передал. Из руки в руку… Сердце било боем. Но ко мне вернулась отвага. (С первым же житейским, домашним движением.) Я даже заулыбался во тьме… В некоторой панике я ведь вполне мог дать ей, сонной, глотнуть из моей принесенной бутылки… Портвешка!
Она вернула боржоми… И как раз чуть посветлело: луна?.. А Вика сонно – но слышно – дергала меня сзади за рубашку, какая луна, раздевайся скорее, что ты так долго…
Вика среагировала просто, как реагирует давняя подруга или жена: она раскрылась. Едва я придвинулся… При том, что она продолжала свой вполне спокойный сон. Я… я как бы навис, а не налег. Я хотел избежать узнавания (вернее, неузнавания) моего тела. Но зато я не стал спешить. Как умно не спешить! С первой же минуты всякое волнение отступило. Я получал радость по высшему разряду. В моем возрасте радость особенна и уже без оглядки. (Все равно завтра инсульт или что-нибудь еще.) Так что я все взял. И когда миг уходил, миг кончался, мой миг уже не вернуть, я даже дал себе слегка вскрикнуть, хотя и сдавил в горле ликующие звуки. Вика тоже пискнула и тоже негромко. Сдавив свою радость сном.
Но прежде чем провалиться в сон совсем, она вновь попросила, уже сладко и хрипло:
– Боржом…
И я вновь дал ей – подал машинально, легко! Дважды глотнув, она сразу вернула. Я поставил боржоми на прежнее место… Осторожно коснулся донышком пола. А Вика уже спала.
Кажется, я даже расслышал, как там (за дверью с желтой внизу полоской) мучительно перевернули очередную страницу. Красноносая читала… Страдалица… А я, уже на ногах, заново застыл перед ее дверью. Придерживая, я поглаживал непочатую бутылку с портвейном… В моих мозгах зациклилось. Стоял и тупо смотрел. Как будто все еще слышал приказ: иди!.. Но зачем мне была теперь Викина тетя? На фига мне Глебовна? Желтое лезвие давило на глаза. Как наваждение. Однако я оторвал взгляд… Я ушел… Зато я счастливо оглянулся на постель, где спала красивая Вика.
Я только-только успел отойти от их дачи. Издали машины. Фары… Возможно, вернулся Борис. Возможно, с уловом… Рыбак!
– Не сумел?.. Эх ты! – посетовал дождавшийся меня Петр Иваныч. И вздохнул. (Но я тотчас почувствовал, что опечален он не слишком.)
Оправдываясь, я нес что-то несуразное про то, как я кружил и кружил в темноте. Заблудился… Там, мол, не учтенная нами комната…
– Такой план был, а ты! – продолжал свое Иваныч.
И все отчетливей я слышал его довольный смех. Мечтательная стариковская смешинка! Я оправдывался, а он уже мысленно был там. Во тьме… Я рассказывал, а его тянуло к той желтой полоске под той дверью.
– В другой раз ты сам, Петр Иваныч. Попытайся… В субботу Борис опять уедет.
– Гм-м.
– И орел-решку кидать не надо, – как бы незаметно подсказывал я. Я был щедр.
И лишь нарочито трусовато я озаботился – выдержит ли печень Глебовны наш портвешок.
– Еще как выдержит! – Петр Иваныч откупоривал невостребованный портвейн и расспрашивал. Он хотел знать. Какой-никакой опыт! Ему на будущее…
Так что я опять рассказывал о желтой полоске под дверью и о неожиданной путанице комнат. О повороте (левом, а не правом) на их кухню. Рассказывал – а сам думал о Вике… Ее ласковые руки… Ее спящее тело.
На другой… нет, на третий вечер я топтался возле Викиной дачи. Туда-сюда. Вот где оказалось наваждение. Вот где бритва! Я уже не мог без нее… Хотя бы увидеть. Просто увидеть. (Старикашку потряс случай неожиданной, нечаянной любви. Меня потрясло… БОРЖОМ – как звук трубы.)
