«Непристойность» в сочинениях Буковски в конечном счете поместила его в самую сердцевину американских споров о цензуре, которые едва ли можно считать новостью: «Улисс» Джеймза Джойса, «Любовник леди Чэттерли» Д. Х. Лоренса, «Тропик Рака» Генри Миллера, «Лолита» Владимира Набокова, «Нагой обед» Уильяма Берроуза и «Вой» Аллена Гинзбёрга – все эти книги вызывали официальное возмущение, и в шестидесятых битвы эти отнюдь не завершились. Буковски написал два очерка в поддержку д. а. леви, кливлендского поэта, обвиненного в «непристойности», а полицейский налет на книжный магазин Джима Лоуэлла «Асфодель» в том же городе вдохновил Буковски еще на один очерк в сборнике «Дань Джиму Лоуэллу», где под одной обложкой собралось целое созвездие видных американских авторов, в том числе Роберт Лоуэлл, Лоренс Ферлингетти, Гай Давенпорт и Чарльз Олсон. Собственные «провокационные» сочинения Буковски из подпольных изданий, а также его поддержка свободы слова в итоге навели на него ФБР – это расследование и стало одним из факторов, приведших к его увольнению с почтамта.
Если бы ФБР почло за труд прочесть его содержательный очерк «Подпалить ли нам жопу Дяде Сэму», они бы обнаружили, что Буковски далек от веры в то, что Эра Водолея уже настала. После сожжения «Банка Америки» студентами в Айла-Висте, Санта-Барбара, и процесса над Чикагской Семеркой Буковски объявляет, что «романтическими лозунгами дело не обойдется». Со знанием дела обозрев творчество левых писателей тридцатых годов – Джона Дос Пассоса, Артура Кёстлера, Джона Стайнбека – и их изменчивые политические убеждения, Буковски сообщает революционным студентам: «Вам нужно очень сосредоточиться не на том, как уничтожить правительство, а на том, как создать правительство получше. Не дайте себя вновь захомутать и облапошить». И он советовал хиппи, готовившимся к Революции, принять на вооружение лозунг, которым были бы довольны и Ганди, и Торо: «Все, что у вас есть, должно помещаться в один чемодан; тогда ум ваш обретет свободу». Буковски сочувствовал идеалам калифорнийской контркультуры, но по сути был аполитичен и анархичен; подобно многим художникам, он был скорее мечтателем, нежели человеком действия. Поэты, как замечал Шелли, может, конечно, и «непризнанные законодатели мира», но стоит им макнуть пальчики в кипяток политики (левой или правой), они часто обжигаются, как Буковски отмечает в своем очерке об Эзре Паунде «Оглядываясь на исполина».
В конце пятидесятых южнокалифорнийская контркультура была задокументирована Лоренсом Липтоном в «Святых варварах» (1959), и Буковски в своем очерке «Сцена Л.-А.» похоже описывает некоторых богемных персонажей, его современников, с которыми знакомился в городе. Действие лучших произведений Буковски происходит в нескольких округáх, снова и снова: Восточный Голливуд, Макартур-Парк, Линколн-Хайтс, Банкер-Хилл, Винис-Бич, Почтамт в Пристройке Терминала, Мелроуз-авеню, Альварадо-стрит, Карлтон-уэй, бульвар Голливуд, Западная авеню, авеню Делонгпр. Ипподромы в Санта-Аните, Голливудском парке и Лос-Аламитос, боксерские поединки в зале «Олимпик», смог, бесконечные скоростные трассы, нескончаемые автомобили, бескрайне безмолвный Тихий океан, апельсиновые рощи и пальмы – вот знакомые вехи его прекрасно кошмарной поэтической вселенной. Более того, его восхищение Джоном Фанте корнями уходит к тому факту, что в книгах вроде «Спроси у праха» Фанте делал Город Ангелов достойным внимания как место, где можно создавать великую литературу. Буковски видел себя последователем Фанте в попытках того утвердить за Лос-Анджелесом значение равное или большее, нежели у других литературных центров Америки; позднее он отдаст дань Фанте в своем рассказе «Встречаюсь с мастером».
