Лена молчать не любила, но стеснялась, что у нее не хватало ума говорить интересно, как говорят в кино или в книгах красивые, умные женщины. Она могла думать только о самых простых вещах, в которых не было ничего завлекательного. Когда все уходили, она начинала говорить сама с собой, или с озером, или со старой лиственницей, что стояла у костра, а то скучно.
— Иди-ка разбуди ребят, — сказал Володя.
— А не рано? Пусть поспят. И каша не готова.
— Буди, пусть собираются. Нам на четырехтысячник сегодня.
— Опять на гору? Ты бы Витьку не брал: кожа да кости остались.
— Может, пойдешь за него сама?
Они были с Володей ровесники, но Лена казалась себе здесь старше всех, за исключением, конечно, Степана. Ребята были хорошие, не обижали ее, а если у кого и сорвется, Лена знала: лучше промолчать. Долго обиду она не умела помнить. Володя никогда не ругался: сердясь, он почему-то звал ее «мадам», но Лена думала — пусть. Мало ли что сорвется у человека с языка, когда у него на душе такое? А тут еще горы, пустота, скука. Тут друг от друга не уйдешь. Всегда вместе, хорошо ли, плохо ли, весело ли, скучно ли…
Она кинула в закипающий чай смородину и побежала к палаткам.
Постучала веточкой о крышу.
— Костя, Гена, Витя, вставайте.
— Привет, Лена. — Генка сладко зевнул. — Степан не пришел?
— Дался всем Степан! — сказала она. — Не пришел. Жена не отпустила. Витенька, ты проснулся?
— Проснулся, — басовито ответил Витя. — Погода, Лена, хорошая?
— Хорошая. Солнышко. Небо чистое.
В палатке зашевелились. Костя протянул волосатую руку и погладил Ленину коленку.
— Эх, поцеловал бы тебя сейчас, Ленка! Ты утром свеженькая, как виноградинка.
— Женись и целуй.
— Не выходи за него, Лена, — сказал Витя. — Он волосатый.
— Ладно, не выйду. Вставайте, начальник сердитый. Вам сегодня на четырехтысячник идти. Володя все утро по карте мерял.
Карахоль-озеро совсем освободилось от тумана. На середине плавала свиязь с выводком желтышей. Утята вдруг исчезали, потом выныривали в другом месте и покачивались желтенькие, как кувшинки. Лена сняла ведро с кашей, накрыла его телогрейкой, чтобы упрело, и опять загляделась на Карахоль. Озеро было черное, еще спало в темных камышах. Подошел Генка. Лена всегда пугалась, как он неслышно подходил — как кошка.
— Матка желтышей учит, — сказал он. — О чем мечтаешь?
Он обнял ее за плечи, и то, что Генка обнимал ее, даже не волновало. Они хорошие приятели, и Генка рассказывает про себя все. Он любит рассказывать, и у него получается интересно, как роман. Другие либо жалуются, либо хвастают, а он говорит про себя только правду, даже посмеивается над собой и, наверное, тоже, как она, не умеет хитрить. Живет, как трава растет, горе луковое. Когда надо посекретничать, они уходят на Карахоль-озеро и разговаривают, как будто они брат и сестра. Генка рассказывает про свои приключения и чувства, а Лена слушает, зная, что ему надо излить душу. Она смеется, треплет его по жестким кудрям и говорит:
— Эх, Генка, Генка, бедова голова!
Потом он уходит к ребятам, беззаботный, легкий, как ветер. Генка красивый. Прошлый год у них работали две студентки-практикантки, и обе влюбились в него. А он прилепился к детной вдове и живет.
— В такой денек на пляже бы валяться. Потом в ресторане посидеть.
— Иди-ка в мой ресторан садись, кашу ешь. Письма ждешь? Сегодня тебе обязательно письмо будет.
Генка посмотрел на Лену своими красивыми глазами, улыбнулся:
— Огурцов жду.
