Это на поверхности. А в глубине, сквозь соблазнительную недоговоренность, мне видится другое. Знойные 1960-е… Будучи приблизительным сверстником пламенного перуанца и немного зная советских редакторш, я не могу не дать воли своему воображению. И оно рисует картины, которые резали бы глаз разве что совершенно уж безнадежно супружеским парам.
Зазор третий – последний. Из интервью вроде бы получается, что “симпатичная молодая женщина” и есть главный редактор издательства. Но простого обращения к Википедии достаточно, чтобы установить, что главным редактором “Молодой гвардии” в те годы (и еще долго: в 1962–1974) был тот самый В. О. Осипов, из воспоминаний которого взята эта история. И вот под каким заглавием и соусом она им – в 2003 году – подана:
“40 СТРАНИЦ АНТИТРАДИЦИЙ
1968. Вышел с добрыми откликами читателей роман «Город и псы» замечательного перуанца Марио Варгаса Льосы.
Спустя четверть века прочитал в «Комсомольской правде» интервью – характерный штрих в биографию советского книгоиздания: «С вашей страной у меня связано…».”
И далее по тексту, см. выше.
О другом
1
Помимо прочего, пушкинское “Я вас любил…” примечательно своей, выражаясь по-современному, открытостью к Другому:
Но “другость” здесь, конечно, очень ограниченная. Повсеместный в русском языке грамматический род, grammatical gender, не оставляет сомнений в половом раскладе этого треугольника: “Я” – м. р. (любил), “Вы” – ж. р. (любимой), “Другой” – м. р. (другим[76]).
Зато при переводе на грамматически бесполый английский (откуда, наверное, приемлемость гендерной революции для его носителей) сексуальная определенность ситуации размывается:
Подставляй треугольники, какие хочешь… Получается действительно другое. Чтобы почувствовать это другое, эту нейтрализацию, вернее вариабельность, пола, хорошо бы вообразить себе соответствующий обратный перевод на русский.
Как известно, у “Я вас любил…” есть огромное поэтическое потомство, целый калейдоскоп упражнений на его темы. Среди них – ранний хит Наума Коржавина (1945):
В ключевых строках гендерное равноправие почти идеально: концовки обеих строф могут читаться и как гетеросексуальные, и как гомосексуальные. С той оговоркой, что хотя бы для одного из партнеров грамматика задает в первой строфе мужской род (с другим… с другим), а во второй – женский (с другой… с другой).
Ну и, конечно, подводит начало второй строфы, с традиционно мужским лирическим эго. Избавиться от этого можно (с маловероятного позволения Коржавина), прибегнув, например, к безличному инфинитивному письму.
Шекспир с Кузминым отдыхают…
Кстати, о Кузмине. Позволю себе небольшой каминг-аут, “выход из клозета”, но не в сексуальном смысле (тут я неисправимый натурал[77]), а в литературном. Некоторое время назад я напечатал, под полупрозрачным псевдонимом и в сопровождении еще более прозрачной “Справки об авторе”,[78] рассказ “После лыж. Из дневника женщины”, с густым мультигендерным сюжетом и множеством кузминских аллюзий. Славы вымышленному автору этот опус, однако, не принес, так что настало, пожалуй, время катапультировать его из рискованной творческой сферы (где как-никак нужен талант) в безопасную академическую.
2
В эту тихую гавань мы и вернемся. Но начнем опять-таки с чего-то художественного.
Как матерому ахматоборцу, мне иногда шлют соответствующую любительскую продукцию. Пару занятных ахматулетов а la Хармс электронная почта принесла из одного далекого университетского города. Автор явно начитан до зубов, в курсе всего, что полагается знать, и норовит уязвить Анну Андревну где побольнее.
ВечеромЛев Толстой очень любил крестьянских ребят, а устриц не очень, особенно после истории с Чеховым. Часто, недоев, выбрасывал. Ведро всегда выносил сам.
Вот однажды выходит и видит: в помойке кто-то роется. Пригляделся – Ахматова. Отлепит вчерашнюю устрицу от блюда и нюхает, чем пахнет.
– Мусорная старуха, – подумал Толстой.
