Ее погребли без отпевания перед Часом Первым у скрещения дорог за монастырскими стенами. Я сама рыла ей могилу, вспоминая, как мы с ней рыли колодец, и очень тихо я произнесла слова скорби, обращенные к Сент-Мари-де-ля-Мер. Томасина хотела было проткнуть сердце усопшей осиновым колом, чтоб та не восстала из мертвых, но я не позволила. Пусть Жермена упокоится как может, сказала я; мы монахини, не дикари какие-нибудь.
Томасина зло огрызнулась себе под нос.
— Что ты сказала?
— Ничего!
И все же мне опять было как-то неспокойно. Это чувство преследовало меня весь день: в монастыре, в саду, в часовне; оно не оставляло меня в пекарне и в поле. Не стало легче и когда спала жара. К ночи воздух сделался плотен и влажен, солнце тусклой монетой светило из-за укрывшего его простыней облака. Под этой простыней мы обливались потом, от нас воняло. Никто вслух ни про самоубийство Жермены, ни даже про Нечистую Монахиню не заговаривал, но от этого никуда не уйдешь: еле слышно роптали, испытывая страх, лишавший нас покоя. Ведь это была уже вторая за многие месяцы смерть — и обе смерти случились при необычных обстоятельствах. Казалось, очередное несчастье не заставит себя долго ждать.
Оно произошло в тот же вечер. Из лечебницы сестра Виржини принесла печальную весть: пока все были на капитуле, скончалась сестра Розамонда. Что ж, при таких летах этого можно было ожидать, и все же это был удар. И конечно, это послужило поводом для новых слухов: Розамонда умерла от страха при очередном появлении Нечестивой Монахини; ее извел до смерти тот же злой дух, что умертвил и Матушку Марию; она наложила на себя руки; она скончалась от холеры, а все это пытаются скрыть; она погибла от потери крови, припечатала Мать Изабелла.
Пожалуй, я больше всего склонялась к этой версии. С самого начала Виржини плохо обращалась со старухой. Оторванная от своих подруг, отрезанная от жизни монастыря, Розамонда быстро и неотвратимо начала дряхлеть. Правда, смерть ее пришлась не на самые лучшие времена. Никакими словами невозможно было убедить сестер, что им опасность не грозит. Смерть — не заразна, убеждала их я; это просто кончина. Уступив настоянию сестры Пиетэ, я подобрала ей снадобья, чтоб защитить от пагубных жизненных соков, пообещала микстуры для укрепления сил Альфонсине, а также Маргерите, которая сильно исхудала под опекой Виржини. После вечерней трапезы несколько послушниц подошли ко мне за советом и помощью; я советовала им не слишком истово поститься, пить только воду из колодца и мыться с мылом по утрам и перед сном.
— Это еще зачем? — вскинулась сестра Томасина.
Я объяснила, что регулярное мытье иногда предотвращает болезнь.
Она взглянула недоверчиво:
— Как это может быть! Чтобы изгнать духов, нужна святая вода, а вовсе не мыло с водой!
До чего же трудно порой бывает, с грустью подумала я, объяснить простые вещи так, чтоб тебя не заподозрили в ереси.
— Иные злые духи живут в воде, — старательно подбирала я слова, — другие летают по воздуху. Если вода или воздух нечисты, от них исходит зараза.
И протянула ей изготовленный мною ароматический шарик, с помощью которого можно заглушить дурные запахи и отогнать насекомых. Она с недоверием покатала его в ладони:
— Гляжу, ты много всякого знаешь.
— Учусь у людей.
Нынче ночью во время всенощной Лемерль произнес речь нам, утомленным бесконечным днем поста и молитв. При звуках его голоса усталые, напуганные сестры слегка оживились, но отец Сент-Аман, словно не желая напоминать нам о тревожных событиях этого долгого дня, с наигранной живостью, звучавшей не слишком убедительно, завел речь о мучениях святой Фелициаты.
Потом к нам обратилась Мать Изабелла. Я заметила: чем убежденней Лемерль говорил об осмотрительности и сдержанности, тем беспокойней становилось выражение ее лица, как будто она открыто бросала вызов новому духовнику. Сегодня ее речь была и длинней, и сбивчивей, чем обычно, и хотя она говорила о Божественном Свете посреди тьмы, слова ее никого особо не зажгли.
— Мы должны стремиться обрести этот Свет, — говорила она чуть дрожащим от усталости голосом. — Но сегодня, сдается мне, сколь бы мы ни старались его изжить, порок поразил нас глубоко, до самого сердца. До самой души. Пусть помыслы наши чисты. Но и благими намерениями может быть вымощена дорога в ад. А грех вездесущ. Никому от него не уберечься. Даже отшельник, полвека проживший в темной пещере, и тот, возможно, не безгрешен. Грех — это чума, грех — это зараза.
