Н. А. Лейкинъ ПЕРЕПИСЬ
I
Утромъ купецъ Иванъ Денисовичъ Шелкаевъ, уходя изъ своей квартиры на Пескахъ, говорилъ провожавшей его женѣ:
— О переписи я вамъ уже толковалъ…
Та тотчасъ-же сдѣлала кислое лицо и отвѣчала:
— Да, да… Это ужасти что такое!.. Какіе нынче порядки!..
— Ну, закудахтала, закудахтала! Чего-жъ тутъ кудахтать-то! — остановилъ ее Шелкаевъ, надѣвая шубу. — Страшнаго тутъ ничего нѣтъ.
— Ну, вотъ, поди-жъ ты! А я ужъ два раза сны страшные видѣла.
— Брось. Мы по окончаніи года счетъ лавки дѣлаемъ, такъ надо-же и насъ самихъ сосчитать. Такъ вотъ… О переписи я уже говорилъ…. Самая перепись 28 числа въ будущій вторникъ будетъ.
— Я не изъ-за этого. А вотъ помяни мое слово…. какъ перепишутъ всѣхъ — навѣрное на купеческій капиталъ накинутъ, да и на лавку тоже…
— Дай ты мнѣ сказать… Чего ты стрекочешь! — пожималъ плечами Шелкаевъ. — Такъ вотъ я и говорю… О переписи я уже толковалъ вамъ… А передъ переписью сегодня или завтра будутъ ходить по квартирамъ счетчики и раздавать переписные листки съ объясненіемъ…
— Сегодня? — всплеснула руками супруга.
— Дашь ты мнѣ говорить или нѣтъ? — воскликнулъ Шелкаевъ. — Такъ вотъ придутъ съ листками… Смотрите-же, не вздумайте не брать ихъ и отказываться.
— Зачѣмъ-же не брать, если ужъ такое положеніе!
— Да вѣдь ужъ я васъ знаю, оттого и говорю. Такъ листки взять, выслушать все внимательно, что будутъ говорить, и листки положить ко мнѣ на конторку. Поняла?
— Все поняла, — отвѣчала супруга.
— Ну, такъ я пошелъ.
Шелкаевъ ушелъ въ лавку. А супруга его бросилась тотчасъ-же будить своихъ дочерей.
— Эки халды! — кричала она, входя въ ихъ спальню. — Сегодня счетчики придутъ, будутъ листки какіе-то раздавать, а онѣ дрыхнутъ до десятаго часа!
Старшая дочка Соня, дѣвушка лѣтъ двадцати двухъ, спавшая внизъ лицомъ, подняла на постели голову сфинксомъ и спросила заспаннымъ голосомъ:
— Да неужто сегодня придутъ? вѣдь сказывали, что во вторникъ.
— Во вторникъ всѣхъ васъ, дуръ, переписывать будутъ, а сегодня придутъ, чтобы всѣмъ листки раздавать.
— Это зачѣмъ-же? На память, что-ли? — спросила вторая дочь, Надя и, сѣвъ на постель, начала одѣваться.
— На память, на память. И тебѣ особенный листокъ поднесутъ. Вмѣстѣ съ вѣникомъ, — отвѣчала мать.
— За что-же съ вѣникомъ-то? У васъ все съ вѣникомъ!… За какія такія провинности?
— А вотъ за такія, чтобы дрыхла меньше. Вставайте… Да одѣвайтесь, какъ слѣдуетъ, чтобъ чучелами-то въ капотахъ не сидѣть… А то придутъ… Я одна… Мнѣ одной-то и не сообразить. Отецъ вашъ сказалъ, что счетчики будутъ какія-то объясненія дѣлать.
— Зачѣмъ-же чучелами сидѣть? Мы очень хорошо понимаемъ, что при кавалерахъ это даже невозможно и молодые люди, — прибавила Соня.
— Да даже и стыдно, потому мы читали, что все это молодые люди, — прибавила Соня.
