— У меня к вам целая куча вопросов. Пожалуй, я их заранее выпишу на бумажку.
— Сделайте милость. Что знаю, все охотно скажу. Так, значит, до завтра. Привет, Марджи.
Когда он ушел, Марджи сказала:
— Вы не теряете времени.
— А может, просто подчиняюсь судьбе. Слушайте, не сделать ли нам такой опыт? Раскиньте опять карты — вслепую, не глядя, и посмотрите, сойдется ли со вчерашним.
— Нет! — сказала она. — Так нельзя. Вы что, шутите или вас и вправду затронуло?
— По-моему, дело тут не в том, веришь или не веришь. Я, может быть, не верю в сверхчувственное восприятие, или в молнию, или в водородную бомбу, или даже в такие вещи, как фиалки или стая рыб, но я знаю, что все это существует. Я и в привидения не верю, а между тем я их видел.
— Ну, вы шутите.
— Нисколько.
— Вы перестали быть самим собой.
— Верно. Это с каждым случается время от времени.
— Но что послужило причиной, Ит?
— Не знаю. Может быть, мне надоело стоять за прилавком.
— Давно пора.
— Скажите, вам действительно по душе Мэри?
— Конечно. Почему вы спрашиваете?
— Казалось бы, вы совсем не… ну, в общем, вы с ней очень разные.
— Понятно, что вы хотите сказать. И все-таки она мне по душе. Я просто люблю ее.
— Я тоже.
— Везет же людям.
— Я знаю, что мне повезло.
— Не о вас речь, а о ней. Что ж, пойду варить свою бурду. А насчет карт я еще подумаю.
— Только не откладывайте, надо ковать железо, пока горячо.
Она вышла, постукивая каблуками, ее подбористый зад пружинил, точно резиновый. Я ее никогда не видел до этого дня. Сколько, наверно, есть людей, на которых я всю жизнь смотрю и не вижу. Даже подумать страшно. И опять — в скобках. Когда двое встречаются, каждый в чем-то изменяет другого, так что в конце концов перед вами два новых человека. Может быть, это значит… Нет, к черту, это слишком сложно. О таких вещах я решил думать только ночью, когда не спится. Меня напугало, что я не отпер лавку вовремя, забыл. Это все равно что оставить свой платок на месте преступления или, скажем, очки, как в том знаменитом чикагском деле. Что кроется за этим? Какое преступление? Кто убийца и кто убитый?
В полдень я приготовил четыре сандвича с сыром и ветчиной, положил салат и майонез. Сыр и салат, сыр и салат, лезьте на дерево, кому дом маловат. Два сандвича я отнес вместе с бутылкой кока-колы к боковой двери банка и вручил Джою.
— Ну, нашли ошибку?
— Нет еще. Все глаза проглядел, честное слово.
— Отложили бы уж до понедельника.
— Нельзя. Банковское дело любит точность.
— Иногда, если перестанешь ломать голову, тут тебя и озарит.
— Это я знаю. Спасибо за сандвичи. — Он приподнял верхний ломтик хлеба, проверяя, положил ли я салат и майонез.
Торговать бакалеей в канун Пасхи — это, как сказал бы мой августейший и невежественный сын, «мертвое дело». Но произошли два события, которые, во всяком случае, доказывали, что где-то глубоко-глубоко во мне и в самом деле совершается перемена. Ни вчера, ни позавчера я бы, наверно, не вел себя так, как повел сегодня. Представьте себе, что вы перебираете образцы обоев и вдруг перед вами развернули совершенно новый узор.
Сперва в лавку заявился Марулло. Его жестоко мучил артрит. Он то и дело сгибал и разгибал руки, точно атлет-гиревик.
— Как дела?
— Так себе, Альфио. — Никогда раньше я его не называл по имени.
— В городе сегодня пусто…
— Что же вы не говорите «мальчуган»?
— Мне казалось, ты этого не любишь.
