Все молча во все глаза смотрели на него.
— Должен ли мирянин повернуться и бежать?
— Нет! — глухо отозвалось, точно всплеск брызг накатившей волны.
— Должен ли мирянин стенать и рвать на себе волосы?
— Нет! — Теперь уже прозвучало тверже, подхваченное большинством.
— Нет! Мирянин хватает что ни есть под рукой — дубину, кол, вилы, — скликает друзей и соседей, а также братьев своих и их дюжих крепких сынов, и он гонит того волка, гонит его и уничтожает, и если Сатана устроил себе здесь логово, тогда, говорю я, пора изгнать его, чтобы он, как побитая собака, уполз к себе в преисподнюю!
Скуля от радости и восторга, теперь они все были в его власти. Черный Дрозд мгновение грелся в лучах восторженного поклонения — когда-то он так же стоял перед переполненным залом, — потом, поймав мой взгляд, улыбнулся. И продолжил, понизив голос:
— Но спросите себя, если Сатана сломил ваше сопротивление, спросите же себя, как вы позволили свое сопротивление ослабить? Какими непокаянными грехами, какими сокрытыми пороками вскормили вы его, какими грязными происками пригрелся он здесь в нечестивые времена?
Снова, на гребне уже новой волны, толпа отозвалась, бормоча:
— Скажи! Наставь нас!
— Нечистый способен укрыться где угодно, — он снизил голос до шепота. — Даже в самом святом храме. В воздухе. В этих камнях. Вглядитесь в себя! — Шестьдесят пар глаз принялись оглядывать друг дружку. — Присмотритесь к себе!
На этой ноте Лемерль отвернулся от кафедры, и я поняла, что представление окончено. Все в его духе — выход, действие, монолог, гранд финале и затем, наконец, к делу. Подобная роль, или же ее вариации, разыгрывалась передо мной многократно.
Его голос, только что такой проникновенный, будоражащий, резко переменился, перейдя на безличный, отрывистый тон начальника, выдающего распоряжения:
— Теперь ступайте, все свободны. Никаких богослужений не будет, пока место не очистится от скверны. Сестра Анна, — Лемерль повернулся к Перетте, — пойдет со мной. Сестра Альфонсина, обратно в лечебницу. Остальные могут возвращаться к своим обязанностям и молитвам. Хвала Господу Нашему!
Ничего не скажешь, даже восхищения достойно. С самого начала он уже держал их в своих руках, умело направляя из одной крайности в другую, — но зачем? Он намекал на какой-то высший мотив, позначительней, чем его прежние кражи и обманы, хотя я все еще не могла взять в толк, зачем понадобился ему этот маленький монастырь, затерянный в глуши. Мне казалось это странным. Но что мне делать? В его руках моя дочь. Важней и насущней ее спасения для меня нет ничего. Во всем остальном пусть разбирается сама Церковь.
12 ♥
26 июля, 1610
Это утро прошло в трудах, молитвах и размышлениях. Во время капитула мы все публично исповедовались, и тут выяснилось, что еще пять монахинь ощутили привкус крови на языке во время причащения. Матушка Изабелла предположила, что в такой обостренности чувств могут быть повинны обильная пища и обильное питье, и наказала, чтоб ни в кухне, ни на столе отныне не появлялось ничего из содержащего красный цвет — ни мясо, ни помидоры, ни красное вино, ни яблоки, ни красные ягоды — и чтобы теперь мы все перешли на простейшую пищу. Теперь, когда новый колодец был почти завершен, эль также ограничивался, к досаде сестры Маргериты, которая невзирая на свою хворь заметно раздобрела от его питательных свойств. Сестра Альфонсина находилась в лечебнице вместе с Переттой. Сестра Виржини приглядывала за ними обеими и была уполномочена докладывать, если что не так, Матери Изабелле. Мне казалось невероятным, что кто-либо из наших сестер мог и в самом деле заподозрить Альфонсину или Перетту в одержимости. Но слухи разрастались. Зубы дракона, посеянные Лемерлем, быстро всходили.
Сегодня после ужина перед молением, исповедью и вечерним богослужением мы были предоставлены сами себе на полчаса. Я отправилась к грядкам, где росли теперь уже не мои травы; проводила пальцами по нежным кустикам розмарина и серебристого шалфея, вдыхала льющийся в меркнущем дневном свете их тонкий аромат. Пчелы с жужжанием перелетали с лиловых шишечек лаванды на мелкие пахучие цветки тимьяна. Белокрылая бабочка на мгновение застыла, усевшись на василек. Внезапно отсутствие Флер показалось таким явным, таким неизбывным; перед глазами, будто резким переворотом дурной карты, встало ее сиротское личико. И чувство тоски, которую я отчаянно прятала в себе, накатило снова. Ничтожные мгновения, урванные в толпе: я едва успела на нее взглянуть. Капля в море. И как дорого пришлось за это заплатить. Минуло четыре дня. По-прежнему никакого знака от Лемерля, ни намека на возможность нового свидания. Я холодела от мысли: что если теперь, когда он спит с Клемент, уже нет надежды увидеть Флер? Я уже не так юна, я ему приелась. Лемерлю угодно лакомиться теми, кто помоложе. Я для него слишком холодна, слишком независима, слишком упряма. Мне не на что больше рассчитывать.