— И неизвѣстно, кому какая судьба… — продолжала Надя. — Можетъ быть и…
— Женихи? Вотъ дуры-то! Люди по дѣлу придутъ, а онѣ.
— Ахъ, маменька, ничего неизвѣстно! Лидинька Самихина на одной сторонѣ улицы только въ окошко глядѣла, а на другой сторонѣ улицы тоже молодой человѣкъ изъ окошка смотрѣлъ… Сначала другъ другу только улыбались и пронзительность глазъ дѣлали, а потомъ — женихъ и невѣста…
— Ну, ну, ну! За пронзительность глазъ вамъ здоровую трепку…
Дѣвушки одѣвались, надѣвали чулки, сапоги, юбки. Надя полненькая блондинка, говорила:
— Вотъ жизнь-то! Только и слышишь, что вѣникъ, да трепку, да потасовку.
— Какое платье сегодня надѣть? — спросила она мать.
— Ты прежде рыло-то умой да лобъ перекрести, а потомъ и о платьѣ…
— Боже мой, какіе несовременные разговоры! Рыло… Не вздумайте пожалуйста такъ при счетчикахъ разговаривать съ нами. Вѣдь это одинъ конфузъ будетъ, — говорила Соня, подходя къ умывальнику. — Ты, Надя, какъ хочешь, а я надѣну бланжевое платье, въ которомъ я на свадьбѣ у Трегубовыхъ была.
— Сонька! Да ты никакъ съума сошла! Вѣдь у насъ не балъ, — сказала мать.
— А во что-же прикажете мнѣ одѣться? Шерстяное коричневое у меня засалившись, а съ полосками синее тѣсно, и я боюсь, что оно по швамъ треснетъ.
— Ты-бы еще больше калачей ѣла! Но отчего тебѣ чернаго не надѣть?
— Что-жъ у насъ похороны, что-ли?
— Вотъ дура-то! Да неужели ты его раньше-то на похороны надѣвала! И наконецъ, ты можешь съ желтымъ бантомъ на груди…
— Вотъ развѣ что съ желтымъ бантикомъ…
— А я надѣну черное съ голубымъ бантомъ, — откликнулась Надя. — Прилично, благородно и просто.
Соня уже умылась и прихорашивалась передъ зеркаломъ.
— Мажься, мажься! Штукатурь морду-то! — кричала ей мать.
— Опять морда! И какъ это вы не можете благородно выражаться. Морда… штукатурь… Какая-же тутъ штукатурка, если я чуть-чуть жидкой пудрой…
— Да вѣдь это бѣлила, матушка…
— Пудра, пудра, но только на кольдкремѣ. Иначе-же вѣдь сухая пудра не пристанетъ. Сами-же вы сейчасъ сказали, чтобъ счетчикамъ чучелами не показываться.
— Само собой, — откликнулась Надя. — И я должна немножко освѣжить лицо. Люди придутъ листки раздавать, а мы будемъ Богъ знаетъ съ какими лицами. У меня вонъ прыщъ на лбу, такъ нужно-же его замазать. Дай-ка, Соня, мнѣ губной помадки.
— Да что вы, цѣловаться будете со счетчиками, что-ли?! — крикнула мать.
— Ать, Боже мой! Да вамъ-то какое дѣло! Нельзя-же эѳіопками быть.
Надя примазалась и говорила:
— Ни одного малюсинькаго прыщика не было, а какъ объявили, что счетчики пойдутъ по квартирамъ, какъ на зло, два прыщика вскочили.
— А у меня три, — откликнулась Соня.
— Торопитесь, торопитесь одѣваться-то! Десятый часъ. Могутъ сейчасъ эти счетчики придти! — кричала матъ.
Дѣвушки продолжали одѣваться.
II
Семейство Коклюшкиныхъ за вечернимъ чаемъ.
