Напрасные совершенства и другие виньетки - Александр Жолковский 23 стр.


Вечером в гостях речь зашла и о докладе ЗО – один из ВП признался, что не понял, в чем его пуанта. Он так и сказал: пуанта. Соблазн был слишком велик, и я выпалил:

– А этот номер был не на пуантах. Он исполнялся босиком, а la Айседора Дункан, причем позднего, есенинского периода.

Не озаботившись отдать здесь свою хохму третьему лицу, я, конечно, нарушаю священные каноны юмора – иду по неверному пути Наймана. Зато этически риск невелик: ЗО никогда ни в чем со мной не согласен, и мои претензии на, как бы это выразиться полетальнее, Scharfsinn (нем. “остроумие”) вряд ли сочтет достойными внимания.

P. S. Не тут-то было. Виньетка, по-видимому, дошла до ЗО, и год спустя, в кулуарах очередной конференции, ЗО объявил мне, что со мной не разговаривает; а еще годом позже, на другой конференции, начал свой очередной не-доклад словами о том, что никаких пуант в его выступлении не планируется, так что желающие могут спокойно покинуть зал или предаться сну, не покидая его. Это, надо сказать, была лучше всего подготовленная часть его выступления, без единого э-э или м-м. Вопрос, означает ли это, что ЗО (или кем-либо иным) была разгадана соль моего двуязычного mot, остается открытым.

Подробности

Сидели вроде бы неплохо. Народ был в основном отборный, квартира – только что выменянная и стильно отремонтированная, стол – отменно накрытый хлебосольной хозяйкой. Как вдруг один из гостей, самый почетный, встает, выходит в переднюю и, как вскоре выясняется, вообще уходит, посетовав хозяину, в ответ на уговоры побыть еще, что – хозяин смакует цитату – “мало подробностей”.

Он уходит, но загадка недоданных подробностей продолжает, выражаясь поэтически, подобьем смолкнувшего знака тревожить небосклон, трезубцем Скорпиона повиснув над оставшимися… И занимает меня до сих пор, полтора десятка лет спустя.

Ну, самый прямой смысл этого apte dictum[53] обидно прост: “Скучно!”. Все, что произносилось за столом, Михаил Леонович, скорее всего, уже слышал, читал, записывал и выписывал – и не раз. Хотя гости, как я уже сказал, были не последнего разбора – других бы Осповаты на Гаспарова и не позвали. Не исключаю, что немного подпортил дело я, приведя с собой – вот не помню, с предварительного согласия хозяев или в порядке пощечины общественному вкусу – даму из слегка иной, менее, что ли, интеллектуальной, тусовки.

Но как раз это вряд ли могло так уж наскучить Гаспарову, скорее, даже наоборот. Поскольку второе, что приходит на ум при анализе его энигматической формулы, это что за столом, где так трудно поймать его подслеповатый взгляд, он, оказывается, внимательно слушал и страстно ждал тех или иных, надо полагать, компрометационных, подробностей (именно таким помню его на заключительном банкете иерусалимской конференции 1998 г.). А мы их ему не предоставляли. Я дежурно пикировался с Тименчиком, но в рамках приличий – с оглядкой на хозяйку, способную, как я знал, напрочь забанить не одобряемых ею коллег мужа. (Кажется, в конце концов эта судьба меня все-таки постигла.) Дама моя держалась тем более комильфотно, ценя неожиданное попадание в высшие филологические сферы.

В общем, ничего такого особенного, something to write home about, не происходило, не сообщалось, не пробалтывалось. И МЛГ ничего не оставалось, как по-английски удалиться к своим рукописям и подсчетам. Впрочем, почему же по-английски? Его лаконичная, но тщательно отделанная реплика была как бы по секрету, но вполне внятно доведена до собравшихся и стала незабываемой подробностью вечера. О котором теперь есть что рассказывать.

Чему вас учут?!

Наряду с хрестоматийными apte dicta запоминаются и словечки, сказанные кем-то невеликим в простоте душевной.

– I have my Dickens. (“У меня есть мой Диккенс”.) (О ненужности новых книг; 1960-е годы.)

– Зачем еще ангина, если уже есть грипп? (о болезнях детей; 1960-е.)

– Вот так, значит, нас, трудящихся?! (О подорожании сигарет; 1970-е.)

– ЗА-БУДЬ-ТЕ Э-ТО СЛО-ВО!.. (Зам. секретаря парткома в ответ на просьбу выдать характеристику “в рабочем порядке”; 1970-е.)

– Ракообразные!.. (О новом местечке с seafood; 1980-е.)

– И ученики потянулись за учителем? (Было как раз наоборот; 1990-е.)