— Так являются сны, — прошептала она. Бормотание занялось ядовитым смрадом над толпой.
— Сны и кровь.
Бормотание вновь отозвалось голосом нашей тоски:
— Кровь, кровь…
— И ныне этот адский гной свободно растекается среди нас, вселяя в нас чудовищные мысли, чудовищные желания…
— Да-а-а! — шепотом единым порывом подхватывает толпа. — О-о-о, да, да, да-а-а-а!..
Лемерль рядом с Изабеллой, мне показалось, улыбнулся, — или это отблеск свечи? — от горящего в ризнице светильника вокруг его головы встало нимбом легкое сияние.
— И распутство! — выкрикнула Мать Изабелла. — Богохульство! Скверна! Сможет ли кто это отрицать?
Стоявшая перед нею сестра Альфонсина простерла руки и взвыла. Также и Клемент простерла руки, будто в мольбе. За ними хором потянулось еще несколько голосов:
— Все мы греховны!
— Греховны! Да-а-а-а-а-а! — вырвалось в экстазе.
Все мы нечисты!
— Нечисты! Да-а!
Горящие свечи, курящийся дым, зловонный дух пьянящего страха. Темнота, пляска теней. Порыв ветра со стуком захлопнул дверь, свечи оплыли. Сотни теней двоятся по стенам, троятся, вот уж их три сотни, три тысячи, полчища ада. Раздался чей-то вскрик. Под истеричные возгласы Матери Изабеллы, крик разнесся по часовне многократным эхом.
— Глядите! Вот оно! Вот оно! Оно здесь!
Все обернулись на крик. В стороне от других с воздетыми кверху руками стояла сестра Маргерита. Плат с головы сброшен, голова запрокинута, перекошенное тиком лицо мелко трясется. Под плотными складками подола ходуном ходит левая нога; казалось, дрожь пробирает ее всю насквозь, трясется каждый мускул, каждый нерв.
— Что такое, сестра Маргерита? — спросил Лемерль спокойно и ровно. — В чем дело?
С явным усилием худосочная монашка перевела на него взгляд. Открыла рот, но не произнесла ни звука. Нога затряслась с новой силой.
Сестра Виржини сделала шаг к ней на подмогу.
— Не трогай меня! — крикнула Маргерита.
— Сестра Маргерита! — озабоченно сказал Лемерль. — Прошу тебя, подойди сюда. Если это возможно.
Она явно хотела последовать на зов. Но была не в силах сдвинуться с места. Я видала похожее в Монтобане, в Гаскони, там несколько человек были охвачены пляской святого Витта. Но здесь случай был иной. Только одна нога Маргериты дергалась и приплясывала, будто какой злой кукольник дергал ее за постромки. Лицо кривилось в судорогах.
— Она притворяется, — бросила Альфонсина.
Маргерита повернулась к ней с перекошенным лицом. При этом ее тело продолжало находиться в той же неестественной позе.
— Помогите! — пролепетала она.
Тут подала голос сначала молча наблюдавшая за этой сценой Изабелла.
— Разве теперь могут быть сомнения? — тихо сказала она. — В нее вселился бес!
Лемерль промолчал, но, по-видимому, он был весьма удовлетворен собой.
Собравшиеся вокруг сестры загалдели. Слова, которые до этого момента никто не произносил, назойливыми мухами взвились ввысь.
Лишь Альфонсина хранила недоверчивый вид.
— Все это глупости, — сказала она. — Тик у нее или паралич. В первый раз, что ли?
В душе я с ней согласилась. В последнее время в монастыре произошло достаточно волнующих событий, чтобы взвинтить до предела такую восприимчивую натуру, как сестра Маргерита. К тому же у Альфонсины кровохарканье заметно усилилось, и с ней тягаться Маргерите было уже нелегко.
Но Изабелла насупилась.
— Мне подобные случаи известны! — отрезала она. — Как смеешь ты сомневаться? Что ты в том понимаешь?
Ошарашенная таким напором, Альфонсина зашлась кашлем. Судя по звукам, нарочито напрягая горло до хрипоты. Была бы поумней, не стала бы отказываться от предложенной мной микстуры от кашля и сделала бы себе теплый компресс. Хоть я и понимала, что мои средства ее не излечат, пусть хотя бы замедлят развитие болезни. Чахотка — не тот недуг, который можно вылечить сладкой водицей.
Между тем напасть, поразившая Маргериту, не отступала. Дрожь перешла уже на правую ногу, теперь обе ноги дергались в мучительной пляске. В ужасе она смотрела на ноги: казалось, ее ступни ходят сами собой, раскачивая тело из стороны в сторону. Выкрик — бе-е-с-с-с-ы! — прокатился под сводами, набирая скорость.