Ребята позавтракали, торопливо завернули папироски (Володя, поевший раньше других, сидел уже с рюкзаком за плечами, хмурился) и, не докурив, все тоже взвалили рюкзаки и пошли. За лагерем сразу начиналась высокая трава, ребята вытянулись гуськом и зашагали, как бы погружаясь в траву, и все на одном месте перепрыгивали через что-то невидимое. Впереди Володя, маленький, коренастый, с молотком на длинной ручке. За ним — Костя, переваливается, как медведь, потом Генка в шляпе и накомарнике, а сзади — Витя. Так они уходят из лагеря каждый день, и Лена, провожая, идет за ними, потом остановится и смотрит вслед. Володя и Костя курят. Генка беззаботно глядит куда-то вверх, на небо, долговязый Витя старательно шагает, согнувшись под рюкзаком. И всегда Витя обернется и махнет Лене.
Витя — студент, совсем еще мальчишка. Он хлипкий, неокрепший, и Лена его жалеет: очень уж худой, как палка. Степан иногда берет у него рюкзак и несет сам, а Володя сердится: неправильно. Почему — неправильно Лена не понимает: молодое, пока оно молодо и еще не износилось, и надо поберечь.
Один за другим ребята перебрались через ручей, замелькали фуражками в лесу, потом и фуражки скрыла трава. За лесом начиналась гора до неба, а за ней — Лена знала — новые горы. Кругом тут горы, Лена видела их с перевала — до самого края земли все горы и горы, будто собрали их со всего света. Есть совсем белые, под снегом, высокие, а чуть подальше, те голубые, а которые совсем у края неба — синие. В горах красиво, только очень уж немотно, пусто и глухо.
Иногда ребята уходят в далекие маршруты, возвращаются худые, обросшие и приносят по рюкзаку камней и какую-то в мешочках землю. Потом день-два отсыпаются, а отоспавшись, опять уходят в другие горы за новыми камнями.
Для нее камни были просто камни, а ребята каждому знали название и про них говорили умно, как про людей. И девчонки, прошлогодние практикантки, тоже все это знали, и Лена завидовала им. Девушки сдружились с Леной, спали с ней в одной палатке и забирались греться в ее мешок. Потом писали письма, обещали пригласить на свадьбу. Что-то не пригласили, забыли про нее и про Генку, и про свое увлечение им. Ах, что там: здесь, в горах, все помнишь, а в городе закружишься, что было вчера, забудешь…
Лена убралась с посудой и села завтракать на любимом Степановом месте — под лиственницей. Она всегда ела после всех, убравшись. Над лагерем все еще кружил соколок и кричал. Иногда он останавливался и висел на одном месте в воздухе, потом, черкнув косыми крыльями, улетал. И соколок ждал Степана. Все его ждали. Степан приручил соколка, избаловал его мясом, вот и летает и пронзительно кричит: «Степа! Степа!»
Нет Степы, не пришел еще. Степа забыл, что все его ждут.
Лена глядела на тот берег Карахоль-озера, где между камней вьется еле заметная тропинка. На этой тропинке покажется вереница связанных поводами коней, издали как бы игрушечных, маленьких. Впереди на белоногом жеребце — Ундар с карабином за плечами, потом — Тарва, а сзади — Степан. На Степане белая рубаха с закатанными рукавами, он любит белые рубашки и всегда надевает, даже в маршрут. Кони будут долго идти вдоль Карахоля, постепенно делаясь больше, скрываясь за камнями и снова появляясь. Караван почти целый час будет тянуться, пока не обойдет озеро, не спустится с того берега, потом пропадет в березняке, на болоте, и вдруг вьнырнет как из-под земли возле лагеря.
— Степа! Степочка! — кричал соколок.