С тех пор ведро выносили в очередь Софья Андреевна и Татьяна Львовна.
ЖенитьбаМама стала сватать Блоку Ахматову. Саша отвертывался. Когда она очередной раз пристала, не выдержал:
– Только не эту, не эту, не эту!..
Но спохватился, что потомки поймут неправильно, и пояснил:
– Сил нет читать! На каждой странице “самый нежный”, “самый кроткий”. Да еще зачем-то “мертвый жених”.
Мать, мечтавшая о внуках, согласилась:
– Да, у нее уже есть ребенок. И тоже, говорят, непослушный, пассионарный какой-то.
На том и порешили.
Визитные карточкиОднажды Ахматова опять собралась замуж. Заказала новые визитки: А. Гаршин, поэт. Поехала в Питер.
Гаршин встречает ее на вокзале.
– Your place or mine? – спрашивает, нахал, по-английски. И оскал волчий.
“Оборотень, – догадалась Ахматова. – Вот почему у нас все не как у людей”.
– Нет, – говорит. – Я с тобой не стану пить вино. И песен тебе своих не дам. Тебе идти направо, мне идти налево.
Так все и расстроилось.
– Не горюй, – утешала ее Раневская. – За тебя всякая пойдет.
А карточки Бунину отослали.
Ничего не скажешь, прямо на глазах грамотеет новое племя ахматоведов, белозубое, младое, незнакомое. Меня особенно позабавила третья миниатюра – в ней слышится отклик на мои старые экзерсисы…
Дело в том, что, вслед за самой поэтессой, служители ее посмертного культа продолжают с замшелым советским пуританизмом замалчивать ее лесбийский опыт, как если бы он все еще мог бросить на нее тень. Как если бы браки и адюльтеры с мужчинами украшали мученический образ этой жрицы несчастной любви, а связи с женщинами – портили.
Бисексуализм Марины Цветаевой и Надежды Мандельштам постепенно принимается к сведению – благодаря полной открытости первой и растущему корпусу мемуарных свидетельств о второй. Тем более – гомосексуализм Кузмина, которого сам он нисколько не скрывал. Впрочем, и сегодня среди кузминистов молчаливо подразумевается, что мы любим его не за “это” и, значит, можем “этого” не замечать. Эпизод с молодым Заболоцким, который очень понравился Кузмину и страшно застеснялся, коллекционируется знатоками в качестве анекдота, но именно анекдота, гораздо менее релевантного, чем воображаемые романы Ахматовой с Блоком, Мандельштамом и Пастернаком.
Все такие “неуставные” факты интересны уже сами по себе, так сказать, в порядке кухонного любопытства, не менее, кстати, законного по этому поводу, чем по остальным. Будучи публичными фигурами, знаменитости естественно попадают под свет юпитеров – любишь кататься, люби и саночки возить. Что практически неизбежно в случае поэтов с отчетливой жизнетворческой программой, то есть сделавших свою биографию предметом искусства, а значит, и читательского восприятия и критического анализа.
Очень интересно, “как это у них там было и как они там с этим устраивались” (Зощенко) – и как “это” презентировали. Говорили ли Надежда Яковлевна с Анной Андреевной на бисексуальные темы – или делали друг перед другом вид, что ничего подобного? Или Надежда Яковлевна закидывала удочку, а Анна Андреевна принимала неприступный вид? Каков был режим признания/отрицания подобных facts of life в своей узкой и в более широкой среде? до 1917 года? в 1920-е годы? в 1930-е?
И, переходя на совсем уже академический уровень: какую роль играло “это” в поэтическом творчестве? Скажем, не потому ли Ахматова так культивирует тайну, что ей надо скрыть именно бисексуальность, лесбийские “засосы”, любовь к Ольге Судейкиной? Не отсюда ли ее магистральная тема несчастной любви между мужчиной и женщиной? Не потому ли столь заветна и непереходима черта, разделяющая любовников в хрестоматийном “Есть в близости людей…”?