Вокругъ большого стола въ столовой виднѣется и гимназическая блуза, и коричневое платье гимназистки. Есть и маленькія дѣти въ рубашкахъ. Тутъ-же бонна — тощая пожилая дѣвица съ прыщами на лицѣ. Отецъ въ коломянковокь пиджакѣ, полный мужчина съ лысиной, куритъ, сидя, надъ горячимъ стаканомъ чая. За самоваромъ мать — среднихъ лѣтъ женщина съ добродушнымъ лицомъ безъ бровей. Дѣти съ аппетитомъ уписываютъ сухари. Разговоръ о переписи.
— Не только что свои лѣта съ днемъ и годомъ рожденія надо сообщить въ графѣ, по даже у кого какіе недостатки есть, — разсказываетъ отецъ.
— Папа, у меня есть недостатки? — спрашиваетъ мальчикъ въ темной ситцевой рубашкѣ.
— Есть.
— Какіе, папа?
— Шалунъ, лѣнивецъ.
— Неужели даже это надо записывать? — удивляется мать.
Отецъ подмигиваетъ ей, что дескать я шучу.
— А что за это послѣ переписи будетъ? — задаетъ вопросъ другой мальчикъ, тоже въ рубашкѣ.
— Розги, — подсказываетъ дѣвочка въ гимназическомъ платьѣ.
— Это тебѣ…- откликается мальчикъ.
— А ужъ о такихъ недостаткахъ, кто, напримѣръ, заикается или близорукъ, положительно надо показать въ графѣ.
— А у кого прыщи на лицѣ? — спрашиваетъ, заикаясь, гимназистъ и косится на бонну съ прыщавымъ лицомъ.
— Прыщи это не недостатокъ, это временное, а заиканье — недостатокъ, потому что оно постоянное, — даетъ отвѣтъ отецъ.
— Неправда. У насъ одинъ мальчикъ куда хуже меня заикался, а теперь пересталъ. Онъ говорилъ, что ему языкъ подрѣзали, потомъ дырку сдѣлали.,
— Вздоръ.
— Нѣтъ, папенька, у него и посейчасъ дырка. Онъ намъ показывалъ.
— Пустяки. Сочиняешь. Заиканье надо показать, близорукость, косоглазіе.
— А кто кривобокій? — спрашиваетъ гимназистка. — У насъ въ классѣ есть кривобокая одна дѣвочка.
— Горбатость, кривобокость — это тоже надо показывать.
— Да почемъ ты знаешь, Петръ Миронычъ? Вѣдь еще листковъ намъ не подавали, — замѣчаетъ мать.
— Я сужу по прошлымъ переписямъ. Давно-ли перепись-то была! Тамъ была и графа о тѣлесныхъ недостаткахъ. Говорятъ, эта перепись точно такая-же, какъ была, только на всю Россію, а не на одинъ Петербургъ. А я помню, я тогда показывалъ въ графѣ про покойницу тетку Варвару: глухая.
— А кто не покажетъ о недостаткахъ, что тому? — спрашиваетъ мать.
— На основаніи такой-то статьи штрафъ, а в случаѣ несостоятельности — арестъ.
— Домохозяину или тому лицу, которое?… — спросила до сихъ поръ молчавшая бонна.
— Да вѣдь нынче, кажется, счетчики будутъ сами записывать, — сказалъ отецъ.
— То-есть, какъ это сами?
— Придетъ счетчикъ, скажетъ: выходите всѣ изъ своихъ комнатъ. Ну, и начнетъ разспрашивать и переписывать, что у кого есть.
До сихъ поръ молчавшая тощая бонна съ прыщавымъ лицомъ передернула плечами и гнѣвно сказала:
— Но вѣдь это-же насиліе!
— Позвольте узнать, въ чемъ насиліе? — спросилъ отецъ.
— Позвольте узнать, въ чемъ насиліе? — спросилъ отецъ.
— Да какъ-же… Будутъ осматривать и описывать.