Лос-Анджелес был журналистской «темой» Буковски, и репортаж привел его в «Форум» на концерт «Роллинг Стоунз». В «Джаггернауте» он помещает себя в центр подлинного события – и участником его, и наблюдателем: границы факта и вымысла размываются у него точно так же, как у Нормана Мейлера или Хантера С. Томпсона при их вылазках в «новую журналистику». Кроме того, вероятно, стоит отметить, что именно в это время выдающийся теоретик культуры Хейден Уайт публиковал свою «Метаисторию» (1973) – книгу, вынудившую историков окинуть свежим взглядом фиктивную структуру нарративов, что они сочиняли, дабы описать якобы «объективные» события, в то время как писатели вроде Буковски исследовали пересечение предполагаемых «фактов» автобиографии и творческого воссоздания пережитого опыта.
В семидесятых и восьмидесятых в таких журналах, как «Роллинг Стоун» и Энди-Уорхоловское «Интервью», стали появляться интервью Буковски, а фильм «Пьянь» с Мики Рурком в 1987 году принес ему международное признание. В тот период, чтобы пополнить свой доход, он начал сотрудничать с журналами для взрослых, вроде «Флинг», «Роуг», «Пикс», «Адам», «Уи», «Найт», «Пентхаус» и «Хаслер», равно как и с журналами, посвященными наркотикам/рок-н-роллу/контркультуре, вроде «Хай Таймс» или «Крим». Как отмечалось выше, Буковски практиковал довольно методичное чередование в сочинении стихов, очерков и рассказов. Последний период его творчества в этом смысле не был исключением, и с 1980 года до своей кончины в 1994-м он продолжал плодотворно и мастерски работать в каждом жанре.
Среди последних его рассказов «Как оно было» – гностическая притча о повороте вспять и нарушении естественного порядка вещей, в которой Буковски возвращается к апокалиптическим темам, очевидным во многих его ранних стихах и рассказах, а вот в «Просто время провести» он вспоминает филадельфийский бар, воспетый в «Блокноте в винных пятнах». В этом рассказе также возникают персонажи и ситуации, которые Буковски вскоре преобразует в «Пьяни»: бармены Джим и Эдди, а также настроение мистического единства и трансцендентности, которое, увы, долго поддерживать в себе не удается – «И всем нам бывало хорошо, чувствовалось, что на всех распространяется: мы там наконец все прекрасны, и возвышенны, и забавны, и всякий миг светится, яркий и не впустую».
Дзэнская способность Буковски передавать напряженное ощущение полноты действительности при переживании каждого мига проявляется в «Развлеченьях литературной жизни». Первые фразы каждого абзаца – все в настоящем времени, отчего возникает наглядная непосредственность повествования, а читатель оказывается в самой гуще происходящего: «Жаркий летний вечер»; «в другой комнате звонит телефон»; «В общем, Сандра передает мне трубку»; «Звонит мой сбытчик, он живет во дворике спереди». Также мы встречаемся здесь с типичным тропом Буковски: писатель, пишущий о рассказе, который пишет, стирает границы между искусством и жизнью, а по ходу упоминает других писателей – Апдайка, Чивера, Гинзбёрга, Мейлера, Толстого, Селина. Буковски с самого начала был «постмодернистом» и «металитератором»: его писатели пишут о писании и том, как быть писателем, так же часто, как и о чем угодно еще.
