Там Сережа упал грудью на горячий песок, обнял его обеими руками и, согреваясь, стал подгребать песок себе под бока.
Муза села в сторонке и, выжимая волосы, сказала:
— А я не озябла.
Тяжко дыша, прижимаясь к песку всем худеньким сильным телом, с которого так и не сошел прошлогодний загар, он еле выговорил:
— Хо-оо-ло-оо-дно-ооо…
— Я не знала, Сергей, что ты мерзляк! — добродушно сказала девочка. — В бассейне я купаюсь час, и — ничего. Правда, там вода пахнет хлоркой, и она разъедает весь загар. Вот смотри.
Девочка показала бледные руки и прибавила:
— У нас в городе загар очень ценится.
— А мы не замечаем, — сказал Сережа, оглядывая себя. — Ходим, как черны жужелки!
— Знаешь, как я боялась? — жалобно призналась девочка. — Ноги опущу, а там холодно. Будто кто-то меня вниз тянет.
Она беспомощно надула губы, и Сережа приободрил ее:
— Да ты что? Я-то тут.
Пришла босиком Лидия Александровна и сказала:
— Дети, одеваться!
На той стороне озера разошелся всплеск, будто с берега нырнул человек и скоро вынырнет. Все трое замерли. Всплеск повторился: взбугрилась вода с громом и пеной, и по озеру пошли волны.
— Кто это? — спросила женщина.
Прислушиваясь к всплескам, Сережа ответил голосом, пугающим его самого:
— Щука с серебряными рогами. Она сюда стариком одним посажена охранять горловину, подводный родник, живун, по-нашему. На этом живуне держатся все озеро и весь бор. Если он погибнет, озеро высохнет, а с ним и леса…
Лица у матери и дочери были испуганными, и Сережа, пытаясь успокоить их, прибавил:
— Мне дедушка говорил: «Эта Щука зла людям не делает…»
И осекся: бурун вскипел близко от этого берега, и лилии закачались на волнах.
Лидия Александровна хлопнула в ладоши, как пионервожатая на сборе, и сказала негромко, но повелительно:
— Дети, одеваться!..
При сборах в движениях всех троих была естественная согласованность, какая бывает в семье между людьми близкими. Они разбирали берестяные туеса с земляникой и, хотя в каждом ягод было поровну, выясняли без обиды, кому какой принадлежит. Лидия Александровна взяла в дорогу букет из таволги, колокольчиков и приложила к нему единственную белую лилию, которую она невесть когда сорвала в озере.
А лесная чаша, где лежало озеро, была по макушки деревьев налита красно-золотым воздухом. Солнца уже не было видно, и без него озеро светило смоляным светом, и, думалось, будет светить, покуда жив главный живун.
— Мама, ты босиком? — спросила Муза.
— Да.
— А я-яя?
— Доченька, не все сразу.
— Я тоже хочу босико-оом, — шептала Муза. — Я очень хочу босико-оом.
Они отошли от озера и поднялись по песчаному склону. Позади с громом и эхом била Щука, и все трое остановились.
— Как бы грозы не было, — сказал Сережа. — Она к грозе любит играть. К грозе. К дождю.
— Бум!.. Бум!.. Бум!.. — била Щука, и брызги в сумерках разлетались стаей рыб, а, возможно, это были и сами рыбы, за которыми охотилась зубастая охранница.
Отсюда было видно солнце. Оно сидело в ветвях могучей сосны, как красный глухарь, шевелилось и ворочалось под всплесками Щуки с серебряными рогами. Ненадолго свет солнышка укатил на тот берег, и, осветясь, закраснела глина, зажелтели, забелели, засинели цветы. Красный глухарь беззвучно слетел с сосны, и цветы погасли.
А в озере все била и била рыбина, и женщина спросила:
— Ты думаешь, будет гроза, Сережа? Тогда надо торопиться…
В обеих руках она несла туесок с ягодами, большой букет цветов и туфли. Босые ступни ее с потрескавшимся лаком на ногтях были чисто-начисто вымыты росой и розовели от ягодного сока.
Хрипели коростели в траве по обе стороны песчаной дороги, и отчаянно остро, как бывает только в начальном нашем детстве, пахло хвоей, озерной водой, осокой и цветами с лугов. Люди убыстряли шаги, и Лидия Александровна говорила:
— Я иду и слышу: земля такая теплая, парная…
— Парует земля, — подтверждал Сережа.
— Я все равно пойду босиком, — захныкала Муза, но мальчик одернул ее:
— Слушайся матери-то!
Девочка не обиделась.
— Мама, — сказала она. — Ты можешь мне верить или не верить, это твое личное дело, но мы с Сергеем сегодня перешли на «ты». Ты слышишь, мама?