Глупая птица! Поднимись повыше, что тебе стоит выше гор залететь, и посмотри, где караван. Где-то он уже идет, бегут, громыхая седлами, кони, бредут через ручьи, поднимая брызги. Ундар гарцует на своем чистокровной красивом скакуне, трясется в седле пожилой Тарва, и шагает проворно и легко Степан. Степан редко садится верхом, шагает пеший, легкий, загорелый и молчаливый.
Никого на тропинке нет, весь берег Карахоля — с рыжими камнями, похожими на дома без крыш, как на ладони. Тропинка вьется по склону, тонкая, как паутинка.
Костя от скуки дразнит Лену: «Выходи за Ундара, будешь у него пятой женой». Лена не обращала внимания, но раз Тарва перевел Ундару, что говорил Костя. Ундар вскочил, все испугались. Побежал к ручью, поднял огромный камень, принес к костру. Запыхавшись, кивнул Косте: показывай силу. Костя вспотел, но камень не стронул с места и больше не задевал Ундара; Костя утих, смирился, а Ундар стал Лену жалеть: часами рубил дрова, носил воду. Он добрый…
Лена промела к палаткам дорожки, у коста тоже промела, чтобы трава зазеленела, почистила даже закопченные камни очага; она протерла бы и старую лиственницу, под которой сидит всегда Степан, но высока и без того зелена была лиственница.
Сломив ветку цветущей облепихи, воткнула в кармашек Степановой палатки. Стало в ней светло и празднично. Когда Степана нет, в ней спит Володя. Прибирая его мешок, Лена нашла толстую тетрадь, подумала — стихи. Лена любила стихи, сама часто списывала и заглянула в Володину тетрадь. Но это были не стихи. «Придет завтра Ундар, привезет почту… я ничего не жду, а тогда с каждым караваном Ундар привозил от нее письма, а однажды пришло сразу три, и на одном была клякса, которую она стирала резинкой…» Это вчера записал Володя. А сам и вида не подает, строгий начальник! Какая же была эта девушка, что так любят ее и мертвую? Что умела сказать, как могла приласкать?.. На фотографии она была девочка, даже не девушка еще, глаза большие, тихие…
У Лены защипало в носу: она вспомнила, что в письмах они писали друг другу «вы» и, наверное, еще не поцеловались…
Ах, любовь!.. Только горе от нее, одни переживания. Послушаешь, ох как редко говорят про счастье, и в книгах про него не пишут, а все про одни страдания. Наверное, так и есть: один-единственный поцелуй, а потом лишь огорчения.
…Лена ехала в Москву, на одной остановке вошел лейтенант, черноглазый, веселый, с букетом ромашек, видимо, только что собранных. Он сел напротив, протянул Лене букет и сказал, что подарить такой девушке цветы он считает за счастье. Он сказал, что целый день у него было предчувствие чего-то хорошего, и вот это случилось. Лене было семнадцать, у нее замерло сердце оттого, как он красиво сказал о предчувствии. Ах, предчувствие нежданной встречи, нежданного счастья всегда жило и в ней. Лейтенант говорил без умолку, знал много анекдотов и стихов, всю дорогу смешил ее разными историями. Она и не заметила, как пролетели два часа дороги, а когда они назвались друг другу, он сказал, что имя у нее поэтическое. Звали его Гоги, он был грузин. Он встречал ее на Белорусском, они ходили в парк имени Горького и в Сокольники, а потом он провожал ее до Рузы, а утром она провожала его до станции. Было лето, июль, ночи душистые, короткие, безумные. Потом он уехал и, как честный офицер, сказал, чтобы она не надеялась.
— Я любил тебя и буду помнить, — сказал он, — но нельзя же быть такой доверчивой курой.
Она проплакала две недели, исхудала, как щепка, и осталась такой же: верила людям, особенно верила ласке да и теперь не понимала, как можно обманывать людей, зачем быть злой.
Она очень пожалела, что послушалась мать и сделала аборт. Был бы сейчас рядом с ней человек, ему шел бы седьмой год.