– Ну ты эта, смари, шоб в самолет кто не зашел! (Напутствие перед рейсом; 2000-е.)

А на днях всплыло нечто из чуть ли не 1940-х:

– Образ Ольги не совсем удался Пушкину.

Это написал в школьном сочинении какой-то ученик, видимо, 8-го класса (мне рассказал его одноклассник).

Гнев учительницы не имел границ:

– Что ты пишешь?! “Образ Ольги не совсем удался Пушкину”! Чему вас учут? Разве вас учут, что не удался?! Вас учут, что удался!.. Двойка!!!

Как у этого демифологизатора получился этот маленький шедевр, мы не знаем и уже не узнаем. Наверно, сказалось очевидное предпочтение, отдаваемое Онегиным, да и самим Пушкиным, Татьяне, но откуда взялась эта зрелая, в целом сочувственная, но добросовестно, по-аптекарски, дозированная в своей объективности интонация? Просочилась из разговоров взрослых? Из слов той же учительницы о каком-нибудь менее бесспорном авторе? “Образ Стародума не совсем удался Фонвизину”? “Образ Софьи не совсем удался Грибоедову”?

Так или иначе, фраза хороша, а еще лучше она по контрасту с истеричной реакцией преподавательницы, от которой ожидалось бы что-нибудь более взвешенное.

По контрасту, который и не дает этому диалогу уйти в прошлое. Ведь счеты у нас сегодня не с классиками (они – какие есть, такие есть), а с их блюстителями, то исступленно топающими на каждое “не совсем” ногами, то насупленно его замалчивающими. Дело не в Ольге, а в том, что образ Пушкина (Хлебникова, Ахматовой…) не совсем – или чересчур? – удался литературному истеблишменту.

“Срезал!”

Это было летом, в Москве, на одной из тех ежегодных вечеринок—ассамблей, где собирается теплая компания моих старинных коллег. Старинных, но в основном все-таки младших, хотя бывают и мои сверстники и даже двое-трое чуть постарше меня, а самому общительному и остроумному – всеми обожаемому патриарху этого сообщества – вообще за 80. С ним мы по давней традиции театрально пикируемся перед знакомой аудиторией, разыгрывая показательный интеллектуальный поединок – дескать, кто кого? а знаете ли вы, что? и как вы парируете вот это? – но с неизменным взаимным уважением, он немного, что ли, по-отцовски покровительственно, а я по-сыновнему почтительно.

При этом, он обычно восседает где-то в центре, я же работаю по краям, так сказать, на ковре, он ведет главную партию, а я поставляю неожиданные вариации, этакие партизанские наскоки. Распределение ролей вполне адекватное, тем более что он с некоторых пор важничает – принимает свои титулы, премии и почетные должности чересчур всерьез, а меня хлебом не корми, дай подорвать чей-нибудь священный авторитет.

В этот раз карта легла на редкость для меня удачно, и я его практически нокаутировал. Вот как это было.

Он сидел за столом, уставленным едой и напитками, в окружении поклонниц (сидеть ему уже давно легче, чем ходить), а я перемещался от группы к группе, что-то попивая и чем-то закусывая, когда вдруг услышал обращенную ко мне нарочито вызывающую реплику:

– Алик, а можно задать Вам деликатный вопрос?

Деликатный? Это публично-то?! Напористая фразировка, победительная интонация, заранее торжествующая улыбка – все это не оставляло сомнений в характере надвигавшейся опасности. Но я был к ней давно готов и все ждал, когда же и кем – уж не им ли? вот бы здорово! – будет сделан предсказуемый ход.

– А можно я отвечу, не дожидаясь вопроса? Верхнее, – я назвал его по имени отчеству, – верхнее!

– Как Вы сказали? Верхнее?!

– Да-да, верхнее. В смысле: белье не нижнее, а верхнее.

– Как же вы догадались, чту я имел в виду? – покорно признавая мою победу, спросил он.

– Как, как… Так Вам все и скажи. У нас есть свои методы, – со скромным достоинством завершил я этот раунд.

Для собравшихся смысл происходящего был очевиден – в самом буквальном значении этого слова. На вечеринку я пришел в недавно купленной новомодной рубашке горчичного цвета, очень похожей на топ кальсонного гарнитура. При покупке в сантамоникском магазине REI (как я потом узнал, престижном) она вызвала у меня аналогичные сомнения, и я специально допросил продавщицу, каковая заверила меня, что да, да, одежда верхняя, верхняя, что, впрочем, не мешало Ладе еще долго настаивать, что на работу в этом лучше не появляться (она ошибалась, – секретарша и аспиранты хором подтвердили, что рубашка о’кей).