— Да? — рассеянно отозвалась Лидия Александровна.
— Да, да! — воодушевлялась девочка. — Я знала, что рано или поздно это произойдет. Я догадывалась… Но не думала, что это случится так скоро.
Лица матери и дочери рдели от пережитого дня, и Сережа про себя радовался этому.
«Свожу их по грибы да на рыбалку, — по-хозяйски думал мальчик. — Тройной ухой угощу на озере. Они у меня поправятся, загорят. Ни одна хворь их не возьмет».
— Мама, — возбужденно спрашивала девочка, — почему у маленьких лягушек большие хвосты?
— Никогда не задумывалась над этим…
— Я тоже не задумывалась, пока не увидела их сегодня в озере.
Нечто неизъяснимо таинственное и вечное было разлито в лесном воздухе и небе, где загорелись звезды в проемах между тучами, и все трое держались теснее друг к другу.
— Мама, — спрашивала девочка, — а белую лилию ты несешь для кружева?
— Посмотрю, доченька.
— Я тоже ее рассмотрю всю-всю!.. А если мы не съедим ягоды? Их же много.
— Мы сварим варенье.
— Ой, как я хочу варенья!
Впереди горсткой огней засветилась деревня Кукушка. Огни были рядом, да люди шли до них долго-предолго. В светлом небе неожиданно выросла громада избы, и в звуках жилья путники услышали немолодой женский голос:
Горе, горе! Семь горей:
Залетка за восемь полей.
Это все не горюшко —
Найду и через полюшко.
Льняная бабочка
Ночью сквозь сон Сережа слышал, как у него гудят ноги. Еще были шорохи и шаги, но проснуться и узнать, кто это, не хватало сил. Потом мимо него пронесли что-то, задевая о пол, и мальчик проснулся.
Над ним склонялся дедушка и спрашивал:
— Сергей!
— Ну.
— Вазелин не знаешь где?
— Не в посуднике ли?
— Как он туда попал?
— Ты его туда кладешь.
— Я? Совсем обеспамятел, непутящий. Надо же, куда я его запрятал!.. Другого места нет, что ли?
Не зажигая света, дедушка долго гремел посудой в посуднике, пока не нашел искомое, и ушел в переднюю избу, бормоча под нос:
— Не дом, а содом.
Позевывая, Сережа лежал в темноте с открытыми глазами и видел в окно часть полночного неба, а наискось через него — Млечный Путь. Звезды в нем бежали, и мальчик глубже залезал под одеяло, потому что знал: звезды бегут — быть ветру. Ветер уже начинался. Покачивались створки окна, и под навесом, несмотря на руководящий басок петуха, беспокойно переговаривались куры.
Кому дедушка-то вазелин понес?
На цыпочках по холодному полу мальчик прошел в сени.
Из двери в переднюю избу падал желтый свет. В нем возникла фигура дедушки, большая и угластая.
— И не думайте и не расстраивайтесь, Лидия Александровна, — увещевал дедушка. — Не до свадьбы — завтра же к вечеру все пройдет.
— Я расстраиваюсь, — говорила женщина.
— Вот это напрасно! — убеждал дедушка. — Это ни к чему. Другой раз три загара за лето сойдет, и мы только крепчаем!
— Три загара?!
— Три загара. А что такого? Три загара, и никто еще не умирал…
Сережа спрятался под быстро нахолодавшее одеяло, когда мимо него прошел дедушка, и по одному его дыханию было ясно, что старик доволен и ему хочется поделиться своими суждениями о квартирантах и о жизни вообще.
Дедушка сказал, чтобы слышал Сережа:
— Девушке спину напекло. Так, маленько! Красноты-то настоящей нет. А шуму-то, шуму-то!
Поскольку Сережа молчал, дедушка подождал, а потом продолжил:
— Мы с тобой, сынок, молчком болеем…
Озаряя навес и двор, вспыхивали зарницы, а грома не было, и, звеня стеклами, хлопали створки окна.
Дедушка закрыл их, долго раздевался, укладывался, заснул и во сне, как человек, бывший на войне, раненый и контуженый, разговаривал сам с собой:
— Жизнь-жизнь.
Или:
— Беда-аа…
Или еще:
— На риск иду, мужики.
Причем слово «риск» он произносил по-своему: «рыск». Так, по его мнению, было убедительнее и, если хотите, интеллигентнее.
В такие минуты до спазмы в горле мальчик жалел дедушку, и ему хотелось разбудить его, растолкать и сказать:
«Не спи, пожалуйста. Чего я без тебя буду дела-аать?»
Или:
— Беда-аа…
Или еще:
— На риск иду, мужики.