Лена смахнула слезы. Плакала она не о том, что ее обманули, она об этом уже не помнила и Гоги вспоминала даже хорошо и беззлобно; она плакала о ребенке, которого никогда не видела, но которого тоже любила. Ее печаль о нем была всегда не тяжкой, наплывала, как летняя туча, и быстро проходила вместе со слезами или какой-нибудь работой, которая тотчас ее отвлекала.
Она выхлопала Степанов мешок, разостлала его в палатке и рядом положила чистый белый вкладыш. А на вкладыш бросила едва распустившийся цветок татарского мыла. От цветка пахло дорогим табаком, и от запаха, от мягкого шуршания хвои старой лиственницы кружилась голова. Она прилегла, позволяя себе недолго понежиться, и представила, как Степан сейчас идет с караваном, высокий, худой, в белой рубашке с закатанными рукавами. У него торчат бурые скулы, бурый кадык на жилистой шее. Он смотрит то на небо, то на провал внизу, молчит и все шагает, легко, как летит. Только раз он взял ее за руку, когда прошлый год они поднимались на перевал, — он помог ей вылезть на уступ — у нее остался синяк на руке. Синяк долго не проходил, и она смотрела на него по утрам. С ней Степан разговаривал редко, скажет два слова, всегда шутливых, посмотрит всегда занятыми глазами и опять что-то делает, о чем-то думает и ничего на свете не замечает.
Вечером придут, а день — год. Господи, какие тут длинные-предлинные дни! О чем только не вспомнить, и наскучаться успеешь, и наработаться, и наплакаться — сама себе хозяйка.
Солнце еще высоко, у ребят прибрать, пусть у всех будет праздник сегодня. Календаря в отряде нет, числа ребята знают, а когда воскресенье — забывают, потому что для них воскресенье ничего не значит. Отдыхают они в непогоду, или уж если Степан увидит, что все сильно исхудали, кожа да кости остались, тогда он говорит:
— Спите от пуза, нагуливайте жир.
А у Лены выходных не бывает. Володя как-то вспомнил об этом, ребята торжественно поклялись сварить за нес завтрак, но проспали.
Лена вымела в общей палатке и ребятам воткнула веточку облепихи. Заметила приколотую фотографию красивой женщины, Генкиной хозяйки, и поправила ее. Лене нравилось лицо и материнская доброта незнакомой женщины. Генка рассказывал про нее мало, но всегда хорошо, и когда рассказывал одной Лене, то называл Аллой Викентьевной. Она, видимо, воспитывала Генку вместе со своими детьми, и по всему угадывалось, что он слушался ее и любил. Лена доказывала Генке, что ему повезло, и пусть он не хорохорится, а то давно пропал бы, спился…
— Ты легкомысленный, зачем тебе воля? — говорила она ему. — Ты ведь сам не знаешь, что тебе нужно.
А вот Костя знал. Костя железный. Он дружит с Генкой, но презирает его за то, что Генка не умеет добиться в жизни толку.
Костя умел. Копил, построил каменный дом и все еще не женился: не находилась невеста. Он очень привередлив на невест.
Как-то Генка сказал Косте, что Лена — добрый, милый человек и была бы хорошему человеку хорошей женой.
— Нет, мне красивую надо, — ответил Костя. — Я бабу найду — первый сорт. Только свистну — любая побежит.
— Что же не свистишь?
— Успею. Веранду в доме не построил.
— Тьфу, — злился Генка и добавлял: — Ты, Костя, кулак.
— Кулак, да не дурак.
А зимой Костя вдруг явился к Лене в пыжиковой шапке, с матерью, чинной старухой в кашемировой шали. Лена догадалась, покраснела от волнения, но когда сказал, зачем пришел, неожиданно для себя, даже как очень легко, сказала:
— Нет, Костя, не могу. Ты не сердись. Я еще… не хочу замуж.
Для обоих: для матери и еще больше для Кости — отказ был неожиданным, они были оскорблены не столько отказом, сколько тоном его.