Как любила иронизировать одна моя, в свое время бисексуальная, подруга: “Что такое? Почему такая тишина?” —
Действительно, в чем дело? Может, героине, душа которой чужда / Медлительной истоме сладострастья, просто не довелось дойти с адресатом и другими мужчинами до Того, чем боль любви свежа, Того счастливейшего всхлипа (Пастернак), который Маша Шарапова издает каждый раз, как ударяет по мячу? С ними не довелось, а с Судейкиной, может, и довелось?
Повторяю, этот интерес не только сплетнический, но и вполне научный, позволяющий, например, заострить проблему литературности – вымышленности, артефактности – ахматовского “лирического дневника”. А заодно и разрешить волнующую ахматоведов загадку заглавия “Поэмы без героя”. Может, потому без героя, что герою предпочитается героиня – все та же Судейкина? (Remember, you heard it here first!)
Но если так – если не только Цветаева, но и Ахматова бисексуальна (и даже преимущественно женолюбива), – то получается, что обе наши великие поэтессы в строгом смысле не женщины, а нечто гендерно третье (или четвертое?) – другое.
Пишу это опять-таки без тени насмешки, призывая в свидетели Сапфо, Сократа, Цезаря, Шекспира, Верлена, Рембо, Уайльда, Кузмина, Лорку… Сюжет для небольшой диссертации, а лучше энциклопедии.
Must be luv…
Один зощенковский персонаж начинает свой рассказ словами: “Я всегда симпатизировал центральным убеждениям”. Формула незабываемая, потому что очень точная. Беззаветная любовь советских интеллектуалов к начальству остается их, может быть, самой загадочной и иногда до смеха трогательной чертой.
В книге воспоминаний бывалого литфункционера В. O. Осипова[79] есть глава, посвященная встречам с Мариэттой Сергеевной Шагинян (1888–1982).[80] В свое время Шагинян выкроила себе особую нишу в писательской номенклатуре, сочетавшую высоколобый культ Гёте (“Путешествие в Веймар”, 1914; “Гёте”, 1950) с дежурным соцреализмом (“Гидроцентраль”, 1931). Но сегодня ее известность постепенно сошла на нет, продолжая светиться лишь отраженным светом в именах деятелей культуры, возможно, названных родителями в ее честь, – Мариэтты Омаровны Чудаковой (р. 1937), Мариэтты Сергеевны Цигаль-Полищук (р. 1984) и некоторых других.
Осипов пишет о Шагинян с неподдельным вроде бы восхищением: его впечатляют ее долголетие, темперамент, “невообразимо-многогранная эрудиция знаний (sic) и профессионализм пера”. Но одна из рассказанных им историй полна невольной иронии. Приведу ее с небольшими купюрами.
“ – Я [Шагинян] приказываю вам задержать подписание в печать своей книги «Четыре урока у Ленина». <…> Это как понимать, что издательство не хочет упомянуть в этом предисловии Сталина по связи с Лениным? <…> Вы слышали о письме ко мне Александра Воронского, когда он был редактором «Красной нови»? <…>
Читаю, обратив внимание на дату – 1923-й, при жизни Ленина писалось:
«Да, забыл: знаете, очень ваши вещи нравятся тов. Ленину. Он как-то об этом говорил Сталину, а Сталин мне. К сожалению, тов. Ленин тоже болен, и серьезно. <…> Выздоравливайте <…> А. Воронский».
