Вперед и вверх на севших батарейках - Роман Сенчин 8 стр.


- Что случилось? - спросил Алеша, наблюдая, как я отсоединяю провода от принтера.

- Да надоело все... Это не жизнь... Семья должна быть... - с паузами, нервной дрожью пробурчал я.

Мы с Алешей никогда не разговаривали по душам. В лучшем случае он увлеченно показывал мне новую компьютерную игру и объяснял, на какие клавиши жать, как загружаться, как сохраняться, а я, периодически, по просьбе Лизы, вымученно пытался втолковать ему, что, мол, нужно закончить школу, нужно поступить в институт, не загреметь в армию... И тогда меня потянуло все ему рассказать. Я даже бросил собирать вещи и сел на стул... Но что рассказать? Что именно?.. А, бесполезно...

В ту же ночь я раскаялся. И появился душащий, со вкусом крови ком в глубине горла. Он сдавливает грудь, мешает сердцу стучать, и иногда мне кажется, что я задыхаюсь... Да, хорошо б задохнуться, но, скорее всего, это будет продолжаться еще очень долго. Очень долго и однообразно.

Если бы я увидел такое в каком-нибудь фильме, то сразу решил бы, что художник - дерьмо. Простой равнодушный ремесленник. Дескать, режиссер сказал ему: нужно создать бардак в комнате, и художник, не размышляя особо, выполнил задание, использовав свою небогатую фантазию. Но это не фильм, это жизнь. Одна из комнат общаги Литинститута.

Шикарный письменный стол с двумя тумбами-ящиками завален черт знает чем (даже и не выцепишь взглядом что-то конкретное), а ящики вывернуты наружу на три четверти и держатся чудом. В ящиках рваные книги, сморщенные, ссохшиеся клубеньки картошки, провода, тапочки, банки из-под кофе... Штора висит на двух прищепках. Отставшие под потолком обои свисают... Возле батареи раздавленная в зеленый песок, будто на нее надавили стотонным гидравлическим прессом, бутылка... Повсюду раскидана одежда - нижняя, верхняя; обе постели превратились в серые комья. На одной из кроватей лежит в пьяном забытьи Саша Фомин. Лицо искажено гримасой страдальца...

Я вышел из своего уютного укрытия-норки, чтобы забрать у одной студентки рукопись, которую будем обсуждать на ближайшем семинаре. Поднялся на пятый этаж, постучал. Закрыто. Зато из соседней комнаты, шатаясь, вывалился Миша Вишневский, пятикурсник-поэт. Побрел было в сторону туалета, но заметил меня, обрадовался:

- Во, Сэн! Давай бухать!

- Да нет, - я первым делом, как всегда, отказался, - спасибо... - Пить совсем не хотелось, хотелось, подзарядившись чтением чужого неважного текста (того, что будет обсуждаться во вторник), переключиться на писание своего.

- Ну, блин, ты чё! Ты меня обижаешь, Сэн! - возмутился Миша. - Мы же, считай, семь лет знакомы! И скоро я обратно уеду к себе... Пошли-и забухаем!

- Пошли...

Мы с Мишей поступили в один год, но его выгнали месяца через три за пропуски занятий, беспрерывную пьянку и дебоши. На следующий год он поступил опять и вот теперь, с одним академическим отпуском, подбирается к диплому. Кажется, страдает, что студенческая его жизнь кончается, снова пьет вовсю, орет, спорит о литературе, как на первом курсе, - до драки. Тем более сегодня у него для спора подходящий контингент - трое малознакомых мне младшекурсников, среди которых вроде и хозяева комнаты.

- ...Бродский бес...бесспорно гениален, - говорит Миша Вишневский тоном профессора, но заплетающимся языком, - впрочем, он принес б-больше вреда русской поэзии, р-русскому языку, чем пользы.

Тщедушный паренек в очках с толстенными линзами мудро усмехается:

- Почему это?

- А вот давай накатим. - Миша плескает "Московскую" по чашкам. - Сейчас накатим - и я тебе объясню.

Видя, что Миша уже набрался до стадии, когда его тянет объяснять при помощи кулаков, я, выпив первым, слегка меняю направление разговора:

- А мне простая поэзия нравится. Искренняя и простая.

