Зимой лед шуршал от десятков санок и коньков. Чтобы смастерить такой конек, требовалось немалое искусство: берешь продолговатую, гладко обструганную колодку, вдоль ее прикручиваешь толстую проволоку. Когда конек сделан, веревками прилаживаешь его к клумпе, в задок второй клумпы вбиваешь гвоздь, чтоб было чем отталкиваться.
И вот на озеро высыпают десятки таких конькобежцев. Мчатся они приседая, подпрыгивая, словно хромые. Но конек скользит, другая нога отталкивается ото льда, и опытный конькобежец, подняв ногу, может, словно ветер, пролететь чуть ли не все озеро. Новички спотыкаются, падают, снова встают и снова падают, — кажется, кто-то нарочно мешает им бегать так же, как и мастерам, которые катаются уже несколько зим. Стоит ли говорить, что покупных коньков в те времена никто в нашей деревне и не видывал?
Однажды, придя на лед покататься, мы увидели далеко, посреди озера, одинокую фигуру. Подбежав на коньках поближе, узнали: это Стялмокасов Антанас из батрацкой поместья. Мы знали, что его мать уже давно хворает, что кроме Антанаса, которому было тогда лет восемь или девять, дома еще двое братьев мал мала меньше, а отец в прошлом году умер — его задавило в лесу деревом, когда он вез бревна для нового помещичьего хлева. Стялмокасы переселились в соседнее поместье откуда-то с польской стороны, поэтому мать говорила с детьми больше по-польски, хоть понимала и по-литовски. Примчавшись поближе, мы увидели, что Антанукас уже прорубил лед топором и сачком пытается ловить рыбу. Рядом с мальчиком валяются и остроги, но, так как в проруби рыб не видать, не стоило и надеяться заколоть хоть одну рыбешку. Трячёкас из Гульбинаваса, зная, что хворая мать выслала Антанукаса ловить рыбу, крикнул, подражая ей, по-польски:
— Idź, Antek, przynieś ryby, to mnie będzie na lekarstwo.[5]
Выдумка нам понравилась. Обступив Антанукаса со всех сторон, мы завизжали, загоготали и заладили то же:
— Idź, Antek, przynieś ryby!.. Idź, Antek, Idź… lekarstwo.
Антанукас ничего не ответил. Он только с тоской поглядел на нас покрасневшими от ветра, зареванными глазами и продолжал делать свое дело. Вытащил из проруби сачок, полный водорослей, в которых извивалась всего одна малюсенькая рыбешка. Мы еще громче расхохотались:
— Idź, Antek, przynieś ryby!.. Idź, Antek… — кричали мы, словно лишившись рассудка.
Антанукас Стялмокас зяб в своей ветхой одежонке, его уши покраснели. Из носу текли сопли, а когда мы завопили, из глаз большими горошинами закапали слезы.
— Чего вы хотите? — услышал я его голос. Он поднял на нас глаза и сказал: — Мама хворает. Чего вы от меня хотите?
И, не дожидаясь ответа, взял сачок, остроги и топор и медленно, едва волоча этот еще тяжелый для него инструмент, побрел в сторону батрацкой. Мы долго глядели на него, долговязого, худого, уходящего все дальше и дальше от нас прямиком по полям.
Почему-то прошла охота его дразнить. А когда Бабяцкасов Альбинас еще раз крикнул: «Idź, Antek…», мой брат Пиюс топнул ногой по льду и заорал:
— Замолчи! У него мать хворая, а мы… будто звери….
И всем нам вдруг стало до того стыдно, что, кажется, неловко было смотреть друг на друга.
ВЕЛИКИЙ ПОСТ
Наверное, самое унылое время года — великий пост, семь недель до пасхи. Поэтому в заговенье бродят по деревням ряженые в тулупах наизнанку с приклеенными страшными бородами — разбойники, привидения, цапли и медведи, смеша взрослых и пугая, но больше радуя малышей. На заговенье во всех избах клокочут горшки, набитые мясом (если только оно было на чердаке), и домочадцы весь вечер заговенья едят, жуют, или, как говорится, набивают зобы, — ведь каждый знает, что придется долго, ох как долго, голодать!
