Но все же так делают.
Да, но в смысле, когда тебе 92 и ты завтра кони двинуть можешь, к чему экономить три цента? То есть это просто чудо, что в 92 ты еще способен срать, так что уж лучше купить самую дорогую и отпраздновать как-то, нет? Промотать три цента. Ладно, меня понесло.
Видишь, тебя несет по говну. Я ж говорил – ты это дело любишь. Явно влюблен. Я заметил. Что скажешь насчет диагноза, который психологи ставят говноманам… ну, ты в курсе, когда маленький. И родители от тебя всякого требуют, говно – единственное, за что можно подержаться, только оно твое и есть.
Не уверен, что за него можно подержаться.
И что б они там ни предъявляли, ты можешь зайти и запереться, а этот шмат говна принадлежит тебе, недвусмысленно и прекрасно, он будет только твой.
Ну, я тебе так скажу, у психиатров и психологов никогда не было таких родителей, как у меня. Потому что, серя, я думал: это говно принадлежит моим матери и отцу, потому что они рассказали мне, на какие жертвы им приходилось ходить, чтобы прокормить меня, скольким они жертвовали, чтоб я был одет, как больно им было меня растить, поэтому всякий раз, когда я присаживался посрать, я осознавал, что это их говно, а не мое.
Может, слезем уже с говна?
Ладно, это непросто, но с говна мы слезем, вот только я должен сказать – прочел я тут кое-что интересное. Знаешь, город Нью-Йорк уже довольно давно все свое говно сваливает в океан, а в той статье я прочел, что говно это все слепилось в громадный ком, и этот ком постепенно приближается к Нью-Йорку со скоростью где-то миль пять в час, и специалисты без понятия, как его удержать… с ним нельзя провести переговоры, его не получится разбомбить, опрыскать, молитвы тоже не помогут. В общем, сейчас исполинский ком говна приближается к Нью-Йорку, и с ним ничего не сделать. Прочтя эту статью, я не слишком-то расстроился, потому что если какой-то город и заслушивает утонуть в горах говна, так это Нью-Йорк.
Мне казалось, говно мы больше не трогаем.
Ладно, давай не будем. Оно завораживает, но мы от него отойдем.
Уверен?
Нужно собрать в кулак мужество, но у нас получится.
Давай поговорим о сексе или ляжем спать.
А можно?
Срать и мазать, конечно же.
Неопубликованное предисловие к «7 о стиле» Уильяма Уонтлинга
Я переписываюсь с Уильямом Уонтлингом еще со времен революции самиздата, с дней Блазека и «Оле», когда обратил внимание на его работу, и мы обменялись первыми письмами. Я написал Уонтлингу столько писем, что он вывалил меня в роман, написанный наскоряк, где куски моей корреспонденции цитировались как моя речь. Я там был перегоревшим актером, жил в Голливуде, жрал таблетки и чересчур бухал (на самом деле я живу рядом с перекрестком Голливуд-Бульвара и Западного в районе борделей, но много актерствовать мне никогда не приходилось). Шли годы, письма тончали, я жил с разными женщинами, а Билл – все так же со своей женой Рути, которая служила ему рассудком, любовью, фактором его выживания. Наконец нам обоим повезло с тем, что мы писали: я даже начал за квартиру платить своей писаниной; Билл продолжать тянуть лямку на жалких работах, когда не бухал, и его очень сильно открыли для себя в Англии и Новой Зеландии – в письме его не было подвохов и того глянца, которых требует более крупная поэтическая аудитория в Америке, – и все ему стало легче, потому-то он и продолжал так хорошо писать.
Рути вычерпывала воду из трюма, штопала паруса и ловила еду с левого борта, и Билл обуниверситетился. Помог и Солдатский билль о правах. Я перепугался до усрачки, Уонтлинг – во всех этих колледжах, у него же способность жестко и естественно укладывать строку на странице, и я решил, что плющ его принизит. Отнюдь. В общем, чтобы добиться себе профессуры, долго мучиться ему не пришлось. И в этом году он вот внезапно – преподаватель, со сроком на год, без возобновления. Так я с ним и встретился. Он применил к английскому отделению тиски и факелы, чтобы меня позвали в Университет Иллиноя почитать. Ему удалось раздобыть для меня 500 долларов, а поскольку лошадки бегали скверно, я поехал.