Я топтался. Возле их дачи…
На меня из окон выглядывали Викины старики. Втревоженными рожами. В чем, мол, дело?.. А ведь я просто-напросто прошел мимо. Спокойно прошел. Ну да, возле их забора прошел не в первый раз. Ну да, в пятый.
А вечер был так тих. Запахи… Настой трав… Я только-только поравнялся опять с их домом – как вдруг старенькая дверь: скрип!.. И по ступенькам крыльца, всего-то три ступеньки, сходит Вика. Она… Этак ровно, этак меланхолично молодая красивая женщина сошла по ступенькам. Идет к забору. Ближе… Явно в мою сторону, и что?.. – и строго манит к себе пальцем. Меня бросило в жар. С ума сойти!
Ее летнее платье… Цветастое легкое платье было ни на чем – только на ней. На прохладном (из дома) теле. Вика и не подумала прикрыть вырез на груди ханжеским бабьим жестом. Дух ее тела заколыхался совсем рядом и завис. Одуряющий, под стать травам вокруг!.. Задрожал в моих ноздрях. Дух молока и сена.
Не знаю, что мне грезилось за эти десять быстро сближающихся наших шагов. Да я и не помнил себя. Шел… На ее зов.
Однако новость от нее узналась неожиданная и печальная: нет больше Глебовны. Бедная читающая женщина умерла. Сегодня в обед… Оказывается, болела Глебовна уже с полгода. В своем уголке… Да и отболела.
Однако новость от нее узналась неожиданная и печальная: нет больше Глебовны. Бедная читающая женщина умерла. Сегодня в обед… Оказывается, болела Глебовна уже с полгода. В своем уголке… Да и отболела.
Умерла – и надо бы помочь им с похоронами.
Бездельники, как известно, насчет похорон шустры. С этим меня и звали. С этим меня и манили пальчиком, как манят старого поселковского бездельника. Как манят старого мудака, который топчется о летнюю пору меж чужих дач. Вика пообещала и выпивку. А голос строг. Я плохо ее слышал. Только дурел – от мгновенно узнаваемого (после той ночи) запаха молодого тела.
Возвращаясь, я наткнулся на возбужденного Петра Иваныча, и мы обменялись информацией. Старикам приятно остановиться и поболтать. Застыть вдвоем прямо посреди дороги… Ему тоже сказали про Глебовну (точно так же поманили пальцем шляющегося старого мудака) – и тоже предложили озаботиться похоронами. Но в отличие от меня, Петр Иваныч услышал все внятно и, кажется, обещал.
Хотя ему сразу было ясно, что мы сами с гробом не справимся. И что надо кого-то в помощь.
– Кого?
– А этих… Шизов из Кинобеева.
Вообще-то поселок (в пяти километрах от нашего) звался Конобеево. Однако у многих в головах уже угнездилось Кино, так как была там захудалая богадельня, где дожевывали свою последнюю кашу забытые старики киношники. Тихонькая и такая симпатичная старость. На стенах крупные фотографии. Былых лет!.. Даже поклонники с цветами изредка… Приезжали!.. Но и там перемены: лет пять назад киношников неожиданно доукомплектовали целым взводом крепких молодых шизофреников. Тоже люди. Тоже нужна крыша. Их родная больница попросту сгорела.
Петр Иваныч и меня зазывал пойти с ним в Конобеево. (Было известно, что наши соседи-шизы подрабатывают тем, что хоронят.) Пойти к ним надо сейчас же! Не откладывая!..
– Хотя бы похороним ее по-людски.
Петр Иваныч был слишком возбужден. Я заметил… Он никак не мог смириться со смертью Глебовны.
– Не сделав и глотка! Так ведь и померла… Взаперти! А?.. Разве мы люди? Скажи честно… Разве мы – люди?!