Изабелла повернулась к Лемерлю:
— Ну, что это?
Тот покачал головой:
— Пока сказать не могу.
— Как можете вы сомневаться?
Черный Дрозд взглянул на нее.
— Я могу сомневаться, дитя мое, — сказал он, едва сдерживаясь, чтобы не взорваться, — так как, в отличие от тебя, я многое повидал, и знаю, как легко нетерпение и необдуманность затмевают истинный смысл.
Мгновение Изабелла с вызовом смотрела на него, потом опустила глаза.
— Простите, отец мой, — процедила она сквозь зубы. — Как прикажете поступить?
Он не торопился с ответом, раздумывая. Потом как бы нехотя выдавил из себя:
— Ее надо осмотреть. И немедля.
4 ♥
4 августа, 1610
Лишь я одна могла оценить, как виртуозно провел Черный Дрозд эту ночную сцену. Сделав вид, будто отстранился, приняв в противовес общей атмосфере страха и смятения, которую сам же и создал, сдержанную позицию, он все повернул так, будто бы они, а не он, принимают решение. Сестру Маргериту забрали в лечебницу, где она пробыла всю ночь и весь следующий день вместе с Лемерлем и сестрой Виржини. По слухам, тик у Маргериты продолжался еще целый час после прерванной службы. По предложению сестры Виржини ей дважды пускали кровь, после чего она совершенно обессилела, осмотр вынуждены были прекратить и уложили ее в постель.
Я выслушивала рассказы с плохо сдерживаемым чувством досады. Эта Виржини явно глупа, как можно ей позволять заправлять лечебницей. Уже и без того ослабленной постом и нервным истощением Маргерите сейчас пускать кровь никак нельзя. Ей необходим отдых, покой и хороший уход, полноценная пища: мясо, хлеб, немного красного вина, — по сути, все то, что нам запретила Мать Изабелла. Демоны падки на кровяные токи, утверждала сестра Виржини, и потому, чтобы избежать проникания демонов внутрь, надо разжижить кровь. Красный цвет и так был практически исключен из нашей жизни, остались лишь красные кресты, нашитые на наши облачения; Мать Изабелла с подозрением косится на любую, чьи щеки в противовес ее бледности румяны. Красный цвет — цвет Дьявола: он опасен, непристоен, вульгарен. Впервые я радуюсь, что на мне монашеский плат, это вселяет надежду, что Изабелла не увидит цвет моих волос.
В нынешней душной, мрачной атмосфере точно чума распространяются желчность и подозрение. Есть заветные способы вызвать дождь, но я не осмелюсь ими воспользоваться; я уже ощущаю неприязнь со стороны сестры Томасины и некоторых других, и мне ни к чему привлекать к себе ненужное внимание. Позже, к вечеру, одна у часовни, я присела у ног новой Марии, поставила свечку за упокой Жермены и Розамонды, пытаясь как-то собраться с мыслями.
Кш-ш-ш, прочь! Но заставить Шесть Мечей исчезнуть не так-то просто. Они нависли над моей головой, как проклятье, и этим не удовольствуются. Я заглядываю внутрь, смотрю на то место, где вчера на Маргериту напала трясучка, и дурное, борющееся с любопытством предчувствие возникает в душе. Не задумал ли все это Лемерль? Не очередной ли это акт его таинственного замысла?
Я попыталась произнести короткую молитву, — иной бы назвал это ересью, но прежняя святая меня бы поняла. Однако новая святая застыла в своем холодном молчании, никак не дав мне понять, что слышит мои слова. Она понимает лишь регулярную латынь, эта новая Мария, молитвы же такой простолюдинки, как я, ей безразличны. Снова я подумала о Леборне — и еще о Жермене и Розамонде, и вдруг поняла, почему кто-то захотел поднять руку на новую святую: захотелось низвергнуть статую, изуродовать ей лицо, чтоб стала больше похожа на нас. Пристальнее к ней приглядевшись, я обнаружила, что она не целиком бела и гладка, как прежде мне казалось. По краю мантии Святой Девы шла узкая полоска позолоты, и ее нимб тоже был отделан золотом. Высеченная из нежнейшего мрамора с едва заметными розовыми прожилками, она стояла на таком же мраморном пьедестале, где было выбито и украшено позолотой ее имя и название нашего монастыря. Ниже выгравирован герб, в котором при тщательном рассмотрении я узнала герб рода Арно. Но на этот раз я разглядела и еще один, совсем крохотный, скромно примостившийся в самом низу, и он — белый голубь и лилия Богоматери на золотом фоне, — вдруг показался мне странно знакомым…