В самолете туда мне стало страшно – то есть думать о том, что может случиться. Я положил себе за правило изо всех сил избегать писателей; они ослабляют друг друга, когда вместе культурно отдыхают, сплетничают, ноют. Почти все писатели, с какими я встречался, считают себя бессмертными и недооцененными, хотя факт лишь в том, что они очень скверно пишут. Большинство писателей – едва ли восхитительные люди, и я, летя, думал: ну господи ж ты боже мой, опять это произойдет, я с ним встречусь, мне он не понравится, потом перестанут нравиться и его стихи. Билл всегда говорил – присматривайся к писателю, не к человеку. Но я всегда волнуюсь и волей-неволей присматриваюсь к обоим. Да и потом, думал я, а сам-то? Я плохо одеваюсь. Мне не нравятся одежные магазины. У меня пиджаку 15 лет, пара дешевых штанов, которые на мне плохо сидят, ботинки стоптанные и пальто моего покойного отца на 2 размера больше. Кроме того, волосы у меня не лежат, как их ни причесывай, я не стригусь, прически мне никто не укладывает, я просто время от времени даю женщине ножницы и говорю – валяй. Если женщина под рукой.
Из Чикаго мне пришлось лететь на такой винтовой штуковине, о которых все пассажиры в полете перешучиваются. Но и на них тебе дают выпить. Там все трясется, и стюардессы толкаются в тебя бедрами, словно что-то обещают. Плохо написал, да?
В общем, из самолета я вышел последним. Сзади налетел ветер, сдул все волосы мне на лицо. Я сгорбился и пошел наугад – и вот они стоят, Билли и Рути. Точно не помню, о чем мы говорили, с чего начали, но от обоих я ощутил доброту. Мне они сразу понравились. Билл заметил, что никогда не видел, чтобы кто-то одевался, как я, но произнес он это скорей как комплимент. Мы сели в машину и поехали.
– У вас такой мягкий голос, – сказала Рути.
– И ты не треплешься, – сказал Билл. От него шла волна, хорошая, ее сразу чувствуешь, он ими просто окружен – лучами, благословенными легкими лучами. Мы остановились где-то выпить пива, а потом сразу поехали к Рути домой. Они разводились. Билл мне писал: «Продул все с Рути наконец, она с моим говном долго мирилась, и с блевотой, и с дурью – 9 лет, теперь больше не может».
В 2 часа дня что-то было назначено в университете, часть программы. Я приехал, почесал нескольких студентов, а потом мы вернулись. Чтение в 8. Мы еще попили пива, и я заметил, что Билл скорее слушает, чем говорит; я тоже. Поэтому у нас было тихо, но не так тихо – уютно тихо, никто не толкался, не пихался, никаких мегафонов. Мы ненадолго сходили к Биллу в трущобы. У него была квартира наверху и спереди над «Блумингтонским ружьем», Главная улица, Блумингтон. Просторно и светло. Хорошее место было бы писать – а может, и было. Потом вернулись домой. Еще пива – по моему настоянию. Пришел преподаватель, отвечавший за чтения, – очень увлеченный, по-детски, но приятный: бурлил, но искренне. Билл предложил мне в прихожей каких-то таблеток, но я отказался.
– С желудком неважно, дружок, меня от этой дряни на тряпки рвет. – Преподаватель мне посоветовал больше не пить слишком, а потом мы поехали ужинать. Я предложил в такое место, где есть пиво. Все время, пока разговаривали и планировали, я очень стеснялся Билла; чувствовал, что он всегда рядом, от него лучи, хорошие, крепкие, сверхпервоклассные лучи – души, если угодно. У него была простая манера что-то говорить, но что б он ни сказал, возвышало игру из пакости, сообщало ей мягкую человечность. У людей есть разные манеры выдавать свои ненависти, предубеждения, мелкие безумия, ревности; Билл ничего этого не выказывал. Не стану делать из него божество; он просто был очень хорошим человеком, и мне он нравился, очень.
Мы доехали до чтения, я почитал, вернулись в дом. За нами увязался кое-кто из публики. Студенты, парочка преподавателей, кто-то еще, неизвестные. Возникла выпивка. Студентки были милы, все капканы расставлены. После чтений у меня всегда облегчение; для меня это грязная работа, я на ней потею. Я принялся пить по-тяжелой, облегчение затопило меня, и я принялся «трепаться». Это ожидалось, входило в программу, но было самым легким ее номером – чек я уже получил. Я насмехался над литературной сценой…
– О, скажите-ка, вам фамилия Лоренс что-нибудь говорит? Нет, не Джозефин, не аравийский парняга – тот, кто доил коров и женщин… – И тому подобное. Так можно было не отвечать на вопросы о себе. Разок той ночью я протянул руку и схватил Билли за волосы: – …и вот этот вот ебаный торчок, на что он вообще годится? – Все стихло. – Знаете, – сказал я. – Билл написал одно стихотворение, от которого у меня мурашки побежали по рукам… Билл, то, где твоя девочка предлагает клиента захомутать, чтоб ты себе дозу срастил, а ты злишься и начинаешь плакать, а она говорит: «Не плачь, папа, это же просто еще один способ выставить лоха». – После чего мы перешли на другие работы Билла, и всем стало получше…
– О, скажите-ка, вам фамилия Лоренс что-нибудь говорит? Нет, не Джозефин, не аравийский парняга – тот, кто доил коров и женщин… – И тому подобное. Так можно было не отвечать на вопросы о себе. Разок той ночью я протянул руку и схватил Билли за волосы: – …и вот этот вот ебаный торчок, на что он вообще годится? – Все стихло. – Знаете, – сказал я. – Билл написал одно стихотворение, от которого у меня мурашки побежали по рукам… Билл, то, где твоя девочка предлагает клиента захомутать, чтоб ты себе дозу срастил, а ты злишься и начинаешь плакать, а она говорит: «Не плачь, папа, это же просто еще один способ выставить лоха». – После чего мы перешли на другие работы Билла, и всем стало получше…
Наутро Рути нужно было на работу, поэтому мы с Биллом остались в доме вдвоем. Обоим было худо, Биллу хуже, чем мне. Обоим удалось залить в себя по теплому пиву, а потом я предложил попробовать немного яиц всмятку. Билл слишком долго их варил. Поев, я услышал, как он вдруг выбегает во двор, сказал только:
– Буковски, – и его вырвало. Физическая форма у него была ни к черту. Наконец ему удалось пропихнуть в себя немного хлеба, размоченного в молоке.
