Весенняя река - Антанас Венцлова 6 стр.


На востоке, сразу под холмом, лежало озеро. Оно сверкало и искрилось на солнце, от него во все стороны уходили луга, кое-где испещренные кустами и невысокими березками. Дальше — деревни. Ближайшая из них — Гульбинавас, в купах деревьев, с приземистыми избами, с божничками, приколоченными на березах, а еще дальше синел большой лес. Говорят, он где-то невообразимо далеко, за самой Калварией. Вот что поразительно: ведь и там живут люди, и туда уходят дороги, а по дорогам этим катятся повозки, поднимая облака пыли, как вот на той дороге, что сворачивает на восток мимо трямпиняйского поместья.

А на юг с нашего холма видно было еще дальше. Не только Часовенная горка, которая торчала чуточку западнее, не только ближнее поместье. Бескрайняя, залитая солнцем равнина тянулась все дальше и дальше на юг, и по пей рассыпались избы и избушки. Чем дальше они, тем меньше. Кое-где на равнине раскинулись сады и небольшие березнячки, сосняки и ельники, заросшие кустарником кручи и дороги, убегающие в неоглядную даль.

— Там уже не наши, — говорил Пиюс, — там поляки живут. Вон едва-едва видно, гляди, там два дерева стоят. Между, ними дорога на Сувалки. Туда я как-то ездил с папой…

Господи, вот бы мне когда-нибудь очутиться там, у тех деревьев, а то и дальше — в самих Сувалках, которые и представить себе нельзя! Это, наверное, невиданно огромный, великолепный город. Границы мира раздвигались…


Не знаю откуда, но и братья, и соседские ребята, и женщины знали уйму сказок. Долгими осенними и зимними вечерами мы, бывало, соберемся в новой избе, сядем на лежанку свесив ноги, и обычно в темноте, а то при неярком свете керосиновой лампы кто-то принимается сказывать сказку. Мы, малыши, сидим затаив дыхание, не шевелясь, не смея даже почесать, где свербит. Сердце ныло не только из-за горестей Йонюкаса и Эляните. Нельзя было сдержать слез и когда Штряймикисова Маре, из помещичьих батрацких, уже не в первый раз рассказывала про бедного петушка, которого схватила лиса и уносила все дальше —

в свою лесную нору. Маре сказывала эту сказку, напевая, и от этого пения становилось еще тоскливее на душе.

А какая сказка была про персидского короля, который плыл по морю-океану, пока корабль не остановил рак! Разумеется, никакой это был не рак, а самый что ни на есть бес, обернувшийся раком. Он говорил, что отпустит корабль, ежели персидский король пообещает отдать то, чего дома не оставил. Король решил, что он все оставил дома, согласился с требованием рака, и тот отпустил корабль. Но что же вышло из всего этого? Вернувшись домой, король нашел только что родившегося сына и понял, что его, беднягу, он и пообещал отдать тому страшному раку. И вот королевский сын растет, учится на ксендза, путешествует по неведомым странам, ночует на бешено вертящихся ветряных мельницах, читает волшебные книги и, в конце концов, после разных уловок избегает грозивших ему несчастий. И мы можем вздохнуть полной грудью. Как хорошо все-таки, что на свете есть справедливость и что ни в чем не повинному парню не пришлось бессмысленно погибнуть из-за козней зловредного рака!..

Порою эти сказки веселы, порою грустны, но всегда они волнуют, от них то сильнее бьется сердце, то текут слезы, и хорошо, что в темноте никто этого не видит. Бывало, лежишь уже в постели, давно все смолкло в избе, а у тебя еще долго стоит перед глазами несчастный петушок, которого лиса несет через высокие горы да по можжевельнику, и тебе его ужасно жалко. А то еще приснится, что ты угодил в ту избу, где собираются двенадцать братьев — черных воронов…

Позднее нам читали сказки из книг. Я помню, как Пиюс читал книжонку, в которой были описаны путешествия знаменитого Синдбада. Какие-то отрывки из «Тысячи и одной ночи», популярно пересказанные в дешевых изданиях, ходивших в то время по деревням, оставляли неизгладимый след в душе, заставляли уноситься воображением в неведомые страны, знакомили с людьми, которые жили иначе, чем мы, жизнью, полной приключений и чудес, таких, что просто дух захватывало от одной мысли о них.

Не помню, когда в нашем доме стали появляться книги и газеты. Но уже сызмалу я понял, что отец свято почитает каждый клочок печатной бумаги и не приведи господи, чтобы кто-нибудь из нас порвал газету или книжку! Все они аккуратно стоят на полке в чулане около печи. Старые газеты подшиты в толстенные книги, каждая книга, которую отец приносит из Любаваса, аккуратно завернута в бумагу. И мы, и соседи, пришедшие на огонек в нашу избу, с нетерпением ждем, когда отец, закончив свои дела у верстака, принесет из чулана книжку, сядет за стол, опустит пониже лампу, выкрутит фитиль и начнет читать.