Уже на следующий день после заговенья наш стол выглядит печально. На нем дымится лишь миска с вареным горохом, а на обоих концах стоят еще две глиняные миски с свекольным рассолом. После такой еды бурчит в животе, а едоки жалуются, что никакой крепости в теле нет. В обед на столе появляется немного варенной в мундире картошки, к которой мама приносит из бочки, что стоит на кухне, квашеной капусты. Хорошо, когда капусту еще помаслят льняным маслом, надавленным на маслобойне в Скаршке. А если его нет, то лишь с великим трудом удается проглотить эту осточертевшую капусту. После обеда остается заваленный шелухой стол и желание поесть, возникающее с удесятеренной силой.
Мама спорит с тетушкой Анастазией, должны ли поститься только взрослые или и дети тоже. Тетушка побеждает маму, доказав, что, когда она была совсем мала, все «держались поста» и взрослые даже не думали давать детям какие-то поблажки. Душа-то у всех одинаковая, все — христиане да католики, все после смерти жаждут попасть не в страшный ад, а в рай.
Но в этом году в доме — новинка. Отец привез из Калварии бочонок селедок. Он уже издали пахнет крепчайшим рассолом. Бочонок стоит в углу избы. Утром мама подходит к нему, вынимает две селедки, моет их и замачивает в миске — жди, пока она еще будет их чистить! Просто слюнки текут, когда мы видим, что селедки, положенные на покупные белые тарелочки, уже плывут на стол, вокруг которого сидим мы, как говорит тетя, вывесив языки. Взяв свой самый острый нож, отец режет селедки и раздает каждому по кусочку — старшие получают покрупнее, а нам, детворе, достается хвост. Ах, какая это вкуснота, особенно если мама этот хвост еще зальет постным маслом!
— Соли не надо? — спрашивает отец, а нам смешно, что такую соленую селедку кто-то еще собирается солить…
Тетя в пост ходит еще более озабоченная, чем обычно. Мама говорит, что она готовится к пасхальной исповеди. Бог знает, когда она пойдет к этой исповеди. Но уже теперь она читает что-то из молитвенника или вполголоса в одиночку поет по книге псалмов или «Адовой книге». Мы страсть как любим разглядывать картинки «Адовой книги» — они очень страшные. Сидит себе господин и глядится в зеркало (думает, наверное, что он красавец писаный), а перед ним уже стоит смерть — человеческий скелет с косой. Идет по дороге девушка, почему-то не в руках, а на голове несет корзину с цветами, а рядом с ней снова вышагивает смерть в пышной шапке, в юбочке и с саблей на боку. Это еще не самое страшное. Но вот рогатые черти заливают грешнику поварешкой (такой, как у нашей мамы для супа) смолу в глотку. В другом месте вокруг грешника обвилась ужасная змея и вот-вот схватит его зубами прямо за голову. Еще на одной картинке старый бес вливает грешнику смолу в глотку, а другой, бесеныш, держит в руке маленькую кружку, тоже, наверное, полную этой мерзости, собираясь подать ее старшему. Тетя не запрещает нам разглядывать эту книгу, хотя мама иногда говорит:
— Что ты детям показываешь, потом ночью заснуть не смогут…
— Пускай смотрят, пускай видят, что бывает за грехи. Пускай поостерегутся грешить.
— Какие у них грехи! — пытается выгородить нас мама. — Малы ведь еще.
Вот тетя, опять раскрыв перед собой «Адову книгу», тянет унылым голоском:
Если вечером из деревни приходят женщины, тетя рассаживает их вокруг стола и затягивает, глядя в книгу, а другие, хоть и не знают слов, подтягивают простуженными, великопостными голосами:
Ужас до чего не нравятся мне эти песни. Бежать бы от них подальше, заткнув уши, — до того они унылые, тоскливые, до того несет от них смертью и могилой. Но тетя иногда и меня усаживает среди женщин и заставляет петь. Ей кажется, что я не такой отпетый грешник, как мои братья, да и мой голос, по ее словам, неплохо звучит. Некоторые тетины песни, когда к ним привыкаешь, даже начинают нравиться. Вот хотя бы такая:
В великий пост моего брата Юозаса засадили за ученье. Отец откуда-то достал для него даже особенную книгу — азбуку, без которой раньше все как-то обходились и учились читать прямо по молитвеннику. Юозас же начинал свое ученье интереснее. Сперва, перед тем, как слагать из отдельных букв слова, он читал по складам: «Бе а ба, бе е бе, бе и би, бе о бо, бе у бу».
В великий пост моего брата Юозаса засадили за ученье. Отец откуда-то достал для него даже особенную книгу — азбуку, без которой раньше все как-то обходились и учились читать прямо по молитвеннику. Юозас же начинал свое ученье интереснее. Сперва, перед тем, как слагать из отдельных букв слова, он читал по складам: «Бе а ба, бе е бе, бе и би, бе о бо, бе у бу».