Тщедушный переводит свои линзы с Миши на меня:

- Это кто же простой?

- Да кто... Тиняков, например. Не весь, но лучшие вещи - простые у него и, можно сказать, гениальные.

Тщедушный с минуту глядит на меня как на дурака, а потом объявляет:

- Я не знаю такого. - В его голосе - приговор мне: что я неудачно выбрал пример, а потому не имею больше права ввязываться в разговор.

Остальные молчат. Я понимаю, что и они не знают. Лишь Саша Фомин мученически стонет в алкогольном сне.

- А Рыжего знаешь?

Очки тщедушного переползают с меня на задавшего вопрос Мишу.

- Рыжего знаю, да, но поэтом его не считаю.

- Хм! Интересно...

- Он не поэт.

- Поэт! - вдруг громко и резко (все аж вздрогнули) рубит сидевший до того тихо-мирно парень с миловидным молодым лицом и спортивной фигурой; на вид совсем трезвый. - Он повесился - значит, поэт! Он совершил поступок...

- Если мы по таким критериям будем судить, - тщедушный говорит спокойно и каким-то мудрым тоном, - то и невежу Рубцова в поэты зачислим. Он-то поступков совершил предостаточно...

- Слушай, ты! - шипяще вскрикивает Миша Вишневский. - Ты Рубцова не трогай! Его давно все признали...

- Такие же невежи, как и он сам, признали. Которым от природы не дано настоящую поэзию не то что почувствовать, но и элементарно прочесть. Речевой аппарат, извините, не развит...

Миша подтягивает рукава свитера к локтям. Я торопливо наливаю в свою чашку граммов семьдесят. Глотаю. Встаю и иду к двери. Слышу за спиной Мишино неоспоримо-твердое:

- Сейчас я тебя буду месить, очкарь.

Вот уж точно: "Не выходи из комнаты, не совершай ошибку..." Да, у Бродского есть гениальные строчки...

За поворотом коридора, напротив кухни, живет Шевчена, хотя в последнее время здесь почти не появляется. Стучу просто так, наудачу.

- Да-а! - знакомый крик с той стороны двери.

Открываю:

- Можно?

- О, Ромочка! Заходи!

Шевчена на кровати подстригает ногти на ногах.

- Как жизнь? Творчество? Здоровье? - не глядя на меня, энергично задает набор традиционных вопросов.

Сажусь к журнальному столику, посреди которого сковородка с остатками подгоревшей картошки. Рядом - пачка легкого "Винстона". Беру сигарету, закуриваю, отвечаю:

- Все так же - все хреново.

- С женой не помирился?

- Нет. А ты-то как?

- А мы вот сегодня с Алексеем Константиновичем в кино идем. На "Кукушку".

Алексей Константинович - это тот романист, что, заикаясь, призывал Сергея и других участников своего мастер-класса на форуме бросить писать; Шевчена там с ним познакомилась, и вот уже месяц они плотно общаются.

- Ты у него, что ли, живешь? - решаю уточнить.

- Ну как тебе сказать... - И по тону становится ясно, что я правильно догадался.

- И как?

- Хорошо... Не смотри на меня, я джинсы надену.

Смотрю в сковородку, затем на прилипшую к стенке чашки чаинку. Справа шевелится сперва желто-розовое, а потом - синее. Шевчена шлепается на стул напротив меня. Тоже закуривает.

- Ладно, Ромочка, не горюй. Алексею Константиновичу сорок шесть, а вот уже несколько раз мне признавался, что только теперь почувствовал себя счастливым. Тебе ведь тридцать всего? Видишь, есть еще время.

- Издеваешься? - Сбиваю пепел в пепельницу; вместе с пеплом вылетает и уголек. Приходится подкуривать заново.

- Да нет, я серьезно.

- А ты изменилась, - говорю. - Раньше шумно-наглой была, а теперь как-то глубинно.

Шевчена пожимает плечами.

- Может, чаю?

- Хм... Я полдня только и делаю, что пью чай. Пью чай и маюсь.

- Не майся. Плюнь. Лучше пиши, как маешься.