— Когда я сказалъ, что осматривать?
Но тутъ вошла старуха бабушка, дальняя родственница отца, въ пуховой косынкѣ на головѣ поверхъ чепца и въ мѣховой накидкѣ, мѣхомъ снаружи. Она шлепала туфлями и бормотала:
— А меня-то тоже будутъ описывать?
Всѣ разсмѣялись и заговорили:
— И васъ, и васъ, бабушка. Напишутъ, что вы табакъ нюхаете, напишутъ, что у васъ есть вотъ Ванька, — про кота сказалъ гимназистъ.
Бабушка, уже нѣсколько выжившая изъ ума, погрозила внуку пальцемъ и сказала:
— Да Ванька-то мой умнѣе тебя, нужды нѣтъ, что котъ.
— Подвиньте бабушкѣ стулъ, дайте бабушкѣ сѣсть, — командовала дѣтямъ мать.
Бабушка, держась за стулъ руками, медленно опустилась на стулъ.
— Вѣдь, я думаю, прежде всего про года спрашивать будутъ, — проговорила она.
— Это ужъ первое дѣло. Года, сколько зубовъ во рту.
— А я года-то свои и забыла. Не знаю ужь сколько. Забыла…
— Вамъ восемьдесятъ пятъ. Такъ въ паспортѣ, - заявилъ отецъ семейства.
— Въ паспортѣ невѣрно. Тогда мать меня промолодила, когда замужъ выдавала, и поднесла какому-то засѣдателю барашка въ бумажкѣ. Объ этомъ я какъ сейчасъ помню. А мнѣ больше… Куда больше, но сколько по настоящему — не помню.
— Да говорите, что девяносто. А зубовъ, молъ, два… — подсмѣивались дѣти.
— Что? — переспросила бабушка, не слыша.
— Какъ ръ паспортѣ, такъ и говорите, — сказалъ отецъ.
— А за обманъ-то что будетъ?
— Да что съ васъ взять! Ничего не будетъ.
— Что? Какъ ты говоришь?
— Ничего, говорю, не будетъ. Кто въ такихъ годахъ, какъ вы, того не штрафуютъ, ни подъ арестъ не сажаюгъ.
Бабушка, все равно, не слыхала и заговорила не впопадъ:
— А, вотъ какъ… Когда у насъ холера-то большая была?
— Въ тридцать первомъ году, — подсказалъ ей отецъ семейства.
— Такъ вотъ, въ первую холеру я ужь была замужемъ, а въ венгерскую кампанію у меня покойникъ мужъ скончался. А въ крымскую кампанію…
Мать семейства машетъ рукой.
— Ну, началось! Попала на рельсы и поѣхала! Теперь ужь безъ конца…
Дѣти вскочили изъ-за стола и уходили изъ столовой. Бонна шла за ними.
Отецъ семейства развернулъ газету. Мать стала прятать чайницу и сахарницу въ буфетный шкафъ. Бабушку никто не слушалъ, а она продолжала:
— Въ крымскую кампанію у насъ домъ сгорѣлъ, а въ замиреніе, когда замиреніе вышло, дочь у меня померла…
III
Было утро. Вдова Агнія Павловна Магарычева сидѣла около мѣднаго кофейника, поставленнаго на подносъ вмѣстѣ съ чашками, сахарницей и молочникомъ и смотрѣла въ листъ всеобщей переписи, испещренный графами и надписями. Видъ Агніи Павловны былъ растерянный, какой-то безпомощный. На носу было пенснэ, но оно то и дѣло сваливалось, такъ какъ Агнію Павловну ударило въ потъ и носъ былъ влажный. Даже немногочисленные волосы на головѣ Агніи Павловны растрепались. Агнія Павловна тяжело вздыхала.
Вошла дочь въ блузѣ, съ чернымъ лакированнымъ кушакомъ — дѣвушка далеко за двадцать, блондинка съ кудерками на лбу.