Так он повторял битые часы подряд. Но видно, это ему страшно надоедало, и, улучив минуту, он засовывал куда-то книгу, а сам удирал во двор. Там он делал хоть несколько кругов по льду (конек он уже заранее прилаживал к клумпе), мчался на гумно посмотреть, как, разостлав на току снопы ржи, отец с Трячёкасом день-деньской бухают цепами, или помогал задавать корм скотине. Отец частенько забывал про Юозасово ученье, но тетя неусыпно следила, чтоб он как можно дольше сидел за книгой, хоть азбука ей не нравилась.
— Тоже выдумали новость! — недовольно ворчала она. — Мы по святым книгам учились, и ничего, в люди вышли. А от таких книг еще, упаси боже, и безбожником заделаешься…
Мне страшно нравилась азбука Юозаса. В ней были славные картинки — лошади и коровы, деревья (у березы стоит ведро, в которое стекает березовица), избы, всадник на коне (под ним надпись «гетман», но во всем доме не нашлось никого, кто бы объяснил, что это значит), змей с разинутой пастью (подпись «дракон» тоже никто не понимал) и какие-то еще, теперь не помню. Одним словом, чудо-книга.
Уходя куда-нибудь, Юозас, по моей просьбе, оставлял на столе азбуку. Стоит ли рассказывать, с каким любопытством я ее листал, десятки раз разглядывал одни и те же картинки и каждый раз находил новые, занимательные! Сидя рядом с братом, я следил, как он, заливаясь слезами от невероятной скуки и въедливости, водил так называемой «дисципулькой» по строкам. Он выцарапывал ею буквы так, что их уже нельзя было разглядеть. Дисципулька — это крохотная палочка из медной с рыжим отливом проволоки с красивыми выкрутасами.
Каждый день то отец, то тетушка экзаменовали Юозаса. Он должен был на совесть прочитывать целые строчки «складов». Если Юозас не выучил заданного, тетя выкручивала ему ухо или отец снимал ремень, так что ученье было делом серьезным. Наверное, потому Юозас всей душой возненавидел азбуку и говорил мне, что охотно бы сжег ее. Мне было жалко такой интересной книги, и я всячески уговаривал брата этого не делать. Книгу-то он не сжег, но, «сдав урок», то есть прочитав задание отцу или тетушке (мама в это дело не вмешивалась), сразу же выдирал истыканную вконец дисципулькой и порванную в клочья, а частенько еще и облитую слезами страничку. Таким образом, книга, а вместе с ней и мученья Юозаса хоть на самую малость, но уменьшались. Я часто разглядывал с братом буквы и тоже начал некоторые из них узнавать. Уже отличал «а» от «б», «в» от «г», а позднее выучил и другие, самые диковинные. Отец и тетя со временем заметили, что я и без ученья начинаю складывать буквы в слоги и иногда даже слепляю из них слово. Оба они хвалили меня и ставили в пример Юозасу.
— Теленок же ты, — говорила тетя. — Видишь, этот тебя меньше, а уже начинает читать! А у тебя вся зима попусту пройдет. Азбуку раздерешь, а ни бе ни ме…
Юозас вытирал кулаками потоки слез, дулся на меня, больно пихал локтем, я же с еще большим рвением брался за азбуку.
И, сам тому удивляясь, разбирал уже множество слов. Это было такое чудо, что от радости я не мог заснуть. Мне все время мерещились буквы и всяческие сочетания их, из которых получались понятные, а иной раз и какие-то вроде не наши слова. В субботу, когда из школы возвращался наш старший, Пиюс, я спешил показать ему, что выучил, а он удивлялся и тоже хвалил меня. От этой похвалы я совсем таял. Однажды отец сказал:
— Вот тебе детская газета «Ручеек». Если до пасхи сумеешь всю прочитать, получишь три копейки…
До пасхи оставалось несколько дней. По правде говоря, обещанные деньги меня не соблазняли, но чтение увлекало. Люди слонялись по дому вконец ослабевшие, позеленевшие. Кастанция жаловалась, что кружится голова, но тетя ее успокаивала:
— Это от духа святого, доченька. Все от духа святого. Вот пойдешь к пасхальной исповеди, скажешь грехи свои ксендзу, и как рукой снимет…
А я, вытащив из своей укладки «Ручеек», маленькую газетенку в два листа, день-деньской читал ее. Там были стихи про ежа и орла, потом рассказик, как мышки не слушались своей мамы, старой мыши, и вылезли из норы, а там уже их подстерегала кошка. Несколько загадок и пословиц, какие все знали и в нашей деревне. Потом что-то о младенце Иисусе, какой он был разумный и справедливый сызмалу. Было и несколько картинок. На одной — пресвятая дева с семью мечами, воткнутыми в сердце, а на другой — замерзшая речка, лед и катающиеся на нем дети.