Но в Конобеево я с ним не пошел… Лицо Вики… Я не мог думать. Ни о чем. Я стал как юнец! Как девятиклассник! Ее лицо… Ее бескрайняя постель… Ее ритмично качающиеся (при луне) груди… Сейчас в соседней с Викой комнате лежала в гробу уже прибранная ее тетка (недопившая в своей жизни Глебовна). Но она не волновала меня ни на чуть. Я бы легко прошел мимо. Лежит и лежит. И пусть! Уже не читает…
Я спохватывался. Ну да, да, она умерла. Ну пусть. Все умрем… Я начисто забывал ее. Спокойно, по-мужски.
Зато мой Петр Иваныч был сам не свой. Распалился. Он вдруг сказал, что у меня нет сердца.
– Не пойдешь? – переспросил.
– Не.
Иваныч не сомневался, о чем бедная Глебовна день и ночь думала и тосковала. Особенно по ночам, одна. Такая женщина!.. Ей бы хоть четвертинку! Этот Борис сам-то клюкал и клюкал! Рыбак долбаный! Себя не забывал!.. Четвертинку – и она встретила бы последний свой час с достоинством. Как человек. Нахера ей книги? Жизни ей оставалось – с воробьиный член. Ее иссушили… Какое, собственно, здоровье эти засранцы собирались ей сберечь?!
В середине следующего дня разбудил шум… Я продрал глаза и высунулся на улицу, там званые из Конобеева шизы… Как раз несли на плечах гроб. Рослые! Четыре здоровенных лба монументально надвигались прямо на меня. Не сворачивая… Со сна это воспринималось круто. Стриженные наголо, суровые молодые мужики. Был какой-то нескрываемый вызов в их жестких взглядах. Шли и в упор смотрели… Как на следующего.
Не сразу, но я сообразил – им всего лишь надо было обойти трудное место. У моего дома… У моего Осьмушника с гробом как-то развернуться… Косогор… А на той стороне непролазного овражка их уже ждала грузовая.
Позади гроба родня, зеваки… Там же плелся мой Петр Иваныч. Скорбный. А вот Вики не видно. Мне стало легче, оттого что ее близко нет. Сердце (мое, как юношеское) уже хотело от красивой Вики отдыха… Сейчас бы ее не видеть. (Хорошо, что она в машине.) А четыре лба торжественно несли домовину теперь не на меня – мимо меня. Но что за лица! Какова поступь. Я так и вспомнил звездное небо над головой.
Я мог бы поклясться, что за мою долгую жизнь это впервые, когда несущие – соответствуют. Когда соответствуют ноше… Исполняют долг. Прямо на моих глазах!.. Когда живые люди (не киношные) несут на плечах гроб… Когда все четверо величественны и достойны гроба.
2
Отслеживая, я ходил в темноте кругами. Кругами – это самое простое в любовной маете (самое понятное). Если ночь не спишь. Если всё тихо… Можно уйти довольно далеко… Простор завораживает.
При луне шаг нетороплив, но мало-помалу я уходил за пределы поселка. Иногда слишком далеко. Аж до соседних перелесков. (Можно было упустить дорогу из виду. Хотя нет… Отъезжающую машину Бориса я уже умел узнать с расстояния. Легко! По шуму мотора.) А затем вольные круги моих шагов быстро-быстро стягивались. Убывая, круги сходились вновь – сжимались к одной точке. К ее даче.
В темноте я подошел совсем близко. Они не спали… Или прервали сон… На веранде с убавленным светом, отчетливо видные, сидели Вика и Борис. Никуда не уехал. И не собирался сегодня!.. На ночь глядя парочка крепко выпила. Курили. Маленькая лампа светила им едва-едва. (Им хотелось быть в полутьме. На простеньких плетеных креслах.) Транзисторный приемничек вопил:
но и звук приглушили. Им было великолепно. Это чувствовалось! В куполе мягкого света… Тихие ночные минуты, когда мужчина и женщина вдвоем.