Никогда не забыть мне это удивительное ощущение — восторг и огромную радость, когда вся изба слушала спокойный, твердый голос отца:

Когда отец замолкал и поднимал глаза на людей, рассевшихся на лавках и на скамье, все какое-то время молчали, а потом кто-нибудь из гостей — будвечяйский Скамарочюс или Трячёкас из Гульбинаваса, роясь в карманах в поисках трубки и все-таки воздерживаясь от курения, обычно говорил:

— Пропади ты пропадом, братец, ну и описать же так!.. И этот Тамошюс читает-то до чего складно…

— Что и говорить! — подхватывает обычно Адомене из Гульбинаваса. — Кажись, целую ночь бы слушала да слушала. А теперь, Тамошелис, почитай, как там было с этой Дрежасовой Катре… Намедни идем домой от тебя, все бабы, и вздыхаем: святая правда описана, все будто из нашей жизни…

Отец читает дальше «Сноху» Жемайте — с того места, где остановился в прошлый раз. Мы все, большие и малые, словно видим Йонукаса Вингиса и его отца и их запущенный ветхий дом. Дрежасова Катре уже в новом доме, где никто ей не посочувствует. Описанные в рассказе люди ведут себя и говорят так же, как люди нашей деревни, хотя ясно же, что не наша деревня описана. Да и слова попадаются незнакомые, не из нашего говора. Отец читает, а в избе то и дело звучат возгласы жалости или удивления, и снова — тишина, только кашляет простуженный Белюнас да сопит носом Микулёнене. И когда отец дочитывает рассказ, все жалеют Катре.

— Что и говорить, — снова отзывается Адомене. — Святая правда! Коли муж плохой, то все плохо, жизнь и та не мила. Будто сами не насмотрелись всякого такого! Одна ли баба раньше сроку со свету ушла?

Остальные женщины поддакивают. Мужчины крякают; кажется, они и хотели бы возразить, но слишком взволнованы, ничего путного не скажут. А отец листает газету и, хитро поглядывая на собравшихся, говорит:

— А теперь почитаю-ка я про войны…

Он читает про войну, идущую далеко, в какой-то горной стране. Неизвестные нам люди, которые воюют, называются сербами и болгарами, черногорцами и греками. Воюют они вроде бы с турками, которые всячески притесняли этих сербов, черногорцев и прочих… Отец читает, как турки, ворвавшись в какое-то местечко, резали и расстреливали женщин и детей… Где-то еще они сожгли большое поместье, и мне почему-то чудится, что война идет неподалеку, за трямпиняйским поместьем… В газете есть и картинки: вооруженные солдаты с ружьями, к ружьям прилажены еще и штыки… На других картинках видно, как посреди поля взрывается бомба и во все стороны валятся убитые солдаты. Все это очень страшно. Когда отец замолкает, Микулёнене спрашивает:

— Тамошелис, а как вот, по-твоему, до нас эти войны не доберутся?

— А кто их знает? — неопределенно отвечает отец.

— Не приведи ты господи такого кровопролития… — говорит Трячёкас; у него скрюченные пальцы — рука попала в молотилку. — Одного человека убивают, и то глядеть страшно, а тут… Иду вчера с базара, из Калварии, и гляжу: около Скаршке — толпа народу, плач, вой. Подхожу — Бирштонукас из Мянкупяй убит. Лежит на снегу, голова пополам расшиблена, мозги вывалились, смотреть страшно! Дорогу мужики чинили, выпили малость, повздорили, говорят, из-за какой-то девки, и один как бахнет Бирштонукаса по голове!.. Видел и того, убийцу, — руки связаны, белый весь, сидит посреди мужиков на бережку канавы и скулит сквозь зубы: «Убейте, слышь, и меня, жизнь мне не мила, когда лучшего своего приятеля без нужды угробил». А народ ждет жандармов, чтоб преступника забрали…

От рассказа Трячёкаса аж мурашки по спине бегут. Всякое бывает в наших деревнях, но чтоб человека убить — это по тем временам дело такое редкое, такое страшное, что и представить трудно.

От рассказа Трячёкаса аж мурашки по спине бегут. Всякое бывает в наших деревнях, но чтоб человека убить — это по тем временам дело такое редкое, такое страшное, что и представить трудно.

— Ты уж, Трячёкас, лучше бы помолчал… А то при детях о таких страхах рассказываешь! Понятия у тебя нет… — говорит мама. — А вы, дети, пошли спать, чего тут расселись? — сердито обратилась она к нам, прикорнувшим на теплой лежанке.