На пасху я встал спозаранку. Ни отца, ни тети, ни братьев, как ни странно, не было — они еще не вернулись из костела. Мама раскладывала на столе выкрашенные накануне писанки. Вкусно пахло из кухни, где доваривались мясо, щи на копченом сальнике и разные вкусные вещи. Едва забренчали во дворе бубенцы, я кинулся с печи и помчался было босиком на улицу встречать возвращающихся, но мама удержала — на дворе еще не растаял снег. Едва в избу вошел отец, пахнущий весной, можжевельником и восковыми свечами, я кинулся к нему с криком:
— Могу, уже могу, папенька!
— Что же ты можешь? — удивился он.
— Весь «Ручеек» могу прочитать…
— Что ж, после завтрака послушаем, — сказал отец спокойно, словно прочитать «Ручеек» — это плевое дело..
После завтрака отец с улыбкой выслушал, как я прочитал почти целую страницу, и признал, что читаю я отменно. Выдал он мне и обещанные три копейки. Весной я их уронил у поместья в грязь.
ПЕРВЫЙ ШАГ ИЗ ДОМУ
Пиюс был доволен. Отец сказал, что этой зимой он его не пустит в школу. Нужен помощник дома — задавать корм скотине, молотить, молоть (не возить же каждое зернышко на мельницу!). Вдобавок из дому ушел Юозас. Он занял место Пиюса в школе и у Калпнаускасов. Как и раньше Пиюс, Юозас приходил домой по субботам вечером, а в воскресенье родители увозили его на всю неделю.
В школе теперь был другой порядок. Учитель в местечко приехал новый, помоложе, учеников он не бил и за уши не драл. По рассказам Юозаса выходило, что жизнь в школе совсем сносная. Новый учитель учил детей не только по-русски, но и по-литовски. Мне понравилась Юозасова книга для чтения с множеством картинок и замечательных стихотворений. Сам Юозас, положив на стол раскрытую книгу, гордо ходил по избе и твердил стихи наизусть:
Время от времени остановится, поднимет палец (наверное, так делал учитель) и затем, показывая почему-то на меня, громко заканчивает:
Как будто я и есть этот лодырь! Но вообще-то стихи были замечательные. Закрыв глаза, я так и видел лошадей и воз сена. Интересно — лошадь говорила. Но это бывает во всех сказках — животные и звери разговаривают. А пословица в конце звучала так хорошо и верно, что даже отец иногда, сидя за столом или что-нибудь мастеря, бывало, поднимет вдруг голову, посмотрит на нас и скажет:
И нам бывало стыдно, если чего не сделали вовремя…
…Юозас ходил в школу. Мне тоже не терпелось туда попасть. Но отец отвечал, что я еще мал. Мама говорила, что мне не в чем в школу пойти. К счастью, в это время у нас объявился бродячий портной, он сшил мне из пестряди, что соткала мама, штанишки и пиджачок, подогнал прошлогоднюю шапку Юозаса, а папа смастерил новые клумпы. Вот я и всамделишный студент, или, как говорила тетя, «худент», — она называла так учеников потому, что те от науки тощают.
Накануне отъезда в Любавас я всю ночь проворочался с боку на бок. То и дело просыпался и все донимал маму, не светает ли. Я боялся, как бы отец не уехал в город один. Но вот наконец рассвело, все встали, мы не торопясь позавтракали, я обрядился в новую свою одежку. Сестры удивленно уставились на меня.
— Вот щеголь, — сказала Кастанция.
Тетушка, садясь за прялку, недовольно пробурчала:
— Наряжайте, наряжайте, еще возгордится… лучше б о спасении души подумали…
В местечке был базарный день, и по всем дорогам в Любавас тянулись пешие и конные. Я чинно сидел рядом с отцом. Все не выходило из головы: что-то будет там, в школе? Какой учитель? Какие дети? Вдруг они все там страшно ученые, все насквозь знают?.. Эх, чему быть, того не миновать…