Его последний рассказ «Другой» – крепко сработанная история о доппельгангере, предваряющая некоторые темы его последнего романа «Макулатура», детективной истории, где Другой/Смерть/самость становится ближайшим близнецом и недругом. А в «Начальной подготовке», его прощальном очерке о писательстве, Буковски провозглашает: «Я швырнул себя навстречу своему личному божеству – ПРОСТОТЕ. Чем туже и меньше становишься, тем меньше возможность ошибки и лжи. Гениальность может оказаться способностью говорить просто о глубоком. Слова были пулями, слова были лучами солнца, слова щелкали сквозь рок и проклятье». В моем конце – мое начало, и долгое литературное странствие Чарльза Буковски описывает полный круг, когда он в последний раз вызывает к жизни магические огни поэзиса – печатку, бутылку вина и Моцарта по радио.
Последствия многословного отказа[1]
Я погулял снаружи и подумал. Длиннее мне ничего не присылали. Обычно говорилось только: «Извините, не вполне отвечает нашим запросам», – или: «Простите, не совсем нам подходит». Либо, чаще всего, обычный типографский бланк отказа.
А вот этот – самый длинный, длиннее не бывало. На мой рассказ «Мои приключения в полусотне меблированных комнат». Я вошел под фонарь, вытащил записку из кармана и перечел:
Уважаемый г-н Буковски,
и вновь это конгломерация до крайности хорошего и иного материала, до того наполненная идолизируемыми проститутками, сценами рвоты наутро, мизантропией, восхвалением самоубийства и пр., что она не вполне подходит ни для какого журнала с каким бы то ним было тиражом. Вместе с тем это вполне сага определенного типа личности, и с ней, я думаю, вы потрудились честно. Возможно, когда-нибудь мы вас и напечатаем, но я не знаю, когда точно. Это зависит от вас.
Искренне ваш, Уит БёрнеттО, я знал эту роспись: длинное «и» закручивалось в кончик «У», и штрих «Б» падал на полстраницы вниз.
О, я знал эту роспись: длинное «и» закручивалось в кончик «У», и штрих «Б» падал на полстраницы вниз.
Я сунул отказ обратно в карман и пошел дальше по улице. Мне было неплохо.
Тут я писал всего два года. Два коротких года. У Хемингуэя заняло десять лет. А Шервуда Эндерсона вообще напечатали в сорок.
Но, наверно, придется бросить пить и женщин с дурной репутацией. Виски все равно трудно достать, от вина у меня портится желудок. А вот Милли – Милли, это будет трудней, гораздо трудней.
…Но Милли, Милли, нам нельзя забывать об искусстве. О Достоевском, Горьком, потому что России, а теперь и Америке подавай восточноевропейца. Америка устала от Браунов и Смитов. Брауны и Смиты – писатели хорошие, но их слишком много, и все они пишут одинаково. Америка желает мохнатой черноты, непрактичных раздумий и подавленных желаний восточного европейца.
Милли, Милли, фигура у тебя что надо: вся тугим потоком стремится к бедрам, и любить тебя легко так же, как натягивать пару перчаток при нуле. У тебя в комнате всегда тепло и радостно, у тебя пластинки и сэндвичи с сыром, которые мне нравятся. А еще, Милли, твой кот, помнишь? Помнишь, когда он был котенком? Я пытался научить его здороваться за руку и переворачиваться, а ты сказала, что кот – не собака, с ним так не выйдет. Ну а мне удалось, правда, Милли? Теперь кот вырос, стал матерью, у него котята. Но придется отказаться, Милли: от котов и фигур, от 6-й симфонии Чайковского. Америке нужен восточный европеец…
Тут я понял, что стою перед своими меблирашками, и принялся в них заходить. Потом увидел свет у себя в окне. Заглянул: за столом сидели Карсон и Шипки с кем-то незнакомым. Играли в карты, а посередине торчал громадный кувшин вина. Карсон и Шипки были художники и никак не могли решить, писать им, как Сальвадор Дали или же как Рокуэлл Кент, а пока не понимали этого – работали на верфях.
Затем я увидел, что на краешке моей кровати тихо сидит человек. С усами и козлиной бородкой, смутно знакомый. Я, кажется, помнил его лицо. Видел в книжке, в газете, может, в кино. Поди пойми.
Тут я вспомнил.