— Счетчикъ былъ? — спросила она мать, взглянувъ на листъ.
— Былъ, — со вздохомъ отвѣчала мать, показывая листъ.
— Какая досада, что я его не видала!
— Вольно-жь тебѣ до сихъ поръ дрыхнутъ!
— Молодой или старый?
— А я даже хорошо и не замѣтила. Въ усахъ какой-то.
— Какое равнодушіе! Въ усахъ, вы говорите?
— Да, въ усахъ.
— Военный или статскій?
— Разбери, что тутъ такое! — бормочетъ мать, не отводя глазъ отъ листа и придерживая на потномъ носу пенснэ.
— Это-то вы ужъ, надѣюсь, успѣли замѣтить, — продолжаетъ дочь.
— Да что такое? О чемъ ты спрашиваешь?
— Военный этотъ счетчикъ, говорю, или статскій?
— Статскій, статскій. Бухгалтеру еле впору все это разобрать, а не только вдовѣ беззащитной.
— Брюнетъ или блондинъ?
— Что? Что такое ты ко мнѣ пристаешь! У меня голова не въ порядкѣ, руки трясутся, а ты…
— Брюнетъ, говорю онъ, или блондинъ?
— Да что ты, счетчица, что-ли? Пришла и разспрашиваетъ! Мнѣ и листа этого довольно.
Дочь сѣла къ столу и стала наливать себѣ кофе.
— Да что такъ вамъ убиваться-то особенно! — сказала она. — Пригласите завтра Петра Матвѣича — онъ вамъ все и напишетъ.
— Петра Матвѣича! — отвѣчала мать. — Петра Матвѣича звать, такъ надо закуску приготовитъ, водки и пива купить, а у меня купило-то притупило.
— Покажите-ка мнѣ, что у васъ тамъ… — протянула дочь руку къ листу.
— Кофеемъ обольешь! Я тебя знаю.
— Зачѣмъ-же я буду кофеемъ обливать! Что я маленькая, что-ли!
— Неряха! Послѣ тебя всегда пруды на столѣ отъ кофею.
Дочь взяла листъ и стала его разсматривать.
— Ко вторнику, непремѣнно ко вторнику надо. Утремъ зайдетъ, чтобы было все прописано… Все, все, говоритъ, непремѣнно ко вторнику, — твердила мать.
Она опять тяжело вздохнула.
— Да ничего тутъ нѣтъ мудренаго-то, — сказала дочь. — Да вотъ я начну про себя. «Фамилія, имя отчество или прозвище»…
— Нѣтъ, ты ужь пожалуйста оставь. Лучше я на закуску какъ-нибудь собьюсь, въ самомъ дѣлѣ, Петра Матвѣича позову, — остановила ее мать. — Пусть онъ налопается, но все-таки онъ толково напишетъ.
— Да вѣдь я только къ примѣру и писать не буду, а на словахъ…
— Ну, на словахъ, сколько хочешь. Языкомъ можешь болтать.
Дочь начала:
— Магарычева, Анна Михайловна, Прозвище надо. Въ пансіонѣ меня звали: Кудлашкой. «Кудлашка». Дальше. «Полъ мужской или женскій». Какъ это странно! Ужъ Анна Михайловна, такъ значитъ женскій.
— А вотъ недавно, говорятъ, какого-то мужчину въ женскомъ платьѣ поймали, — замѣтила мать.
— Но вѣдь все-таки онъ былъ Иванъ или Василій. «Какъ записанный приходится главѣ хозяйства и главѣ семьи?» Вы вѣдь глава семейства, вы и глава хозяйства.
— Врешь. Глава хозяйства купецъ Триклиновъ.
— Позвольте. Онъ домовладѣлецъ, стало быть, глава дома, а вѣдь хозяйство-то ваше…
— Да… и то…
— Ну, такъ, стало быть, я, главѣ хозяйства дочь? Главѣ семьи тоже дочь. Дочь.