Причем слово «риск» он произносил по-своему: «рыск». Так, по его мнению, было убедительнее и, если хотите, интеллигентнее.
В такие минуты до спазмы в горле мальчик жалел дедушку, и ему хотелось разбудить его, растолкать и сказать:
«Не спи, пожалуйста. Чего я без тебя буду дела-аать?»
Но по-другому дедушка спать не умел, и мальчик не будил его: пусть хоть так отдохнет. Сережа знал, что в груди у дедушки, недалеко от сердца, сидит осколок немецкого железа— сорок лет сидит и не растворяется в живой соленой крови. Вынуть бы его — легче бы стало дедушке, ой, легче. Да врачи говорят:
«Ни в коем случае!»
А не ошибаются ли они?
Был бы мальчик врачом, он обязательно вынул бы ненавистный осколок, и полегчало бы старику…
А в окне, высвечивая каждую травинку, загорались и гасли молчаливые молнии с ветром и предвещали ненастье.
Сережа не заметил, когда заснул, и проснулся оттого, что дедушка напустил в избу сырого воздуха и с пристуком поставил на стол ведро с молоком, только что из-под коровы.
— Когда ты успел надоить-то? — как можно ласковей спросил Сережа, на что дедушка, процеживая молоко, промолчал, вкладывая в свое молчание укор:
«Я-то надоил, а ты? Вставать-то собираешься или нет? Кроме нас с тобой, в этом доме работать некому, и еда сама на стол не придет».
А внук не захотел понимать укора, остался лежать под одеялом, и дедушка взорвался:
— Сергей!
— Ну.
— У тебя, кроме спанья, никаких срочных делов нету?
— А что?..
— Не в службу, а в дружбу: отнеси молоко квартирантам.
Мальчик полежал и спросил:
— Так неумытому идти в гости?
— Это — дело хозяйское.
Мальчик нехотя встал, умылся под рукомойником, взял в обе руки теплую кринку с молоком и попросил дедушку:
— Еще плесни молока.
— Зачем?
— Чтобы молоко шапкой стояло!
Дедушка долил молока, надел тяжелый, как из железа, плащ и сказал:
— На озере жерлицы проведаю…
— И я с тобой! — загорелся Сережа.
— Ты нынче дома посиди, — попросил дедушка. — В такую погоду хороший хозяин собаку из дому не выпустит. Вон дождик-то чего делает!
И ушел, гремя плащом.
Не сводя с кринки глаз, со сметанно-белой шапки поверх нее, мальчик плечом открыл дверь в переднюю избу и увидел Лидию Александровну, которая сидела за бубном — плела кружево.
— Парное молоко несу! — объявил Сережа.
Не отрываясь от работы, она шепотом предупредила:
— Муза спит. Сейчас только заснула.
И показала лицом на кровать, где за ворохом одеял девочки не было видно.
Видя, что мальчик держит кринку на весу, она сказала:
— Поставь на стол.
Мальчик поставил молоко рядом с букетом цветов в стеклянной банке. Вода в банке была желтой, а цветы завяли, и белая лилия тоже, кроме таволги, которая расцвела еще пышнее, расточая сладкий запах.
«Никак таволга их погубила? — подумал Сережа. — Надо бы вчера сказать, что коровы не больно ее едят, и ставить таволгу лучше в отдельную банку… Да откуда я знал? Мы букеты не берем».
— Ка-аак Муза мучилась! — говорила женщина. — Она всю спину сожгла. А ты?
— Мы привычные, — ответил Сережа и зашел сбоку бубна, чтобы лучше видеть работу и лицо кружевницы. Глаза у нее были сосредоточенные и сонные, то ли от недосыпа, то ли от долгого старания. А пальцы с колобочками на суставах потемнели, были старше ее и жили своей отдельной жизнью: они быстро-быстро перебирали коклюшки, пощелкивали, побрякивали, звенели ими, и видеть и слышать это на первых порах было хорошо. От коклюшек шли блестящие нити, и на бубне, на заранее нарисованном рисунке — сколке, на латунных булавках эти нити из льна сплетались в узор. Время от времени кружевница продергивала нити крючком-плетешком, и он сновал между ними быстро-быстро, как ласточка в сарае между лучами солнышка.
В пощелкивании коклюшек да и во всей этой работе было нечто однообразное, не рассчитанное на длительное слушание-созерцание, и Сережа собрался уйти, как женщина сказала:
— Ты можешь разговаривать со мной.
— О чем? — спросил мальчик.
Стрекоча коклюшками, она погасила улыбку и ответила:
— О чем угодно.
Мальчик задумался, о чем бы ее спросить, не придумал и сказал на всякий случай:
— Помешаю ведь…
— Нисколько.
— Да?