В ее голосе наконец появляются нотки искренности, и я сразу размякаю:

- Да как, Оль, не маяться, если с любимой женщиной так... И люблю, и жить вместе не получается...

Она вздыхает.

Некоторое время молчим, не глядя друг на друга. Я ни о чем не думаю, просто жду, что скажет Шевчена. И вот она почти вскрикивает:

- Слу-ушай!

- Что?

- А если тебе поступить как лимоновский Эдичка. Он ведь тоже любимую потерял.

- Как поступить?

- Ну... с мужчиной. Понимаешь?

Я поднимаю лицо, пытаюсь по ее глазам определить, серьезно она или стебается. Вроде - серьезно.

- Спасибо за совет. - Это единственное, что приходит на ум для ответа. Не по роже ведь бить.

- Ты не обижайся. Ведь по поговорке - клин клином...

- Какой клин клином... Все, замолкни... - Давлю окурок в пепельнице. Ладно, надо идти.

Шевчена не удерживает. Встаю. Напоследок интересуюсь:

- Пишешь что?

- Да ну! Зачем счастливой женщине писать?

- Н-да, правильно вообще-то. Хотя, смотри, можем ведь и выгнать с семинара за творческую несостоятельность.

Вечер. Скоро по радио будет очередная сводка новостей, а пока рассказывают, как хорошо в ноябре в Дубае. Передача под эгидой "На правах рекламы"... Открываю тетрадь, стоя над столом, перечитываю последние строки, которые удалось выдавить за сегодня. Может, еще что придет в голову? В колонках магнитолы пикают сигналы точного времени. И дикторша скороговоркой начинает: "Сегодня в президентской резиденции "Ново-Огарево" прошла встреча Владимира Путина с Эльдаром Рязановым и Михаилом Ульяновым. Президент поздравил мэтров российского кино с семидесятипятилетием и подарил им часы с гравировкой "От Президента России". Хозяин принимал юбиляров в уютной каминной и угощал яблочным пирогом". Затем менее важные новости: в Чечне сдались пятнадцать боевиков, в Москве убит очередной ученый, "Локомотив" стал чемпионом страны по футболу...

Ну вот, теперь надо ложиться. Завтра в половине седьмого будильник даст команду "подъем".

Чищу зубы, умываюсь. Разбираю постель, снимаю рубаху, трико, носки. Выключаю свет... Простыня, пододеяльник так приятно прохладны...

В первые минуты кажется - вот-вот отключусь. Голову обволакивает мягким, теплым, сладковатым, будто чьи-то ладони гладят ее. Я чувствую, что улыбаюсь, мыслей нет, точнее, есть какая-то, но такая мелкая, что она не мешает, наоборот, она баюкает, помогает... Но о чем она? Начинаю прислушиваться, вытягивать ее на поверхность, и, опережая понимание, что же именно это за мысль, в горле появляется горький, со вкусом прокисшей крови комок. Появляется и перекрывает дыхание. И сразу все вспоминается. Первый взгляд Лизы, в котором уже были доверие и радость, была любовь. Ее гладкая кожа на бедрах, тугие груди... И глаза дочки, когда я купал ее, беспомощную, не умеющую даже приподнимать тогда голову. И то, как она в первый раз засмеялась и сразу стала человеком, стала членом семьи, а не просто иногда плачущим, писающимся существом в манежике... Вспоминаются ее настойчивые, требующие четкого и ясного ответа вопросы: "Почему ты не ночуешь с нами? С мамой?"

Я ворочаюсь, покашливаю, стараясь проглотить комок, взбиваю ставшую горячей подушку, заворачиваюсь с головой в одеяло, спасаясь от размеренного, однообразного пощелкивания секундной стрелки.

"Ой, Ромочка!.. Мамочка!.. - задыхающийся шепот женщины, моей любимой женщины. - Ой, что ты со мной делаешь!.. Господи!.. Ромочка!.."

Распутываюсь, открываю глаза. За окном белесый мрак. Качаются черные ветви рябины, и по стенам комнаты ползают вправо-влево их мутные огромные тени. За рябиной, разукрашенный подсветкой, шприц Останкинской башни... Мягко и однотонно щелкает секундная стрелка.