Дар ее дядюшки, сказала Изабелла; любимого дядюшки, в благодарность которому нам предстоит отслужить хвалебную мессу сорок раз. Но почему мне знакома эта эмблема? Отчего зарождается чувство, будто я на пороге открытия, которое сможет пролить свет на все, что происходит у нас в последнее время? Еще более загадочным было возникшее наряду с этим чувством полуосознанное воспоминание: запах пота и воска, обилие света и духота, головокружение, шум толпы — Théâtre-Royal и тот счастливый год в Париже…
Париж! Все будто одним щелчком встало на свои места. Я явственно видела этого человека: высокий, с изможденным лицом, свойственным вырождающейся аристократии, глаза, будто от созерцания бесконечных жертвенников, высветлены, как бы подернуты тусклой позолотой. На моей памяти я лишь раз слышала его, но помню слова, брошенные им в ярости в ночь, когда мы представляли свой Ballet des Gueux, когда он посреди шквала аплодисментов покидал зал:
— Песенку Черного Дрозда ничего не стоит оборвать. Пусть эта дичь годна только для слуг, но если напев оскорбителен…
Откуда такая гордыня у моего Черного Дрозда, при том что всякая мораль ему чужда; что за причудливое сочетание в нем высокомерия и плутовства. Столь многое для него всего лишь игра; столь многое в жизни ему безразлично. Но чувство мести ему не чуждо. В конце-то концов, и мне оно свойственно, и если я сейчас избрала покорность, то только потому, что Флер занимает слишком большое место в моей душе, и я не могу себе позволить растрачиваться на мелочи. У Лемерля нет Флер и, насколько мне известно, отсутствует душа. Гордыня — вот все его достояние.
Я возвратилась в дортуар в тишине, в голове моей наконец-то прояснилось. Теперь я знала, зачем Лемерль появился в монастыре. Я знала, зачем он принял на себя роль отца Сент-Амана, зачем отдал распоряжение окрасить колодезную воду, зачем доводил сестер в часовне до безумия, зачем предпринимал столько усилий, чтобы не дать мне уйти. Но знать «зачем» — это еще не все. Теперь я должна раскрыть, что именно он намерен предпринять. И какова моя роль в этой пьесе-травести? И чем она обернется — трагедией или фарсом?
5 ♠
5 августа, 1610
Неплохо, моя Элэ! Я понимал, что сопоставить факты для тебя лишь дело времени. Значит, помнишь епископа? У монсеньора оказался дурной вкус, ему не понравился мой Ballet Travesty. Приказал выдворить меня из Парижа. С позором.
Его возмутил мой Ballet des Gueux и дамы в блестках; а мой Ballet Travesty и того пуще, — там, где обезьяна в сутане епископа, а придворные дамы в коротких юбчонках с корсетами. Признаться, я сделал так намеренно. Какое право имел он быть цензором? Мы никому не сделали зла. Жалкая кучка надутых ханжей в ярости покинула зал. Но зато какие овации! Казалось, им не будет конца. Целых пять минут простояли мы, расточая улыбки, у рампы под софитами, грим растекался по нашим щекам. Вся сцена блестела от обилия монет. И ты, моя Элэ, еще слишком юная, еще не обретшая крыльев, но такая прелестная в своих обтягивающих зад панталончиках, со шляпкой в руке, глаза, точно звезды. Это был наш величайший триумф. Помнишь?
Как вдруг, совершенно неожиданно для нас, ему пришел конец. Открытое письмо Эврё Де Бетюну. Прячут взгляды, бормочут извинения все те, кого я считал друзьями. Вежливые послания: Мадам выехала из города. Месье нынче вечером нет дома — а между тем более желанные визитеры входили и выходили, бросая на меня плохо скрываемые презрительные взгляды.
Они считали, я должен исчезнуть тихо, незаметно, проглотив свой позор. Но песню Черного Дрозда оборвать не так-то легко. Когда они сжигали моего воскового двойника на ступенях Арсенала, я обновил свой гардероб. И продефилировал вызывающе обнаженным через весь город. По обеим рукам у меня висело по паре моих женщин, в качестве украшения. Пусть салон мадам Скюдери был теперь для меня закрыт, что ж, есть и другие, менее спесивые. Епископ глядел на меня в ярости, но что он мог поделать?
Довольно скоро я получил урок. Избиение посредством лакеев, ни более ни менее, когда возвращался хмельной после ночной пирушки. Лишившись своего благодетеля, Де Бетюна, я оказался беззащитен, не защищен даже законом, ибо кто осмелится принять мою сторону и встать против монсеньора епископа? Я был безоружен, даже без обычной шпаги. Их было шестеро. Но я оказался не так пьян — или же более неистов, — чем они думали. Я был вынужден бежать, прятаться в переулках, где кишмя кишели крысы, вжиматься в сточные канавы, пробираться в тени домов, сердце нещадно билось, голову ломило, во рту пересохло.