— Когда я работаю, я могу разговаривать о чем угодно. И думать обо всем. Не о работе. А, скажем, о том, как хорошо в сосновом лесу.
Не меняясь в лице, она сообщила сокровенным шепотом:
— Я даже петь могу!
Губы ее дрогнули, округлились, и Сережа понял, что на подходе — песня. Он замер, чтобы сквозь стук коклюшек не пропустить в ней ни единого слова, звука или дыхания.
Но Лидия Александровна показала лицом на ворох одеял, нельзя, мол, сейчас петь: девочка спит, разбудим еще, и попросила шепотом:
— Разговаривай, Сережа, только негромко.
Быть букой и молчать все время было неудобно, и после долгих раздумий мальчик спросил:
— Вам сколько платят?
— Сдельно.
— Ааа!..
И опять затянулось молчание.
Тогда Сережа стал говорить наугад, без обдумывания, не зная, к месту это или не к месту:
— Мы, когда маленькими были, первоклассниками, пошли с ребятами рыбу ловить: я, Петр Паратиков и его брат Константин. Он тогда совсем маленький был. И понесло нас через болото. А идти нельзя: засасывает! Мы — назад. А тут что-то большое, черное из-под ног вылетело, и мы бежа-аать! Потом спрашиваем друг друга: «Что мы видели?» Константин ничего не говорит, ревет. Мы его на руках несли. Петр говорит: «Летающего человека». А я говорю: «Ворону». Мне не поверили, а потом с большими ребятами ходили на это место. Там ворона сидела и дохлую рыбу расклевывала. Бли-иизко нас подпустила… А другой раз перепугались зайца. Тоже сперва не поняли, кто такой выскочил. Не волк ли?..
Он говорил-говорил, а Лидия Александровна перестала стрекотать коклюшками, закрыла глаза, откинула голову назад, и ее обильные, без приколок, волосы свесились до пояса. Пальцами обеих рук она помассировала у себя шею сзади и спереди, там, где обозначились ярёмные жилы, взбила волосы и опять застучала коклюшками.
Мальчик спросил с сочувствием:
— Больно?
— Что?
— Пальчики.
Она перестала работать, посмотрела на него изумленно и спросила:
— Как ты сказал?
— Я сказал: «пальчики»…
Грубовато-ласковым, как тогда у озера, лесным движением она взлохматила Сереже волосы и убрала руку, когда услышала, что Муза стонет во сне.
— Что, доченька? — еле слышно спросила она. — Я здесь. Спи, деточка, спи.
Близко наклонилась к мальчику и, обдав молочным дыханием, сообщила счастливым шепотом:
— Спит.
Дождь постукивал по стеклам, словно птицы клевали зернышки, и от этого сухой звон коклюшек слышался певучим: кто лучше споет — дождь или коклюшки?
— Пальцы у кружевниц не болят, — рассказывала Лидия Александровна. — У них шея болит… Что нужно кружевнице? Одна — вся в хлопотах, нет подачи — кружева нет. А другая все разложит по порядку, плести сначала не торопится, а потом так увлечется, расцветет вся, и кружево расцветет! Сережа, можно тебя попросить об одном одолжении?
— Просите.
— Если ты увидишь что-нибудь особенно красивое: цветок, облако, птицу… — покажи мне. Смотри на морозные узоры на стеклах. С дедом-морозом ни одному художнику не сравниться. Откуда он берет эти линии, этот блеск, я не знаю. Кто его учитель… а без учителя нельзя!.. Не представляю. Если встретишь интересный рисунок на стекле, покажи мне его.
— Зимой-то как я вам его покажу?
— Зимой? — озабоченно переспросила Лидия Александровна. — Ах, вон оно что: зимой…
Было видно, что она забыла про Сережу и нашла нечто новое в сотворении кружева: торопливо перекалывала булавки, перекидывала нити, и опять, вплетаясь в шум дождя, застрекотали коклюшки.
— Во время работы я обычно пою, — сказала женщина, и мальчик решил, что вот сейчас-то, сейчас-то! Песня обязательно будет, негромкая, чтобы не разбудить Музу, и приготовился слушать, а то и петь. Но вместо песни Лидия Александровна зубами перекусила нитку, вынула из бубна булавки, на которых держалось плетение, сняла с рисунка-сколка готовое кружево и, подержав в руках, подала Сереже.
— Я что-то не пойму, — сказала она, — хорошо получилось или не очень?
А сама воздела обе руки, чтобы от них отлила кровь и они отдохнули, и закрыла глаза.
Лицо ее сразу осунулось и постарело, и на миг Сережа со страхом подумал, что это не Лидия Александровна перед ним, а какая-то другая, незнакомая женщина.