– Нам бы лучше полегче, дружок, – сказал я ему, – у меня план дожить до 2000 года.
– Черт, да у меня тоже, – сказал он, – мне как-то приснилось, что я умру в 2000 году. – Он вплоть до часа и минут день смерти записал. Я сходил и принял ванну; когда мне тошно, теплая ванна – то что надо. Закончив, выпил еще пива. Билл по-прежнему выглядел неважно; все из-за таблеток, из-за срани этой. Все больше и больше темнело. Позвонила Рути, сказала, что надвигается торнадо. Будто настала полночь, а ветер дул, дул. Я выпил еще пива и забронировал себе вылет обратно. На обед пришла Рути, и Билл сказал: – Буковски упругий, пружинистый сукин сын, у него тело 19-летнего. – К следующим вечерним чтениям подтянулись еще 2 поэта: юная девушка и мужчина сильно за тридцатник. Начали разговаривать, разговаривать без остановки… и разговоры были так себе. Я стал больше и больше ценить ненавязчивость Билла. Он вышел из ванной: – Буковски, ты мастурбировал, когда ванну принимал?
– Нет.
– Хорошо, значит, за тобой можно не мыть. – Рути снова отправилась на работу. Пришел преподаватель, забрал девочку-поэтессу на какое-то мероприятие. Парень трещал без умолку.
Билл вышел из ванной.
– Послушай, чувак, ты как сюда пришел, так и не затыкаешься. Уже целый час.
– Ну это ж лучше, чем сопли жевать. А вы только сидите и жуете.
По мне, так сопли жевать гораздо лучше.
Биллу нужно было на занятия. Вернулись преподаватель и девочка-поэтесса. Билл прицепил себе на спину какую-то штуку.
– Что это за хрень, Билл? – спросил я.
– Я там вожу книги и бумаги. Я на занятия на велике езжу.
– Ох, да ладно, я вас довезу, – сказал преподаватель, – там же торнадо надвигается.
– Все в порядке, доберусь. – Билл подошел ко мне. – Я не умею прощаться, – сказал он.
– Так и не надо, – ответил я. Мы легонько пожали друг другу руки, он вышел за дверь и сел на свой велик. Все это случилось 3 апреля. Билл Уонтлинг умер 2 мая 1974 года в 12:15 пополудни.
Я сидел и печатал стихотворение, когда зазвонил телефон. Сообщила Рути. Когда договорила, я набрал свою девушку, работавшую барменшей.
– Уонтлинг умер, – сказал я, – мне только что Рути позвонила. Уонтлинг умер. – Из меня катились слезы; меня всего трясло. – Прости, – сказал я, – я ж тебе рассказывал, как он мне нравился. – Я повесил трубку. Так оно и было. Билл был один из немногих людей, кто вообще до меня достучался. К смерти я привык, я знал про смерть, я писал о смерти. Вышел и купил бухла, очень нажрался. Наутро все со мной было в порядке; все устаканилось; с толку меня сбил только первый натиск.
Под конец Билл сосредотачивался на Стиле. Про стиль ему было известно, он сам был стиль, стиль у него был. Однажды в письме он спросил у меня: «Что такое стиль?» На вопрос я не ответил. Он написал стихотворение под названием «Стиль», но, мне кажется, у него осталось чувство, что и стихотворение на этот вопрос не вполне отвечает, а я от него по-прежнему отмахивался. Теперь, повстречав Билла, я знаю, что такое стиль.
Стиль означает – никакого щита.
Стиль означает – никакого фасада.
Стиль означает предельную естественность.
Стиль означает – человек сам по себе среди миллиардных толп.