Я после такого рассказа не только боюсь вечером выйти за дверь, но даже ног с лежанки не могу спустить. А мир-то, оказывается, полон ужасов — не только краснозубых чертей, ангелов, волшебниц-лаум, но вот и такого, о чем рассказал Трячёкас…

Но слушать рассказы взрослых не только страшно, а и невероятно занимательно… По просьбе тех, кто еще не слышал, отец снова листает газеты и находит описание гибели «Титаника». Я уже это знаю, но снова превращаюсь в слух, боясь пропустить хоть одно слово. А он читает, как пароход плыл ночью по океану, в котором вздымались и опускались горы волн, какой он был большой и красивый, как вдруг над водой воздвиглась ледяная гора, но корабль уже нельзя было остановить… «Титаник» столкнулся с ледяной горой и переломился. Поначалу пассажиры отказывались верить, что такой замечательный корабль, какого еще никогда не было, может утонуть. Но вода ворвалась на пароход, и пассажиры — а их было очень много — перепугались. Дальше отец читал, как на маленьких лодках спасали детей и женщин с корабля, как издалека спешили на помощь другие корабли, но они, увы, были слишком далеко… Я прямо-таки видел этот корабль — видел, как он медленно погружается в страшные, черные, шумящие, ревущие волны океана. И дрожал даже, слыша про все это далеко не в первый раз…

Еще рассказывал отец, что видел в Калварии телегу без лошадей. Всех разбирало любопытство — такая это телега, как наши деревенские или антихристова колесница.

— Говорят же, Тамошелис, что антихрист явится перед скончанием века, — говорит Микулёнене. — Не его ли это колесница? Вот Анилаускене нз Юодяляй с дочкой «Адову книгу» читала, читала, и голова у нее помутилась — все добро свое нищим раздала, а сами обе ходят по дорогам и поют песню про Страшный суд… Светопреставленья ждут…

Мы все еще не идем спать. Когда нас, наконец, выгоняют в чулан и я ложусь, мир мне кажется большим, непонятным, страшным. Где-то горят поместья и местечки, рвутся бомбы, тонут корабли, падают убитые люди… Катятся телеги без лошадей… И светопреставление грядет… А еще так недавно казалось мне, что все кончается за стенами нашего дома, за нашими полями, за объятиями мамы и других близких людей. И все казалось мне прекрасным и радостным. Отголоски далекого мира проникали в эту захолустную деревушку, в избу под холмом, погруженную в черную грозную темень зимней ночи.

ОЗЕРО

Наше детство было бы куда скучнее, если бы не озеро. Из дома его не было видно. Но мы ни на минуту не забывали, что оно там, за небольшим пригорком, который мы величали Озерной горой. На этом пригорке почти ничего не росло — там только песок и гравий. До чего хорошо бывало — пробежишь самую малость и видишь: под горой — озеро!

Оно казалось нам большим. Ведь редко кто в деревне переплывал его туда и обратно. Мы, мелюзга, об этом и не мечтали — это было доступно лишь для взрослых, да и то самых хороших пловцов.

На нашей стороне озера был замечательный залив, который мы называли Рукавом. В Рукаве было удобно купаться. Чистое песчаное дно углублялось незаметно, не было ни единой ямки, и не смог бы утонуть даже самый маленький из детей. Летом, когда стояли погожие, теплые дни, сюда, бывало, сходится под вечер вся деревня. Самые малые — те из мужчин, кто еще бегает без штанов — бродят по Рукаву у самого бережка, брызжутся тепловатой водой и попискивают от восторга. Они не лезут, где поглубже. Если кто и пытается плавать, то сунет под грудь доску или бревнышко и изо всех сил колошматит воду ногами. Те же, кто наловчились плавать, отважно пускались без вспомогательных средств по всему Рукаву и вылезали на хлюпающие кочки в том месте, где Рукав, соединяясь с озером, заметно сужается.

О, какое наслаждение проводить здесь обеденные часы, когда скот прячется от жары в хлевах! Мы раздеваемся, сбрасываем одежду на кучу камней и, визжа и пища от восторга, сломя голову бултыхаемся в воду, нагретую летним солнцем. Зажав пальцами уши и ноздри, ныряем вглубь. Нырнув, стараемся подольше вытерпеть под водой. Мальчики побольше, бывало, бегут с берега по поднятой на кольях доске и прыгают с нее в воду: кто вниз головой, кто, как стоял, на ноги. Таких смельчаков мы уважали. Не каждый мог соревноваться с НИМИ.