Так что насчет «методов» я, конечно, приврал – напустил дополнительной важности. Но извне все смотрелось в духе сеанса черной магии и прошло на ура, тем более, что мой оппонент еще несколько раз в течение вечера допытывался, как это я прочел его мысли, но я не раскололся.

Так что насчет «методов» я, конечно, приврал – напустил дополнительной важности. Но извне все смотрелось в духе сеанса черной магии и прошло на ура, тем более, что мой оппонент еще несколько раз в течение вечера допытывался, как это я прочел его мысли, но я не раскололся.

Однако задним числом определенный метод, увы, налицо, не в том смысле, что я им сознательно руководствовался, а в том – удручающем – интертекстуальном смысле, что ничего нового сказать практически невозможно, в лучшем случае удается пролепетать что-то карликовое с плеч гигантов.

Первым на память приходит, конечно, Остап Бендер, мгновенно раскусывающий своих партнеров. Например, только что выпоротого соседями Лоханкина, у которого он собирается снимать комнату:

“ – Васисуалий Андреевич, вас незнакомый мужчина спрашивает. <…>

Васисуалий Андреевич живо вскочил, поправил свой туалет и с ненужной улыбкой обратил лицо к вошедшему Бендеру. <…>

– Да, да, – пролепетал Лоханкин <…> видите ли, тут я был, как бы вам сказать, немножко занят… Но… кажется… я уже освободился?.. <…>

– Торговаться я не стану, – вежливо сказал Остап, – но вот соседи… Как они?

– Прекрасные люди, – ответил Васисуалий. <…>

– Но ведь они, кажется, ввели в этой квартире телесные наказания?

– Ах, – сказал Лоханкин проникновенно, – ведь в конце концов кто знает! Может быть, так надо! Может быть, именно в этом великая сермяжная правда!

– Сермяжная? – задумчиво повторил Бендер. – Она же посконная, домотканая и кондовая? Так, так. В общем, скажите, из какого класса гимназии вас вытурили за неуспешность? Из шестого?

– Из пятого, – ответил Лоханкин.” (“Золотой теленок”, II, 13).

Ну, Лоханкина Бендеру вычислить нетрудно. К тому же он, с позволения подыгрывающих ему авторов, получает щедрую подсказку, обнажающую интеллектуальные штампы собеседника (так надо; сермяжная правда).

Но более достойному противнику великий комбинатор может иной раз и проиграть.

Вот он приходит к Корейко с похищенными у него накануне десятью тысячами – в расчете, что, взяв их, тот признается в своих подпольных богатствах.

“…Остап приступил к делу. <…>

– Хотим вас обрадовать.

– Любопытно будет узнать. <…>

Бендер полез в карман. <…> На свет появилась железная коробка от папирос «Кавказ». Однако ожидаемого Остапом возгласа удивления не последовало. Подпольный миллионер смотрел на коробку с полнейшим равнодушием. Остап вынул деньги, тщательно пересчитал их и, пододвинув пачку к Александру Ивановичу, сказал:

– Ровно десять тысяч. <…>

– Вы ошиблись, товарищ. <…> Какие десять тысяч? <…>

– Ведь вас вчера ограбили?

– Меня никто не грабил.

– Да как же не ограбили? <…> Вчера у моря. И забрали десять тысяч. Грабители арестованы. <…>

– Да, ей-богу же, меня никто не грабил. <…> Тут явная ошибка.

Еще не осмыслив глубины своего поражения, великий комбинатор допустил неприличную суетливость, о чем всегда вспоминал впоследствии со стыдом. Он настаивал, сердился, совал деньги в руки Александру Ивановичу <…> Корейко пожимал плечами, предупредительно улыбался, но денег не брал. <…>

– Ну, как вы думаете, откуда у меня может быть столько денег?

– Верно, верно, – сказал Остап, поостыв. – Откуда у мелкого служащего такая уйма денег?..” (“Золотой теленок”, II, 14)

Фразу, которой Остап рассчитывал пригвоздить Корейко, тот издевательски произносит сам.

Легкие победы, как у Бендера над Лоханкиным, в изобилии встречаются у Булгакова. Классический случай, вошедший в пословицу, – разговор Воланда с буфетчиком, жалующимся, что воландовские червонцы обратились в простые бумажки.

“ – Это низко! – возмутился Воланд, – вы человек бедный… ведь вы – человек бедный?

Буфетчик втянул голову в плечи, так что стало видно, что он человек бедный.

– У вас сколько имеется сбережений?

Вопрос был задан участливым тоном, но все-таки такой вопрос нельзя не признать неделикатным. Буфетчик замялся.