— Напротив, Альфио, очень даже люблю.
— Все разъехались. — Видно, плечи ему жгло, как будто в суставы был насыпан горячий песок.
— Когда вы перебрались из Сицилии сюда?
— Давно. Сорок лет назад.
— И с тех пор ни разу там не были?
— Ни разу.
— Почему бы вам не съездить туда в гости?
— Зачем? Все теперь там по-другому.
— И вам не интересно посмотреть?
— Да нет, не очень.
— А родные у вас есть?
— Как же, брат и его дети, и у детей уже тоже есть дети.
— Что ж, вам совсем не хочется повидать их? Он посмотрел на меня так, как я, должно быть, смотрел на Марджи, — точно в первый раз увидел.
— С чего это ты вдруг, мальчуган?
— Тяжело смотреть, как этот артрит мучает вас. В Сицилии ведь тепло. Может, там у вас поутихнут боли.
Он подозрительно покосился на меня:
— Что с тобой случилось?
— А что?
— Ты сегодня не такой, как всегда.
— А! Узнал одну приятную новость.
— Уж не собрался ли ты уходить от меня?
— Пока еще нет. Если бы вы надумали ехать в Италию, не беспокойтесь, я вас дождусь.
— А что за новость?
— Не хочу говорить до поры до времени. Это ведь дело такое… — Я покрутил рукой в воздухе.
— Деньги?
— Не исключено. А в самом деле, Альфио, человек вы богатый. Прокатились бы, пусть там в Сицилии поглядят, что такое богатый американец. И на солнышке бы погрелись. А лавку можете спокойно оставить на меня. Вы сами это знаете.
— Так ты не думаешь уходить?
— Да нет же, черт возьми. Вы меня достаточно знаете, разве я способен вас подвести?
— Тебя словно подменили, мальчуган. Что с тобой?
— Я же вам сказал. Поезжайте, понянчите bambinos[10].
— Я теперь там чужой, — сказал он, но я почувствовал, что посеял в его душе тень чего-то — посеял крепко. И уже не сомневался, что вечером он придет в лавку и станет проверять книги. Подозрительный, сволочь.
Не успел он уйти, явился — точь-в-точь как накануне — коммивояжер «Б.Б.Д. и Д.».
— Я не по делу, — сказал он. — Просто собрался до понедельника в Монток. Вот и решил зайти по дороге.
— Очень кстати, — сказал я. — Мне как раз нужно вам кое-что отдать. — И протянул ему бумажник, откуда торчали двадцать долларов.
— Это вы зря. Сказал же я вам, что пришел не по делу.
— Возьмите!
— Как мне вас понимать?
— В наших местах так скрепляют договор.
— Но что случилось, вы обиделись?
— Ничуть не бывало.
— Так почему же?
— Возьмите! Торги еще не окончены.
— Господи, неужели Вэйландс предложил больше?
— Нет.
— Кто же, черт побери?
Я всунул двадцатидолларовую бумажку в его нагрудный карман, за уголок платка.
— Бумажник я оставлю себе, — сказал я, — он мне нравится.
— Послушайте, я не могу предложить другой цены, пока не снесусь с главной конторой. Подождите хотя бы до вторника. Я вам позвоню. Если вы услышите «Говорит Хью», знайте, что это я.
— Звоните, мне ваших денег не жаль.
— Но вы подождете, как я прошу?
— Подожду, — сказал я. — Увлекаетесь рыбной ловлей?
— Только в дамском обществе. Пробовал пригласить в Монток Марджи — конфетка, а не дамочка! Какое там! Напустилась на меня так, что я не знал, куда деваться. Не понимаю я женщин.
— Да, они все чудней и чудней становятся.
— Золотые ваши слова, — сказал он как-то по-старомодному. Он был явно озабочен. — Ничего не предпринимайте до моего звонка, — сказал он. — Господи, а я-то думал, что имею дело с наивным провинциалом.
— Я не намерен обманывать доверие хозяина.