Я опустилась на колени рядом с грядкой. Запахи лаванды и розмарина кружили голову, навевая воспоминания. Уже в который раз с растущей настойчивостью я спрашивала себя, что все-таки замышляет Черный Дрозд. Если б разгадать его мысли; тогда, возможно, я сумела бы хоть как-то ему воспрепятствовать. Может, в монастыре спрятано золото, к которому тянутся его алчные руки? Может, он каким-то образом разузнал о таящихся здесь сокровищах и надеялся, что я на них наткнусь, копая колодец? Мы ведь все наслышаны про сокровища монахов, запрятанные в крипте, замурованные в древние стены. Опять я со своими романтическими выдумками. Джордано этого не выносил, высшей поэзией для него была математика. Плохо кончишь, девушка, — говорил он мне сухо. — У тебя пиратская душа. И добавлял, сверкнув глазом, видя, что мне такое сравнение, возможно, даже лестно: Пиратская душа, и ослиные мозги. Ладно, вернемся к нашим формулам…
Знаю, что бы сказал мне Джордано. В монастырских стенах никакого золота нет, и даже если оно и было когда захоронено в этой песчаной земле, то кануло глубоко и навеки. Клады только в сказках бывают. Но все же с Лемерлем у меня больше сходства, чем с моим наставником; в нем больше пиратского, меньше логики. Я знаю, что им движет. Страсть. Озорство. Овации. Истинный восторг делать все наперекор, обхитрить противника, низвергать алтари, осквернять могилы. Я знаю это, потому что мы все еще похожи, он и я, каждый будто окно в душу другого. В этой странной крови вспенивается и леденеет множество страстей, и жажда наживы лишь малая в них толика. Нет, дело тут не в деньгах.
Что же тогда, власть? Желание осознавать, что тебе подвластно столько женщин, использовать их, манипулировать ими? Это, пожалуй, больше в духе Черного Дрозда и вполне согласуется с его тайными свиданиями с Клемент. Но красоток у Лемерля, пожалуй, всегда было предостаточно, он никогда не страдал отсутствием внимания ни среди провинциалок, ни среди обитательниц парижских салонов. Прежде он это никогда особо не ценил, никогда не сворачивал с пути, чтоб за какой-нибудь погнаться. Что же тогда? — спрашивала я себя. — Что может двигать таким человеком, как он?
Внезапно из-за стены, окружавшей огород, раздался крик. Я вскочила на ноги.
— Miséricorde!
Так пронзительно, что сперва я даже не разобрала, кто кричал. Подбежав к стене, я выглянула наружу.
Фруктовый сад и огород находились как раз у западного фасада часовни, чтобы защитить деревья и растения от холодных зимних ветров. Я перегнулась через стену: западный вход был всего в пятидесяти футах от меня. Бедная старуха Розамонда, обхватив голову руками, истошно вопила:
— А-а-ай! Тут мужчины!
Подтянувшись с силой, я вскарабкалась на стену и встала на край. У западного входа стояло шестеро парней. У раскрытой двери лежала груда веревок с блоками, рядом куча бревен, явно предназначенных для перетаскивания тяжестей.
— Успокойся, сестра! — крикнула я ей. — Это всего лишь работники. Пришли крышу чинить.
— Чинить? — уже смущенно переспросила Розамонда.
— Успокойся, — снова повторила я, спуская ноги с наружной стороны стены. — Это работники. Крыша протекает, будут ее латать.
Ободряюще кивнув Розамонде, я легким прыжком соскочила в высокую траву.
Розамонда, озадаченно тряся головой, спросила:
— Кто ты, девушка?
— Я сестра Огюст, — сказала я. — Узнаешь меня?
— Нет у меня никакой сестры, — сказала Розамонда. — И не было никогда. Может, ты моя дочь? — Она близоруко вглядывалась в меня. — Должно быть, милая, я тебя знаю. Но все же припомнить не могу…
Я нежно обняла ее. Несколько сестер, собравшихся у входа, поглядывали на нас.
— Кто ты, девушка?
— Я сестра Огюст, — сказала я. — Узнаешь меня?