Сажусь, дотягиваюсь до сигарет. Оранжево-синее перышко огонька из зажигалки. Горьковатая струйка дыма, обтекая комок, вливается в грудь... Включаю настольную лампу. Без четверти двенадцать. Пью воду. И проклятый комок при каждом глотке, как поплавок, тонет, кажется, исчезает, но тут же всплывает и занимает свое место. И стрелка щелкает, щелкает...

Снова радио. Бодрый юношеский голос поет: "Но если ты обычный парень, тебе не светят никогда такие девушки, как звезды, такие звезды, как она..." Не надо!.. И опять тишина. Нахожу в верхнем ящике стола таблетки глицина, кладу одну под язык. В инструкции сказано, чтобы она медленно растворялась. Но ждать невозможно - я измельчаю ее зубами и глотаю крошки... Беру календарик. Сегодня понедельник, восемнадцатое. Через четыре дня мне стукнет тридцать один. Никого не буду приглашать... Нечего отмечать... А ровно через неделю - в Германию. Всего-то неделя. Целых семь, семь бесконечных дней и ночей...

Что же?.. Открываю холодильник. Достаю початую, дежурную бутылку "Гжелки", кусок копченой грудинки... Пару рюмок - и наверняка потянет в сон. В теплый, здоровый, непрерываемый сон... А можно ли глицин с водкой? Читать инструкцию лень, то есть - страшно увидеть, что нельзя. Ладно, по крайней мере не умру от одной таблетки и ста граммов...

Не зная, чем занять себя между первой порцией и второй, вынимаю из тумбочки папку. На ней ярлычок "Письма от родителей и других. 1996 - 1999 гг.". Развязываю тесемки, перебираю листы. Большие - в линейку, из школьных тетрадей, а вот, соединенные скрепкой, маленькие - с торопливым, сползающим вправо почерком красной пастой. Это записки жены из роддома. У нее были тяжелые роды - потом врачиха сказала мне, что они боялись ее потерять и речь шла не о ребенке, а о роженице.

Морщась, сопротивляясь, читаю. Зачем-то читаю, зная, что станет хуже.

"Дорогой мой Романсэро! Любимый Сэн! Самый замечательный муж на свете. Самый прекрасный отец. И умопомрачительный любовник! Самый остроумный. Самый мрачный, Великий писатель всех времен и народов. И самый светлый! Я так люблю тебя! Рома, когда меня отсюда отпустят, я снова стану самой страстной, неутомимой, безумной! Я буду хорошей мамой для нашей девочки. Люблю тебя! Позвоню. Вся твоя Л.".

Наливаю в рюмку, отрезаю пластик грудинки. Пью. Жую. Смотрю на часы. Начало первого... Тяжело, когда тебя перестают любить. В общем-то и жить уже не для чего.

"Ромочка, любимый мой. Я договорилась - в среду меня, скорее всего, выпишут. Сейчас я лежу подо льдом, мне сняли швы, но не все, через один, завтра - остальные. Я чувствую себя ничего - главное, что ты рядом. Чувствую тебя. Люблю тебя бесконечно. К окну подойти не смогу. И здесь очень холодно. Привези завтра одежду. Вот, как смогла, нацарапала несколько строк. Я люблю тебя и жду нашей встречи. Целую. Твоя Лиза.

P. S. Пожалуйста, одевайтесь с Алешей теплее. Говорят, что сегодня ночью было за тридцать. Любимый, не могу дождаться, когда мы вновь будем вместе!"

Тянет изорвать, выкинуть эти листочки, завыть, побежать к телефону и молить о прощении... Не завязывая тесемок, швыряю папку обратно в тумбочку. А на глаза попадается другая, темно-зеленая. Ее содержимое я ценю не меньше своих собственных публикаций. То, что в ней, - удерживает от воя, истерик, мольбы, заставляет барахтаться, заставляет стискивать челюсти и бороться. И я хватаюсь за нее, вытаскиваю, кладу на свой просторный письменный стол... Перед тем как раскрыть - выпиваю еще. На этот раз не закусываю. Без закуски скорее подействует...