– Двести сорок девять тысяч рублей в пяти сберкассах, – отозвался из соседней комнаты треснувший голос, – и дома под полом двести золотых десяток. <…>

– Ну, конечно, это не сумма, – снисходительно сказал Воланд <…> хотя, впрочем, и она, собственно, вам не нужна. Вы когда умрете?

Тут уж буфетчик возмутился.

– Это никому не известно и никого не касается, – ответил он.

– Ну да, неизвестно, – послышался все тот же дрянной голос из кабинета, – подумаешь, бином Ньютона! Умрет он через девять месяцев, в феврале будущего года, от рака печени в клинике Первого МГУ, в четвертой палате. <…>

– Девять месяцев <…> двести сорок девять тысяч… <…> Маловато, но при скромной жизни хватит. Да еще десятки.

– Десятки реализовать не удастся, – ввязался все тот же голос, леденя сердце буфетчика, – по смерти Андрея Фокича дом немедленно сломают и десятки будут отправлены в госбанк”. (“Мастер и Маргарита”, 18)

Воланд и ассистирующий ему из соседней комнаты Коровьев угадывают даже не мысли буфетчика, а нечто еще более сокровенное, отчасти и ему самому неведомое, – масштабы и судьбы его сбережений, причину и даже дату смерти. Полное превосходство опять-таки на стороне распознавателей, в данном случае благодаря их сверхчеловеческой природе.

А вот более серьезный вариант подобного разгадывания – между персонажами, если не равными, то все же сопоставимыми по умственному развитию.

“Все еще скалясь, прокуратор поглядел на арестованного <…> и вдруг в какой-то тошной муке подумал о том, что проще всего было бы изгнать с балкона этого странного разбойника, произнеся только два слова: «Повесить его». Изгнать <…> велеть затемнить комнату, повалиться на ложе, потребовать холодной воды, жалобным голосом позвать собаку Банга, пожаловаться ей на гемикранию. И мысль об яде вдруг соблазнительно мелькнула в больной голове прокуратора. <…>

– Зачем же ты, бродяга, на базаре смущал народ, рассказывая про истину, о которой ты не имеешь представления? Что такое истина? <…>

И вновь он услышал голос:

– Истина прежде всего в том, что у тебя болит голова, и болит так сильно, что ты малодушно помышляешь о смерти. Ты не только не в силах говорить со мной, но тебе трудно даже глядеть на меня. И сейчас я невольно являюсь твоим палачом, что меня огорчает. Ты не можешь даже и думать о чем-нибудь и мечтаешь только о том, чтобы пришла твоя собака, единственное, по-видимому, существо, к которому ты привязан. Но мучения твои сейчас кончатся, голова пройдет. <…>

– Ну вот, все и кончилось, – говорил арестованный, благожелательно поглядывая на Пилата, – и я чрезвычайно этому рад. <…> Прогулка принесла бы тебе большую пользу, а я с удовольствием сопровождал бы тебя. Мне пришли в голову кое-какие новые мысли, которые могли бы, полагаю, показаться тебе интересными, и я охотно поделился бы ими с тобой, тем более что ты производишь впечатление очень умного человека. <…> Беда в том <…> что ты слишком замкнут и окончательно потерял веру в людей. Ведь нельзя же, согласись, поместить всю свою привязанность в собаку. <…>

Тогда раздался сорванный, хрипловатый голос прокуратора, по-латыни сказавшего:

– Развяжите ему руки”. (“Мастер и Маргарита”, 2)

Иешуа не только ставит Пилату диагноз, но и немедленно исцеляет его, так что торжество распознавателя оказывается полным, особенно по контрасту с невыигрышностью его исходного положения.

Во всех этих сценах тема интеллектуальной дуэли органично сплетена с темой власти, особенно остро стоявшей в тридцатые годы. Причем победа могла оставаться как за оппонировавшими режиму умниками (излюбленный ход Булгакова), так и за властями предержащими. У всех на слуху сцена, заключающая I действие “Дракона” Шварца:

“Лакей. Здравствуй, Эльза.

Эльза. Здравствуй, Генрих.

Генрих. Ты надеешься, что Ланцелот спасет тебя?

Эльза. Нет. А ты?

Генрих. И я нет.

Эльза. Что дракон велел передать мне?

Генрих. Он велел передать, чтобы ты убила Ланцелота, если это понадобится.

Эльза (в ужасе). Как?

Генрих. Ножом. Вот он, этот ножик. Он отравленный…

Эльза. Я не хочу!

Генрих. А господин дракон на это велел сказать, что иначе он перебьет всех твоих подруг.

Эльза. Хорошо. Скажи, что я постараюсь.

Назад Дальше