— Надо два раза.
— Дочь, дочь. «Сколько минуло лѣтъ отъ роду или мѣсяцевъ?» Ну, двадцать два,
— Да вѣдь тебѣ двадцать семь.
— Ахъ, оставьте, пожалуйста… Не ваше дѣло!
— Смотри, въ тюрьмѣ насидишься за обманъ.
— Мнѣ сидѣть, а не вамъ.
— Нѣтъ, мнѣ, потому что я листъ подписать должна. Ты знай, я тебѣ выставлю полностью двадцать семь лѣтъ, такъ и Петру Матвѣичу скажу.
— Можете говорить, что угодно, но я себѣ больше двадцати двухъ лѣтъ не признаю. Двадцать два. «Холостъ, женатъ, вдовъ или разведенъ?» Ну, это до меня не относится. Это для мужчинъ.
— Должна-же написать, что ты не замужняя.
— Понимаете-ли вы, тутъ только — холостъ, женатъ или вдовъ. «Сословіе, состояніе или званіе». Дочь коллежскаго регистратора.
— Врешь? Отставного и умершаго, надо прибавить.
— Ну, все равно.
— Какъ все-равно! Надо точка въ точку… Мнѣ за обманъ-то отвѣчать, а не тебѣ.
— «Здѣсь-ли родился, а если не здѣсь, то гдѣ именно?» Въ Рязани. «Здѣсь-ли приписанъ, а если не здѣсь, то гдѣ именно?» Ну, это до насъ не относится. Мы чиновники. «Гдѣ обыкновенно проживаетъ: здѣсь, а если не здѣсь, то гдѣ именно?» Зимой здѣсь, а лѣтомъ въ Озеркахъ.
— Но вѣдь жили и на Черной Рѣчкѣ на дачѣ. Не спутай, Бога ради, не подведи меня.
— Ну, въ Озеркахъ, на Черной Рѣчкѣ и въ Новой Деревнѣ.
— Нынче въ Колонію поѣдемъ.
— Ну, можно прибавить и Колонію. Какъ хорошо Софьѣ-то Алексѣевнѣ будетъ, что нигдѣ не спрашиваютъ женщинъ про замужество или вдовство. Она всѣмъ говоритъ, что вдова, а вѣдь на самомъ дѣлѣ дѣвица, нужды нѣтъ, что у ней мальчикъ. Можетъ ничего не писать.
— Не можетъ быть! Обязана!..
— Да нѣтъ-же здѣсь ничего про женщинъ! «Вѣроисповѣданіе»… Православное. «Родной языкъ». Само собой, русскій. Напишу также про себя, что говорю и по-французски.
— Ну, вотъ, только двадцать словъ и знаешь!
— Однако эти двадцать французскихъ словъ говорю-же! «Умѣетъ-ли читать?» Само собой… «Гдѣ обучается, обучался или кончилъ курсъ образованія?» Въ пансіонѣ у мадамъ Кошкиной.
— Да вѣдь ты тамъ не кончила, — замѣчаетъ мать.
— Я глухо и говорю. Понимай, какъ знаешь.
— Охъ, подведешь ты меня подъ отвѣтственность.
— «Занятіе, ремесло, должность или служба». Занятіе — читаю, шью, вяжу… Тутъ есть главное и побочное. Вотъ ужъ я не знаю какъ…
— А вотъ, гдѣ главное-то занятіе — тутъ и пишу: «сижу на шеѣ у матери».
— Какъ это глупо! Но хорошо, я напишу, а вы ужъ потомъ и расхлебывайте, — сказала дочь.
— Нѣтъ, нѣтъ, ты пожалуйста… Я пошутила.
Дочь отбросила отъ себя листъ и слезливо заморгала глазами.
— Всегда съ попрекомъ… Безъ попрека ни на часъ, — сказала она и отвернулась.