Как всякому нормальному человеку, мне нравятся положительные отзывы. Тем более, когда они с аргументами, с элементами философии, параллелями из истории литературы; приятно, если меня сравнивают с Чеховым или Достоевским, на худой конец - с Маканиным. Но для того, чтоб ощутить, убедиться, что я действительно чего-то стою, чтоб продолжать заниматься тем, чем я занимаюсь и из-за чего живу так, как живу, читаю ругательные слова о себе и своих вещах. Это подстегивает лучше всего.

И как самый захватывающий роман, как самую невероятную новость я пожираю глазами сто раз читанные-перечитанные строки из газет, журналов, из Интернета. Даже о комке забываю (или он исчезает?) - дышится без усилий, дышится глубоко и свободно.

"Правда Сенчина банальна: весь мир - дерьмо. Выхода нет, нет даже света в тоннеле, он давно пропал. Одна темная ночь без конца и без краю".

Стою перед окном, скрестив на груди руки. Свет в комнате снова выключен, и окно - как огромный экран. Дерево, дом, башня, еженощное зарево огромного города. Там клубы, наркопритоны, мюзиклы, проститутки по любым ценам, отделения милиции, миллионы семей, и везде черт знает что происходит.

И чего я страдаю? Зачем трачу драгоценное время, теряю силы на переживания, на самобичевание, что живу не как большинство? Судьба дала мне несколько лет семейной радости, дочку, взаимную любовь с красивой женщиной. Дала, а потом забрала. Значит, так надо. Ведь мое назначение не в этом, я здесь не для этого. Да!

Дым зажатой в углу губ сигареты щиплет глаза, но взять ее в руку не хочется. Страшно переменить позу, разрушить настроение... Да, надо писать писать, двигаясь постепенно вперед и вверх. Да, да, надо писать. Вот ведь Москва - бурлит, извивается, пестрит, завывает, а я о ней еще почти ничего не сказал. Все наблюдаю, готовлюсь и не решаюсь. Даже я - я! - боюсь всей правды. Но я сделаю. Да. Надо хорошо выспаться и приступить. Это моя работа. Судьба. Я буду монахом. Монахом литературы. Лет десять назад я услышал в какой-то передаче: "Чтоб объективно показать процессы сегодняшней жизни, писатель должен стать кем-то вроде монаха. Он должен быть в стороне от хаоса и пожирающей остальных суеты. Он должен стать монахом литературы". Помнится, тогда я - двадцатилетний - посчитал это за выпендреж псевдоумного оригинала, а сейчас понял. Да, так и надо. Только так и надо. К черту вымучивать "ИНН". Завтра возьмусь за настоящее. Отдохну, высплюсь, куплю новую тетрадь и приступлю.

Кирилл вернулся из свадебного путешествия, позвонил. Я как раз торчал на работе, внимательно и без эмоций вычитывал заверстанные статьи Синявского. Звонок, как повод отвлечься, обрадовал.

- Привет! - сказал я. - Ну как Париж?

- Слушай, это не телефонный разговор. - Голос приглушенный - наверное, говорил из офиса, где сидит вместе с еще четырьмя сотрудниками. - Сплошная окказиональная лексика.

- В смысле?

- В смысле восторга. Давай встретимся. Я сегодня смогу пораньше освободиться...

- Хм, - я усмехнулся, - да что ты!

Кирилл пропустил иронию мимо ушей:

- Часов в пять давай где-нибудь в центре. На Пушкинской, например.

В пять вечера я бродил под огромным, на высокой трубе, кубом часов. Кирилла не было. Набрал его номер на сотовом, но в ответ: "Абонент недоступен". Блин, вечно динбамит... Неподалеку - "Макдоналдс", где я ни разу ничего не пробовал. Бывал, ясное дело, - там туалет бесплатный и даже бумага есть (в пору бедности я ее иногда воровал); раза два мы пили в этом "Макдоналдсе" на втором, укромном, этаже...

Не считая глазуньи из двух яиц на завтрак и шаурмы часа в два, я сегодня не ел. Надо бы перекусить, тем более что Кирилл, конечно, предложит долбануть водочки.

Назад Дальше