— А, чушь. Вы просто хотели увеличить ставку.
— Я просто отказался от взятки, если вам так хочется называть вещи своими именами.
И вот вам доказательство, что во мне что-то изменилось. Я сразу вырос в глазах этого субъекта, и мне это понравилось. Даже очень понравилось. Прохвост решил, что мы с ним одного поля ягоды, но я покрупнее.
Перед самым закрытием лавки позвонила Мэри.
— Итен, — начала она, — ты только на меня не сердись…
— За что, моя былинка?
— Понимаешь, она такая одинокая, и мне… словом, я пригласила Марджи к обеду.
— Ну что же.
— Так ты не сердишься?
— Да нет же, черт возьми!
— Не чертыхайся. Завтра Пасха.
— Ах, кстати. Почисть свои перышки. Мы завтра в четыре часа идем к Бейкерам.
— К ним домой?
— Да, мы приглашены к чаю.
— Мне придется идти в костюме, который я сшила для пасхальной службы.
— Прекрасно, лопушок.
— Так ты не сердишься за Марджи?
— Я тебя люблю, — сказал я.
И я в самом деле люблю ее. Очень люблю. И помню, я тут же подумал, каким сукиным сыном может иногда быть человек.
Глава 5
С Вязовой улицы я свернул на дорожку, вымощенную щебнем, но посредине дорожки остановился и окинул взглядом старый дом. Я смотрел на него с особым чувством. Мой дом. Не Мэри, не отцовский, не Старого шкипера, а мой. Могу продать его, могу поджечь, а могу ничего с ним не делать.
Не успел я подняться на третью ступеньку, как дверь распахнулась и на меня обрушился Аллен с криком:
— А где «Пике»? Ты принес «Пике»?
— Нет, — сказал я. Но (чудо из чудес!) он не разразился воплями негодования и обиды и не стал призывать мать в свидетели, что я же ему обещал.
— Нет, — сказал я. Но (чудо из чудес!) он не разразился воплями негодования и обиды и не стал призывать мать в свидетели, что я же ему обещал.
Он только горестно охнул и поплелся прочь.
— Добрый вечер, — сказал я его удаляющейся спине, и он остановился и повторил «Добрый вечер» так, как будто это было иностранное слово, которое он только что выучил.
Мэри вышла в кухню.
— Ты постригся, — сказала она. Любую перемену во мне она объясняет или температурой, или стрижкой.
— Нет, завитушка, я не стригся.
— А я тут совсем завертелась с приготовлениями.
— Приготовлениями?
— Я же тебе сказала, к обеду придет Марджи.
— Хорошо, но зачем такой тарарам?
— У нас уже сто лет не было гостей к обеду.
— Это верно. Что правда, то правда.
— Ты наденешь темный костюм?
— Нет, серый — Сивого мерина.
— А почему не темный?
— Помнется, а мне завтра идти в нем в церковь.
— Я утром могу отутюжить.
— Надену Сивого мерина, ни у кого в округе нет такого симпатичного костюма.
— Дети, — крикнула Мэри, — не смейте там ничего трогать! Я достала парадную посуду. Так не хочешь надеть темный?
— Не хочу.
— Марджи разрядится в пух и прах.
— Ей очень нравится Сивый мерин.
— Откуда ты знаешь?
— Она мне говорила.
— Выдумываешь.
— Она даже в газету писала об этом.
— Ну тебя. Смотри, будь с ней любезен.
— Я буду ухаживать за ней напропалую.
— Мне казалось, ты сам захочешь надеть темный — по случаю прихода Марджи.
— Послушай, травка, пять минут назад мне было совершенно все равно, какой костюм надевать — хоть вовсе никакого. Но ты устроила так, что я теперь просто должен надеть Сивого мерина.
— Назло мне?
— Вот именно.
Она горестно охнула, точно так же, как Аллен.
— Что у нас на обед? Я хочу подобрать галстук под цвет мясного блюда.