Если не считать, конечно, меня. За штакетником, дыша сырой ночной крапивой, я стоял и вглядывался. Изгибающиеся пласты их сигаретного дыма… Дым всплывал… В темное небо. Взгляд мой прицельно замер – так и держался. На ее лице… На ее голых коленях. На огоньке ее сигареты.
Но долго я не выдержал – ушел. Можно сказать, я убежал. Во всяком случае, меня опять быстрым-быстрым шагом унесло за поселок. А уже там полегчало. Сердце расслабилось… Впереди – огромный кусок ночного неба… Я шел и шел.
Как вдруг из-за деревьев выскочила грузовая. Фары ее, ярко вспыхнув, воткнулись в меня. Машина мчала не сбавляя хода!.. Прямо!..
Я резво отпрыгнул в сторону. Это самосвал. Это здесь не впервой. Машины, в основном малаховские (бывает, и московские), сбрасывают по ночам свой смрадный груз. Далеко вывозить хлам им не хочется. Куча! Еще куча! А зачем далеко?.. Если можно близко… Ночью-то! (Это как помочиться у ближайшего забора.) Они свинячили с какой-то пещерной радостью.
Свидетелей все же побаиваясь, шоферня завела лихую практику: пугать случайных прохожих. На всякий случай. Знай свое пешее место!.. Мчат прямо на тебя, слепя фарами! Поберегись! Психологический давёж. Где уж тут углядеть и запомнить номер!.. Заставляют-таки отпрыгнуть в кусты. А то и в придорожный ров с лягушками.
– Сука! Сучара! – кричал я шоферюге вслед, выбираясь из столетних лопухов.
А гул машины уже стих. Ночь… Луна в тучке. Но все равно светло. Я один.
Петр Иваныч мог бы мне мешать. Однако после смерти Глебовны он стал на время угрюм и редко выходил вечерами. Он даже не настаивал, чтобы нам посидеть вместе на скамейке за портвешком. Предпочитал с женой… Дома… У телевизора. Вечер за вечером. С ума сойти!
Но тем удивительнее было наткнуться на моего Петра Иваныча однажды ночью.
И где!.. Кружащий мой шаг (отслеживающий вечер за вечером машину Бориса) случайно завел меня пройти мимо кладбища. Это получилось нечаянно. Кресты так и выросли перед глазами. Я благоразумно свернул в сторону. (Съеживаешься, едва припахивает смертью. Трусим слегка!) Но даже свернув, я успел кое-что увидеть. Нет, нет, мертвецы из могил не встали. Ничего такого… Однако же там был мой приятель. Среди ночи… Наш Петр Иваныч!
В одиночестве. Он сидел на земле… Возле свежей могилы, что с самого краю. Возле той самой могилы. Я сразу узнал… Камня (или креста) пока что не было, но оградка там уже стояла. Я разглядел всю картинку издалека. (Луна. Видимость отличная.) Я приостановился.
Я даже разглядел его руки, бутылку. Лунный блик бутылки. Но я не подошел. Не хотел его смутить… Вот ведь как! Газетка!.. Перед Петром Иванычем была расстелена газетка с кой-какой на ней закуской. Он таки навестил ночью красноносую страдалицу. (Увы, уже усопшую.) Он выпивал с Глебовной напоследок.
Иваныч чувствителен. Я вновь им восхитился. Чтобы так скорбеть, надо быть поэтом. Или шизом. (Одним из тех лбов, что так славно несли ее вчетвером.) Я ушел… Хотя было мне любопытно… Интересно же! Беседует ли он с ней? Говорит ли чего умершей? Привет, дорогая. А вот, мол, и я со своим стаканом!.. Еще забавная, хотя и гнусная мысль: настучать его старухе. Ревнуют ли в таких сомнительных случаях? В ярости… Примчится ли его тихая скучная женка сюда – пошуметь среди могил?