Вот теперь я попрощаюсь, Билл.
Джаггернаут[23]
В «Форуме» они начинали 9-го, и в тот же день я поехал на бега. Ипподром – через дорогу от «Форума», а я посмотрел, заезжая, и подумал: ну, тут-то оно все и будет. В последний раз я их видел в «Общественном центре Санта-Моники». На бегах было жарко, все потели и проигрывали. Я с похмелья, но получилось ничего. Бега – вот куда надо ездить, чтоб не пялиться на стены и не дрочить, или муравьиный яд чтоб не глотать. Бродишь там, ставишь, а потом ждешь и ждешь, и смотришь на людей, а когда смотришь на людей достаточно долго, начинаешь понимать, что это скверно, потому что они повсюду, однако сносно, потому что в себе что-то подправляешь, чувствуешь себя скорей еще одним куском мяса в приливе, чем если б остался дома и читал Эзру, Тома Вулфа или финансовый раздел.
Бега сейчас совсем не такие, как раньше: полно орущей пьяни, сигары курят, на боковых скамьях сидят девушки и ноги показывают до самых трусиков. Мне сдается, времена сейчас труднее, чем нам сообщает правительство. Правительство яйца свои задолжало банкам, а банки слишком много ссудили предпринимателям, которые не могут вернуть ссуды, потому что народ не способен купить то, что предприниматели продают, потому что яйцо стоит доллар, а у них только 50 центов. Все это может за ночь навернуться, и на трубах вывесят красные флаги, по «Дизниленду» пойдут футболки с Мао, а то и Христос вернется, ведя в поводу золотой свой велик, переднее колесо в пропорции 12-к-одному с задним. В общем, народ на бегах отчаянный: это у них уже стало работой, выживанием, крестом, а не легким заходом на удачу. И если не знаешь толком, что делать на ипподроме, не умеешь читать тотализатор и играть на нем, переоценивать утреннюю сводку, вычленять лоховские деньги из хороших, нипочем не выиграешь – разве что один раз из десяти визитов на бега. Публика при своих последних средствах, на последнем пособии по безработице, на заемных деньгах, краденых, отчаянных вонючих тающих деньгах там распадается навсегда, целые жизни псу под хвост, а государство с каждого доллара гребет свой почти 7-процентный налог, поэтому все по закону. Мне там лучше, чем большинству, потому что я вложил в это больше науки. Ипподром для меня – как бои быков для Хемингуэя: место, где изучают смерть и движение, а также собственный характер или его отсутствие. К 9-му заезду я выбился вперед на 50 долларов, поставил 40 долларов на победителя на свою лошадь и пошел на стоянку. Заезжая, я услышал результаты последнего заезда по радио – моя лошадь пришла 2-й.
Я пришпорился, принял горячую ванну, выкурил косяк, выкурил 2 косяка (бомбовоза), попил немного белого вина, «Голубую монахиню», потом 7 или 8 бутылок «Хайнекена» и задумался, как наилучшим манером подступиться к теме, священной для многих – во всяком случае, для еще молодых людей. Рок-бит мне нравился; секс мне по-прежнему нравился; мне нравилось подымать повыше вал и – и рев, а также ширь рока, однако от Бе, Малера и Айвза мне перепадает намного больше. В роке не хватает тотальных слоев мелодии и той случайности, что просто не обязана гоняться за собой, раз начавшись, – как собака, что пытается откусить себе жопу, потому что наелась острых перцев. Что ж, попробую. Я допил «Голубую монахиню», оделся, выкурил еще косяк и снова туда поехал. Опоздаю.
Аншлаг. И стоянка полна. Я поездил кругами и нашел ближайшую улицу, на которой можно оставить машину – минимум в полумиле.
Вылез и пошел пешком. Манчестерская. На улицах полно частных жителей за железными решетками со ставнями. И похоронных контор. Кто-то заходит домой. Но таких не слишком много. Поздно уже. Я шел и думал: бля, слишком далеко, надо бы вернуться. Но шел дальше. Примерно на полдороге по Манчестерской (с южной стороны) я обнаружил поле для гольфа, на котором имелся бал, и зашел. Там стояли столики. И гольферы, удовлетворенные гольферы медленно за ними пили. Поле работало только днем, но эти киски состязались на дальность на прямом отрезке под электрическими огнями. Сквозь стеклянный тыл бара еще виднелось несколько последних игроков – они подрачивали мячики под луной. Со мной была девушка. Она заказала «кровавую мэри», а я – «отвертку». Когда у меня нелады с животом, водка меня успокаивает, а с животом у меня нелады всегда. Официантка попросила у девушки удостоверение. Ей исполнилось 24, но это ей польстило. У бармена было жуликоватое, известковое, тупое лицо, и он налил нам 2 жидких напитка. Зато хоть было прохладно и деликатно.