— Нет у меня никакой сестры, — сказала Розамонда. — И не было никогда. Может, ты моя дочь? — Она близоруко вглядывалась в меня. — Должно быть, милая, я тебя знаю. Но все же припомнить не могу…
Я нежно обняла ее. Несколько сестер, собравшихся у входа, поглядывали на нас.
— Неважно, — сказала я. — Давай-ка мы с тобой лучше пойдем в наш капитул и…
Но едва мы с ней повернулись к часовне, как Розамонда снова истошно вскрикнула:
— Гляди! Святая Мария!
То ли зрение у Розамонды оказалось острей, чем я думала, то ли она, когда начались работы, еще была в часовне, но сперва я ничего подозрительного в сборище рабочих у западного входа не углядела. Но, присмотревшись, поняла, что оснащение, сваленное у дверей, вовсе не для починки крыши. Ни лесов не возведено, ни даже лестницы не поставлено. Один парень устанавливал катки. Двое других пытались поддеть статую с помощью рычага. Еще двое сзади ее поддерживали, а один, главный, руководил работой. И вот вся в путах, точно громадное животное, дюйм за дюймом поползла по каткам вниз Мари-де-ля-Мер.
Уже успевшие скопиться монахини в молчании наблюдали за происходящим. Я заметила среди них и Альдегонду, и Маргериту. Розамонда смотрела на меня ошарашенно, потерянно.
— Зачем они убирают нашу святую? — повторяла она. — Куда они ее тащат?
— Наверно, хотят перевезти в более подобающее место, — сказала я, неуверенно пожав плечами.
Где как не здесь ей стоять, при нашей часовне, у этого входа, тут ее видно из любого конца монастыря, тут каждый входящий может до нее дотронуться?
Розамонда со всех ног кинулась к рабочим.
— Ее нельзя забирать! — хрипло кричала она. — Вы не смеете ее красть у нас!
Я кинулась вслед за ней:
— Осторожно, сестра! Не споткнись!
Но Розамонда меня не слушала. Ковыляя, она припустила к дверям, перед которыми орудовали работники, тщетно стараясь не расколоть мраморные ступени.
— Что вы делаете! — кричала Розамонда.
— Поберегись, сестра! — сказал один. — Не мешайся под ногами!
И осклабился, обнажив ряд кривых, почерневших зубов.
— Это же святая! Наша святая!
Глаза у Розамонды сделались круглые от гнева.
Отчасти я разделяла ее возмущение. Исполинская святая — если только она в действительности таковою была, — за многие годы стала неотъемлемой частью нашего монастыря. Это каменное лицо было с нами и в жизни, и в смерти. Неисчислимые молитвы шептались под этим застывшим, бесстрастным взглядом. Этот округлый живот, эти богатырские плечи, эта черная глыба немого присутствия все годы, при всех превратностях судьбы были нам в утешение, точно нерушимая крепость. Убрать ее сейчас, в пору смятения, означало бы осиротить нас, когда мы больше всего в ней нуждались.
— По чьему распоряжению? — спросила я.
— Нового духовника, сестра! — бросил парень, едва взглянув на меня. — Осторожно, поехала!
Я отпихнула Розамонду от ступеней в тот самый момент, когда статуя, поддерживаемая с обеих сторон работниками, съехала вниз по валикам и грохнулась со ступеней на дорожку. Сухая пыль поднялась столбом от земли. Работник с гнилыми зубами приподнял святую, а его подручный, молодой, весело скалившийся рыжеволосый парень, подкатил тачку, чтоб погрузить на нее статую.
— Почему? — не унималась я. — Почему вы ее увозите?
Рыжий пожал плечами:
— Нам сказали — мы увозим. Может, вам новую поставят. Эта уж больно старовата.
— И куда вы ее денете?
— Скинем в море, — сказал рыжий. — Так приказано.
Розамонда вцепилась в меня:
— Они не смеют! Матушка-настоятельница ни за что им не позволит! Где она? Где Матушка-настоятельница?
— Я здесь, ma fille! — прозвучало тихо, бесстрастно, бесцветно, какова была и носительница этого голоса; но, как ни странно, Розамонда затихла, взгляд остановился, на обескураженном лице бедняги выражение надежды сменилось ужасом.
Мать Изабелла, сложив на груди руки, стояла у дверей в церковь.
— Пора освободиться от этого богохульства, — сказала она. — Она и так слишком долго простояла здесь, а островитяне — народ суеверный. Называют ее Русалкой. Возносят ей молитвы. Господи прости, ведь у нее же хвост!
Сдержаться я не сумела:
— Но, ma mère…
— Это изваяние не может считаться Святой Девой, — отрезала Изабелла. — К тому же нет такой святой — «Мари-де-ля-Мер». И никогда не было. — Гнусавый голос окреп: — Как можно было такое здесь терпеть? Прямо у входа в наш храм! Чтоб к ней ходили всякие паломники! Чтоб женщины, — те, что на сносях! — счищали с нее грязь, чтобы варить колдовские зелья!