А вспомнив, не понял, заходить мне или нет. В конце концов, что сказать? Как себя вести? С таким человеком это трудно. Нужно осторожно, чтоб не говорить не те слова, вообще со всем нужно осторожно.
Я решил сперва еще раз обойти квартал. Читал где-то, что это помогает, если нервничаешь. Уходя, я слышал, как ругается Шипки, а потом кто-то уронил стакан. Мне-то с этого что.
Речь я решил заготовить заранее. «Вообще-то я не очень хороший оратор. Очень застенчив и напряжен. Сберегаю все и потом вываливаю слова на бумагу. Я уверен, что разочарую вас, но я всегда был такой».
Я решил, что этого будет довольно и, закончив прогулку вокруг квартала, сразу поднялся к себе.
Видно было, что Карсон и Шипки довольно напились, и я знал – мне они не помогут. Маленький картежник, которого они привели с собой, тоже был не ахти, только вот все деньги – с его края стола.
Человек с бородкой поднялся с кровати.
– Как поживаете, сэр? – спросил он.
– Прекрасно, а вы? – Я пожал ему руку. – Надеюсь, не слишком долго ждать пришлось? – сказал я.
– О, нет.
– Вообще-то, – сказал я, – я не очень хороший оратор…
– Зато когда выпьет, орет так, что башка отваливается. Иногда выходит на площадь и читает лекции, а если его никто не слушает – с птицами разговаривает, – сказал Шипки.
Мужчина с бородкой ухмыльнулся. Изумительная у него была ухмылка. Явно человек понимает.
Те двое продолжали играть в карты, а Шипки развернул стул и наблюдал за нами.
– Я очень застенчив и напряжен, – продолжал я, – и…
– За стенки держишься или по стенке ходишь? – заорал Шипки.
Это было очень гадко, но человек в бородке снова улыбнулся, и мне полегчало.
– Я все сберегаю, а потом вываливаю слова на бумагу, и…
– Наряжен или запряжен? – заорал Шипки.
– …и я уверен, что разочарую вас, но я всегда был такой.
– Слышьте, мистер! – заорал Шипки, взад-вперед покачиваясь на стуле. – Слышьте, вы, с бородкой!
– Да?
– Слышьте, во мне шесть футов росту, волосы вьются, стеклянный глаз и пара красных костей.
Человек засмеялся.
– Значит, не верите, что ли? Не верите, что у меня пара красных игральных костей?
Шипки под мухой всегда почему-то хотел всех вокруг убедить, что у него стеклянный глаз. Показывал себе то на один, то на другой и утверждал, что он – стеклянный. Уверял, что стеклянный глаз ему сделал отец, величайший специалист на свете, только его, к сожалению, задрал в Китае тигр.
Вдруг завопил Карсон:
– Я видел, как ты эту карту взял! Ты куда ее девал? Дай сюда, ну! Крапленая, крапленая! Так и думал! Так вот с чего ты выигрывал! Ага! Ага!
Карсон поднялся и схватил маленького картежника за галстук, потянул вверх. Лицо его посинело от ярости, а маленький картежник начал краснеть, покуда Карсон тянул его за галстук.
– Чё такое, ха! Ха! Чё такое! Что происходит? – вопил Шипки. – Ну-тка, ха? Давай сюда этого придурка!
Карсон весь посинел и говорить почти не мог. С большим усилием он шипел сквозь губы и не отпускал галстук. Маленький картежник забил руками, будто осьминог, вытащенный на воздух.
– Он нас обставил! – шипел Карсон. – Обставил нас! Из рукава одну вытащил, господом-богом клянусь! Обставил нас, говорю тебе!
Шипки зашел маленькому картежнику за спину, схватил его за волосы и подергал ему голову взад-вперед. Карсон держался за галстук.
– Ты нас обставил, а? Обставил? Говори! Говори! – заорал Шипки, дергая его за волосы.
Маленький картежник не отвечал. Просто забил руками и давай потеть.