– Когда я собралась опубликовать письмо, так Воронского по велению Сталина репрессировали и предали забвению. Но Ленин ведь в письме! <…> Все отказались помогать мне. Решаюсь звонить Сталину. Соединили – кстати, на удивление, уже через два дня. Пожаловалась ему. Сказала ему: «Товарищ Сталин! Из-за обвиненного в троцкизме Воронского мне запрещено писать об отношении к моему творчеству Ленина и вас, товарищ Сталин!» Он в ответ проговорил кратко, но внушительно: «Мы подумаем. Мы разберемся. Не допустим несправедливости в отношении товарища Ленина». <…> Вскоре мне сообщили: «Публикуйте отзыв Ленина с прямой ссылкой на товарища Иосифа Виссарионовича Сталина без никаких (sic)[81] посредников. Зачем вам какие-либо посредники?! Расскажите, что товарищ Сталин рассказывал, что Ленин рассказывал ему, как высоко ценил ваши, товарищ Шагинян, вещи». А дальше? Умер Сталин – и стал неугоден Хрущеву. Теперь Сталин воспрещен для упоминаний, а Воронского разрешили для упоминаний. И выходит, из-за Сталина письмо с именем Ленина под запрет. <…> Подумала: надо говорить с Хрущевым. Не соединяют. Я к помощнику. Ничего в ответ вразумительного. Вчера снова напомнила – юлит… Уж сколько месяцев прошло. <…>
Она добилась своего. Все-таки разрешили печатать письмо полностью. Правда, тот, кто от имени ЦК звонил мне, добавил, многозначительно понизив голос: «Если можно, то попытайтесь как-нибудь уговорить старуху обойтись без имени Сталина. Что нам заниматься реабилитацией? В случае чего пришьют, что издательство пересматривает решения партии об осуждении культа личности… Пусть письмо пойдет в пересказе ну хотя бы по такой схеме: Воронский рассказал Шагинян о положительном отзыве В. И. Ленина». <…>
Шагинян, естественно, от такого совета категорически отказалась. Храню эту книгу.
Нынче поминать Ленина как-либо внятно столь же осудительно, как во времена Хрущева упоминать Сталина. Но я выписал эту биографическую новеллу. Надеюсь, она обезвредит модные от политконъюнктурщиков гипнозы (sic) – мол, каждый, кто брался при советской власти писать о Ленине, был продажным и прочая…”
История шикарная, но я бы закончил ее немного иначе – ссылкой на два фольклорных текста.
Ее перипетии напоминают известную задачку о перевозе крестьянином на другой берег волка, козы и капусты. С той разницей, что условия задач по определению, вот именно, условны и обсуждению не подлежат (хотя, если вдуматься, зачем крестьянину волк?), тогда как неизбывная забота Шагинян о сохранении всей троицы – ее собственный выбор.
Он приводит на память старый анекдот.
“Два советских скрипача поехали на международный конкурс. Один занял последнее, тридцать пятое, место, но нисколько не расстраивался по этому поводу, другой – второе и страшно горевал, что не первое.
Коллега его утешает:
– Чего, – говорит, – убиваешься? Место призовое, серебро, как-никак слава. Небось, и премия не маленькая…
– Как ты не понимаешь? – отвечает тот. – Вторая премия – только деньги, а первая – еще и право поиграть на скрипке Паганини!
– Ну и что?
– Как что? Скрипка Паганини – это… это… ну, как для вас там… ну… личный наган Дзержинского!
Тут все на месте. Молоко отдельно, мухи отдельно, каждому свое. А неуемной Мариэтте подай и скрипку Паганини, и наган Дзержинского. Любовь зла.
Принуждение к улыбке
1
Я не умею улыбаться на фото. Недавно это опять подтвердилось, когда надо было сниматься для журнала в Москве, а потом на водительские права в Калифорнии. Получается либо неестественная улыбка, либо вообще мрачный вид. Иногда и сама мрачность выглядит какой-то вымученной.
В поисках самооправданий я даже разработал теорию, что искусственность, некая ненастоящесть, присуща улыбке по определению.
Что такое улыбка? Это нерешительное поползновение в сторону смеха, но без звука и телодвижений, исключительно силами лицевых мышц. По-французски улыбка – sourire, буквально “под-смех”, то есть полусмех, усмешка, смешок. А что такое смех, известно от психоаналитиков – это агрессивно-оборонительная установка, то есть враждебность, но подавленная и сублимированная, переведенная в символический план. За смехом стоит отстранение от объекта, а не сопереживание ему. Улыбка – тот же смех, только на вид еще безобиднее. С зооантропологической точки зрения, суть улыбки в оскале зубов, демонстрирующем как их наличие, так и отсутствие намерения пустить их в ход…[82] Таким образом, улыбка – условный и двусмысленный сигнал, посылаемый противнику в достаточно трудной ситуации.
Непринужденная улыбка, боюсь, просто оксюморон. Возможна она разве что у безраздельного хозяина положения (самодовольная, победительная улыбка) или у наивного идиота, уверенного, что ему ничто не угрожает. А нормальная улыбка – как раз вымученная.