До меня стало доходить. Дело не в самой святой, а в том, кем она здесь слывет. В том, что она — символ плодородия в выхолощенной обители Господней.
Слегка передохнув, Изабелла продолжила речь и теперь, казалось, уже не могла остановиться:
— Я увидела все, едва ступила на эту землю. Это не освященное погребение. Тайные пороки. Кровавое проклятие.
Даже эти кликушеские слова она произносила по своему обыкновению бесстрастно. У Анжелики Сент-Эврё-Дезире-Арно выработалась своя манера, она не отступала от нее ни при каких обстоятельствах.
— И вот, — продолжала она. — Зло осмелилось мне угрожать. Мне! Стращает кровью! Мой духовник находит кровавый источник, очищает его. Но злу несть конца. Злу несть конца.
Она умолкла на мгновение, остановив взгляд на упомянутом зле. Потом, сухо бросив «Восславим Господа Нашего!», повернулась и пошла прочь.
Вскоре прозвучал колокол к вечерне, и уже было не до обсуждений. Да я бы и все равно не осмелилась роптать; страх, что я могу потерять возможность видеться с Флер, заставлял меня придерживать язык. Но даже во время молебна я то и дело возвращалась мыслью к словам, которые произнесла Изабелла на ступенях лестницы, смысл которых она и сама, похоже, не вполне осознавала.
Кровавое проклятие. Злу несть конца.
Новый колодец скоро будет готов, вода чиста и сладка, ее веление исполнено. Лемерль тщательно осмотрел саму часовню, купель, ризницу, все священные сосуды и объявил, что все чисто. Слава Богу, обмолвился в том же духе и насчет Перетты с Альфонсиной, хотя пересуды по-прежнему не утихли. Похоже, Альфонсина даже огорчена, что ее духовное здоровье не имеет изъяна, ее явная досада побудила Маргериту туманно намекнуть, что, мол, некоторые строят из себя, чтоб быть в центре внимания.
Но злу все еще несть конца.
Невольно мой взгляд то и дело устремлялся в громадную пустую нишу, где только что стояла Мари-де-ля-Мер. Жертва невелика, сказала я себе, взамен того, что мне вернут дочь; что такое каменное изваяние в сравнении с живым маленьким существом, с перепуганной девочкой?
Разумеется, за всем происходящим стоит Лемерль. Зачем ему понадобилось трогать статую, было непонятно, и все же лишение ее, служившей нам символом единения и нашей веры, еще на шаг подтолкнуло всех нас к отказу от самих себя. И я поняла: отныне Лемерль сделался нашим символом; в нем едином было наше спасение. Во время службы он вещал о святых мученицах — святой Перпетуе, святой Катерине и Кристине Чудотворной, о таинстве смерти и очищении огнем, и все мы уже были в его руках.
13 ♠
Аббатство Sainte-Marie la Mère[47],
Иль-де-Нуар-Мустьер,
26 июля, 1610
Монсеньор,
С превеликим удовольствием готов известить Вашу Милость, что все, что Вы столь мудро провидели, проистекает согласно замыслу. Моя подопечная выказывает в высшей степени достойное одобрения рвение в осуществлении всех нововведений, каковые она замышляет, и аббатство почти вернуло себе прежнюю славу. Церковная крыша все еще требует некоторой затраты сил, и с прискорбием должен сообщить Вам, что западный трансепт изрядно пострадал от непогоды. Но при всем этом, мы питаем немалые надежды, что мы к началу зимы все увидим в завершенном виде.
Как заметил Монсеньор, прежнее название монастыря нами изменено и все признаки и подобия прежнего простонародного наименования вытравлены во имя нынешнего. Присоединяюсь к горячим мольбам Вашей, Монсеньор, племянницы, дабы Вы, елико позволят вам ваши хлопоты и заботы, посетили нас в ближайшие месяцы, мы же с превеликим почтением и благодарностью встретим Ваше Августейшее Появление.
Остаюсь — ваш покорнейший слуга…
И все такое прочее.
Должен признаться, изящным стилем я владею отменно. Ваше августейшее появление. Неплохо. Утром отошлю письмо с доверенным лицом. Или лучше сам поскачу в Порник и отправлю оттуда, — хоть на пару часов убраться из этой затхлой дыры. Как Жюльетта все это выносит, ума не приложу. Я держусь, потому что мне так надо: и еще потому, что знаю, это ненадолго. Здешние затворницы, как поганки, разрослись здесь в чудовищном изобилии; от их вонючего лицемерия меня тошнит. В этой тюрьме я едва могу дышать, я плохо сплю. Надо попросить у Жюльетты успокоительное снадобье.