– Я вас отведу куда-нибудь, где можно взять пива и чего-нибудь поесть, – сказал я человеку с бородкой.
– Валяй! Рассказывай! Колись! Нас не обставишь!
– О, это совершенно ни к чему, – сказал мужчина с бородкой.
– Крыса! Вша! Свинья рыбомордая!
– Я настаиваю, – сказал я.
– У человека со стеклянным глазом красть, значит? Я тебе покажу, рыбомордая свинья!
– С вашей стороны очень любезно, да и я немного проголодался, спасибо, – сказал мужчина с бородкой.
– Говори! Колись, рыбомордая свинья! Если через две минуты не заговоришь, две минуты тебе даю, я тебе сердце вырежу да на дверную ручку пущу!
– Пойдемте же, – сказал я.
– Хорошо, – сказал человек с бородкой.
В это время ночи все едальные заведения были закрыты, а в город ехать далеко. Обратно к себе в комнату я привести его не мог, оставалось рискнуть с Милли. У нее всегда много еды. Во всяком случае, всегда есть сыр.
Я оказался прав. Она сделала нам сэндвичи с сыром к кофе. Кот меня узнал и запрыгнул мне на колени.
Я ссадил кота на пол.
– Смотрите, мистер Бёрнетт, – сказал я. – Поздоровайся! – сказал я коту. – За руку!
Кот сидел столбом.
– Забавно, раньше он всегда это делал, – сказал я. – Здоровайся!
Я вспомнил, как Шипки сказал мистеру Бёрнетту, что я разговариваю с птичками.
– Ну давай же! За руку!
Я стал ощущать себя глупо.
– Да-вай! Поздоровайся за руку!
Я прижался головой к голове кота и вложил в слова все, что мог.
– За руку!
Кот сидел столбом. Я вернулся на стул и снова взял бутерброд с сыром.
– Смешные животные коты, мистер Бёрнетт. Поди их знай. Милли, поставь 6-ю Чайковского мистеру Бёрнетту.
Мы послушали музыку. Милли подошла и села мне на колени. На ней было только неглиже. Сев, она привалилась ко мне. Сэндвич я отложил в сторону.
– Прошу отметить, – сказал я мистеру Бёрнетту, – ту часть, с которой в симфонии начинается марш. Мне кажется, это один из самых красивых фрагментов во всей музыке. А помимо красоты и силы, у него идеальная структура. Видно, как тут работает большой ум.
Кот запрыгнул на колени человека с бородкой. Милли прижалась своей щекой к моей, положила руку мне на грудь.
– Где ты был, малышок? Милли по те скучала, знашь.
Пластинка доиграла, и человек с бородкой снял кота с колен, встал и перевернул ее. Надо было найти в альбоме пластинку № 2. Перевернув ее, до кульминации мы бы добрались довольно рано. Но я ничего не сказал, и мы слушали до конца.
– Как вам? – спросил я.
– Прекрасно! Просто отлично!
Кот у него сидел на полу.
– Поздороваемся! За руку! – сказал он коту.
Кот поздоровался с ним за руку.
– Видите, – сказал он, – я могу здороваться с котом.
– За руку!
Кот перевернулся.
– Нет, за руку! За руку здоровайся!
Кот сидел столбом.
Он нагнулся головой к коту поближе и произнес ему прямо на ухо:
– Здороваемся за руку!
Кот вытянул лапу прямиком ему в козлиную бородку.
– Видите? Я заставил его поздороваться! – Мистер Бёрнетт казался довольным.
Милли крепко прижалась ко мне.
– Поцелуй меня, малышок, – сказала она, – поцелуй меня.
– Нет.
– Батюшки-светы, совсем с дуба рухнул, малышок? Какая муха тя укусила? Ты сегодня что-то сам не свой, сразу видать! Расскажь-ка Милли! Милли за тя в прейсподню пойдет, малышок, даж не сомневайсь. Что такое, а? Ха?