— Жареные цыплята. Не узнаешь по запаху?
— Узнаю, узнаю. Мэри, ты… — Но я не договорил. Стоит ли? Нельзя подавлять национальный инстинкт. Ее привлек день распродажи кур в гастрономическом магазине. Дешевле, чем у Марулло. Я не раз объяснял Мэри секрет этих распродаж в фирменных магазинах. Соблазнившись скидкой, вы входите в магазин, а там, глядишь, накупили кучу вещей уже без всякой скидки, просто так, заодно. Все это понимают, и все это делают.
Лекция, предназначенная для Мэри-медуницы, засохла на корню. Новый Итен Аллен Хоули идет в ногу с национальными увлечениями и по мере возможности обращает их себе на пользу.
Мэри сказала:
— Ты меня не обвинишь в вероломстве?
— Родная моя, какие доблести или прегрешения могут быть связаны с цыплятами?
— Понимаешь, уж очень у них дешево.
— Ты поступила мудро и хозяйственно.
— Тебе все шуточки.
У меня в комнате дожидался Аллен.
— Можно мне посмотреть твой меч храмовника?
— Пожалуйста. Он в стенном шкафу, в уголке. Это он знал не хуже меня. Пока я разоблачался, он извлек кожаный футляр, вытащил меч из ножен, обнажив блестящий клинок, и в воинственной позе замер перед зеркалом.
— Как твое сочинение?
— Чего?
— Ты, вероятно, хотел сказать: «Я не расслышал, папа»?
— Я не расслышал, папа.
— Я спрашиваю, как твое сочинение?
— А, сочинение! Отлично!
— Значит, пишешь?
— Факт.
— Как ты сказал?
— Пишу, папа.
— Можешь и шляпу посмотреть. В круглой кожаной коробке, на полке. Перо что-то желтеет.
Я влез в большую старинную ванну на ножках в виде львиных лап. В те времена размерами не стеснялись, делали так, чтобы можно было разлечься с комфортом. Я тер тело щеткой, смывая с себя бакалейную лавку и все заботы дня, потом побрился в ванне, не глядя, пальцами ощупывая кожу. В этом, бесспорно, есть что-то римское и упадочное. Только причесываться я подошел к зеркалу. Давно уж я себя не видел. Можно каждый день бриться и при этом никогда себя не видеть, особенно если не очень к тому стремишься. Красота — она вся на поверхности, но есть и такая красота, которая идет изнутри. Я, если уж на то пошло, предпочитаю последнее. Не то чтобы у меня было очень уж некрасивое лицо, просто, по-моему, в нем нет ничего интересного. Я попробовал придать своему лицу разные выражения, но из этого ничего не вышло. Вместо гордого, или просветленного, или грозного, или лукавого лица на меня смотрела все та же физиономия, только гримасничающая на разные лады.
Пока я был в ванной, Аллен уже успел напялить на голову украшенную страусовым пером шляпу храмовника. Если и у меня в этой шляпе такой же дурацкий вид, придется перестать ходить на собрания ложи. Кожаная коробка валялась открытая на полу. Дно было обтянуто бархатом, с круглым горбом посередине, напоминавшим опрокинутую миску.
— Не знаю, можно ли отбелить пожелтевшее перо или придется покупать новое?
— Если купишь новое, это отдай мне, хорошо?
— Ну что ж. А где Эллен? Почему не слышно ее писклявого голоска?
— Она пишет то сочинение.
— А ты?
— Я пока обдумываю план. Но ты все-таки принесешь «Пике»?
— Если не забуду. Ты бы сам зашел как-нибудь в лавку и взял.
— Ладно. Можно мне задать один вопрос… папа?
— Сочту за честь ответить.
— Верно, что на Главной улице когда-то целых два квартала были наши?
— Верно.
— И что у нас были китобойные суда?
— И это верно.
— А где же они теперь?
— Мы их потеряли.
— Как так?