— Пожалеешь, — пригрозил Костя. — Второй раз не приду.
И только после того, как они ушли, Лена смешалась. Она и сама толком не знала, почему отказала Косте, и, когда написала домой, мать похвалила ее: Анечке надо помогать. Два года еще учиться Анечке, а выйдешь замуж, какая от тебя помощь?
Лена все-таки проплакала всю ночь, а потом ходила поглядеть на Костин дом. Дом стоял за плотной оградой с гвоздями, с калиткой на запоре, с прорезанной в ней в виде сердца гляделкой. За оградой — собака, бурая коза на цепи, и весь дом, крашенный масляной краской, тоже бурый. Бог с ним, с домом! Лена любила волю.
А тропинка над берегом Карахоля все пустая. Летит большая птица — орел или коршун, — и ее тень скользит по земле. Гудя, мелькнул шмель, он давно изошел в точку и пропал, а гудение еще доносится. Небо все чище и глубже, сияет солнце. Оно поднялось над горбами Верблюда, и Верблюд засверкал, как сахарный. Лена сняла свитер, брюки и комбинацию. Можно раздеться совсем. Сейчас тут никого нет, только птицы да она. Лена всегда расхаживает раздетой по лагерю, когда остается одна. Как Тарзан.
Она ничего не боится. Когда ребята уходят надолго, она ночует одна. Степан оставляет ей пистолет, но Лена потихоньку уносит его в другую палатку. Она почему-то думает, что ее никто не обидит. За что, если она сама не хочет никого обижать?
К озеру сбегает тропинка — в один босой след. Есть у Лены любимое место на берегу, откуда виден весь Карахоль до самого далекого угла, где играют таймени. Вода в озере холодная, прозрачная, хрустальная — видишь, как в камышах шныряют мальки, а само озеро черное. В непогоду разыгрываются волны и ходят черные, как деготь.
Но бушует Карахоль редко, больше спит, нежится, кутаясь в туман и марево.
В озере отражается сине-зеленое небо, солнце, берег с извилистой ниточкой тропинки.
Лена стояла, как в большом чистом зеркале, с полосками незагорелой на плечах кожи от лифчика и родинкой под грудью. Ей всегда делалось грустно, когда она смотрела на себя. Может быть, выйти за Костю? Теперь Костя ждет, пока она покорится и будет просить прощенья за гордость.
Пахло цветущей клюквой, снегом, тихой грустью гор. У Лены защипало глаза, и горячая слезинка скатилась по щеке. Слезинка, обжигая кожу, упала на грудь, скатилась на воду, от нее разошлись круги, колыхнув отражение нагого тела. Из камышей вышел большой сизый карась и уставился на Лену выпученными глазами.
— У, бесстыдник! — сказала Лена и махнула на карася.
«Что это сегодня со мной? — подумала она. — То от того плачу, то от другого. Такой день, а я расстраиваюсь. Это Карахоль-озеро наколдовывает тоску. Ребята говорили, с высоты оно зеленое, как русалочий глаз. Манит, не оторвешься. Не могу я, не любя, покориться. Не люблю я Костю. Я волю люблю».
Она вспомнила Анечку — вот уж кто своей судьбы не боится! Прошлой зимой Лена ездила в отпуск домой, и Анечка познакомила ее с одним своим поклонником. Лона пожала его руку и сразу почувствовала себя неуклюжей и грубой. Анечка заметила это и сказала:
— Сестренка моя, герой-геолог. Она меня «обуёт и одеёт».
Поклонника звали Сережа, он был в алой куртке, очень вежливый, с мягкими, девичьими руками. Волосы до плеч, светлые. И этот Сережа не самый лучший кавалер Анечки. Самый лучший кавалер у нее — Боря, но его Анечка не показала Лене. У Анечки зеленые глаза. Говорят: такие глаза всегда счастливые.
У Степана тоже зеленые, почти бирюзовые глаза.