Вода в Рукаве была чистая как стеклышко. Если нырнешь, не зажмурившись, словно сквозь дым, видишь наверху сияние — это солнце просачивается в глубину. Отчетливо различаешь, как мелькают в воде сверкающие серебром рыбы. Особенно много было карасей и щук. Изредка мужики приносили бредень и, забравшись в воду на левом краю Рукава, где росли купавки, остро пахло аиром, теплым илом и водорослями, забрасывали этот бредень. Потом медленно тащили его за оба конца из воды на берег. Бывало, в бредне метались караси и серебристые щуки, а чаще он был забит водорослями, в которых запутались улитковые витушки, ерзала пиявка да болталась разная дрянь. Рыбачить — дело взрослых, мы только кидались в воду, загоняя водных обитателей в бредень, и помогали выбирать пойманную рыбу, хлопающую хвостами в вытащенных на берег водорослях.

Правда, мои братья ловили рыбу сачком. Бредя по хлюпающему мху, рыбак сует такой сачок — сетку, прилаженную на круглую рамку (а рамка — на длинной деревянной палке), — меж водорослей Рукава и иногда, бывает, кое-что зачерпнет. На ночь многие ставили в озере с лодок верши, положив в них жженый бараний рог для приманки.

В окрестных деревнях не найдешь мужчины или паренька, который не умел бы плавать. Уметь плавать в нашем краю было то же самое, что уметь есть, пить, ходить. Казалось, и учиться этому не надо было. Но все-таки, хоть и редко, встречались никудышные пловцы. Таким, скажем, был наш кузнец Юозас Бабяцкас. Почему этот человек, смелый, ловкий, затейник и весельчак, не научился плавать в детстве, как все, так и осталось для нас тайной. Боясь насмешек, он даже не появлялся у озера в те часы, когда вся деревня собиралась купаться. Рассказывали, как однажды Бабяцкас с вечера выплыл на лодке ставить на ночь верши и, поставив их, возвращался назад, но лодка почему-то перевернулась. Всю ночь, уцепившись за нее, Бабяцкас провел в воде и только утром, когда деревня уже была на ногах, кое-как добрался до берега и, страшно умаявшись, с трудом вылез на сушу. Еще долго смеялись над этим все в деревне.

Каждый учился плавать незаметно для самого себя. Но не всегда это давалось так легко. Я помню, меня, мужчину лет четырех, а то и пяти, старшие учили плавать, подсунув под грудь переплетенные руки и приказывая изо всех сил грести руками и колотить по воде ногами. Пока держат, все идет преотлично — так и кажется, что плывешь, как большой. Но только отпустят руки, и ты камнем идешь ко дну, да еще захлебнешься тепловатой водой, и набьешь рот вонючими корнями аира.

Как и другие деревенские ребята, я страшно хотел научиться плавать и изо дня в день плескался в Рукаве. Лучше всего, конечно, получалось, когда я ложился грудью на какую-нибудь доску. Доска сама держит тебя на плаву, тем более если еще колошматишь ногами, вздымая во все стороны брызги. Однажды я довольно далеко таким манером уплыл от берега. Мне казалось, что я уже неплохо плаваю. И тут я нарочно или нечаянно выпустил из рук доску. Конечно, сразу же начал тонуть. Меня захлестнуло толстым слоем воды, в глазах позеленело, я почему-то забыл шевелить руками и ногами и погружался все глубже. Не знаю, сколько времени я провел под водой, показалось, что целую вечность. Очнулся я на берегу. Вокруг меня толпился народ, я лежал, пуская изо рта зеленую слюну, и чувствовал себя гадко. Кто-то крикнул:

— Ничего, видите, уже смотрит! Еще руки посгибайте!

Кто-то схватил меня за руки и стал их сгибать. Я еще несколько раз рыгнул и окончательно пришел в себя. Вспомнил чудные и смешные папины слова: «Дети, коли утонете — смотрите, чтоб не смели у меня домой приходить!» Я попытался улыбнуться, но ничего не вышло. Совсем рядом я увидел озабоченные и испуганные лица братьев.

— Ничего, ничего! Будто я не говорил, что очнется? Лезет, лягушонок, в глубынь не умеючи! — в сердцах говорил старик Кярялявичюс.


Много развлечений и веселья доставляло нам озеро и зимой. Едва застывал первый ледок, мы уже пробовали его прочность и нередко проваливались в воду. Конечно, это случалось на Рукаве, недалеко от берега, и большой беды не было. А как хорошо бегать но льду, когда он уже окреп! Лед зеленоватый, видны замерзшие в нем пузырьки воздуха, травинки, а изредка разглядишь подо льдом даже рыбу, которая ловит ртом воздух. Деревенские, бывало, спешат вырубить проруби, чтоб рыбам было чем дышать. Находилось немало любителей и порыбачить, они в прорубях ловили рыбу сачком или спускали под лед верши. Ведь рыба зимой, особенно в пост, когда нельзя есть скоромного, — самая вкусная еда.

Назад Дальше