— Очень просто — взяли да и потеряли.
— Ты все шутишь.
— Это довольно серьезная шутка, если вскрыть ее смысл.
— А мы сегодня вскрывали лягушку в школе.
— Полезное занятие. Для вас, но не для лягушки. Какой из этих галстуков мне надеть?
— Синий, — сказал он без всякого интереса. — Скажи, когда ты оденешься, ты бы не мог… не нашлось бы у тебя минуты подняться на чердак.
— Если за делом, найдется и больше минуты.
— Нет, правда?
— Правда.
— Ладно. Я тогда пойду вперед, зажгу там свет.
— Я сейчас — вот только завяжу галстук.
Его шаги гулко зазвенели на голой чердачной лестнице. Если, повязывая галстук, я сосредоточиваюсь на этом занятии, то концы скользят и у меня ничего не получается, но если мои пальцы действуют сами по себе, они отлично справляются со своим делом. Я препоручил галстук пальцам, а сам стал думать о чердаке старого дома Хоули, моем чердаке моего дома. Это вовсе не темный, паутиной увитый каземат для всякого хлама и завали. Окошки с частым переплетом пропускают достаточно света, но старинное толстое стекло придает этому свету лиловатый оттенок, и предметы в нем кажутся зыбкими, точно мир, видимый сквозь воду. Убранные на чердак книги не ждут, когда их выбросят вон или пожертвуют Мореходному училищу. Они чинно восседают на полках, дожидаясь вторичного открытия. Стоят там кресла, старомодные или с обветшалой обивкой, но глубокие и удобные. Пыли немного. Если в доме уборка — уборка и на чердаке, а так как он большей частью заперт, неоткуда попадать пыли.
Помню, как в детстве, устав вгрызаться в адаманты книг, или терзаясь непонятной тоской, или уйдя в полудремотный мир фантазии, который требует уединения, я забирался на чердак и подолгу сидел там, свернувшись клубочком в длинном, по форме тела выгнутом кресле, в лиловатых сумерках, льющихся из окна. Оттуда хорошо были видны четырехугольные стропила, поддерживающие крышу, — можно было рассмотреть, как они плотно входят паз в паз и закрепляются дубовыми шпонками. Особенно там уютно в дождь, все равно — чуть-чуть ли моросит или льет как из ведра. А книги в мерцающих бликах света — детские книги с картинками, хозяева которых давно выросли, оторвались от родного корня и разбрелись по свету: «Пустомеля» и выпуски «Ролло»; богато иллюстрированные божьи дела — «Наводнения», «Приливы и отливы», «Землетрясения»; «Ад» Гюстава Доре со строфами Данте, забитыми, как кирпичи, между рисунками; щемящие душу сказки Ганса Христиана Андерсена; свирепая жестокость братьев Гримм, величие «Morte d'Arthur»[11] с рисунками Обри Бердслея, болезненного, хилого человечка: ему ли иллюстрировать могучего великана Мэлори?
Я не раз удивлялся мудрости Андерсена. Король поверял свои тайны колодцу и мог быть спокоен, что никто его тайн не узнает. Хранитель тайн или рассказчик должен думать о том, кто его слушает или читает, потому что сколько слушателей, столько и различных версий рассказа. Каждый берет в рассказе, что может, и тем самым подгоняет его к своей мерке. Одни выхватывают из него куски, отбрасывая остальное, другие пропускают его сквозь сито собственных предрассудков, третьи расцвечивают его своей радостью. Чтобы рассказ дошел, у рассказчика должны найтись точки соприкосновения с читателем. Без этого читатель не поверит в чудеса. Рассказ, предназначенный Аллену, должен быть совершенно иначе построен, чем если я вздумаю пересказать его Мэри, а для Марулло пришлось бы искать новую подходящую форму. Но, пожалуй, идеал — андерсеновский колодец. Он только слушает, отголоски же, возникающие в нем, негромки и быстро замирают.