А Петр Паратиков слушать учительницу не любил. Правда, вслух он не выражал своего неудовольствия, но на лице его было написано:
«Ну и что?»
Или:
«Это мы и без вас знали».
Или еще:
«Нельзя ли чего-нибудь поновее? Когда все это кончится?..»
Порой он тоскливо вздыхал и смотрел в окно, как Монте-Кристо, заточенный в мрачный замок Иф, в свое время смотрел на свинцовую зыбь Средиземного моря: не покажется ли белый парус надежды?
Позади Сережи и Петра всегда было неспокойно— задние парты шумели. Учительница не замечала этого шума, потому что с годами стала хуже слышать, а только догадывалась о нем и, догадываясь, лучшие свои уроки рассказывала, глядя на Сережу — для него рассказывала. Он это знал и, не обращая внимания на общий классный шум, очень боялся потерять взгляд старой учительницы. Мальчик понимал: если он его потеряет, то тогда этот взгляд будет обращен не к нему, а к кому-то другому. И тогда из его жизни уйдет нечто важное, надолго, если не навсегда.
Учительница говорила, а он смотрел на нее не заискивающе, не подобострастно, а уважительно, так, как в большой семье дети смотрят на мать, когда она беседует с ними — по делу, по необходимости, от души.
В классе никто не знал, что лучшие свои уроки Августа Николаевна рассказывает для Сережи Рощина, а он никому никогда не признался бы в этом: нельзя.
Да и бывает ли так?
А почему бы и нет? Даже если Августа Николаевна рассказывала только для Сережи и немногих других учеников, которые умели слушать, то за ними тянулись остальные, и худо ли, бедно ли слушал и запоминал весь класс.
Сегодня утром окна в школе были густо-синими, какими они бывают поздней осенью или зимой. Августа Николаевна пришла на занятия в нарядном платье с манжетами и кружевным воротником и, отмечая в журнале, кого нет, сказала:
— Сегодня снег. А месяц назад я видела, как по полю ходили журавли.
Она сказала это для одного Сережи, да так, чтобы слышали все. Мальчик промолчал, промолчали и остальные, и тогда Сережа подал крепенький голос:
— Они в стерне зерна собирали. Кто сколько найдет. Одним словом, кормились!
— Ты сам их видел, Сережа? — спросила учительница.
— Я сам их видел…
— А не видел, как они танцуют?
Сережа солидно кашлянул в кулак и ответил:
— Слыхать — слыхал, а наблюдать не приходилось.
Петр Паратиков, обиженный тем, что разговор идет с одним Сережей, ткнул соседа локтем: хватит, мол, отнимать время у занятых людей. Поскольку сосед не заметил этого, Петр Паратиков поднял руку, встал и решительно сказал:
— Августа Николаевна! Можно я того мизгиря убью?
— Где он? — спросила учительница.
— А вон!
Пальцем Петр Паратиков указал на щель в оконном косяке, где пузырьком блестело брюхо паука, и обвинительно провозгласил:
— Сидит, как феодал.
— Пальцем не показывают, — сделала замечание учительница. — Не принято… Как кто он сидит?
Петр Паратиков ответил неуверенно:
— Как феодал… А что?
— Петя, — спросила учительница, — а ты знаешь, кто такой феодал?
Мальчуган вознес глаза к потолку, подумал и ответил бойко, как по-писаному;
— Феодал — это человек, который много ест и имеет замок!
Какое-то время класс молчал, а потом, уловив на лице учительницы беззвучный смех, грохнул хохотом. Петр Паратиков обиделся, повернулся к классу и замахнулся на хохочущих:
— Чего вы!
Класс засмеялся еще громче.
— Что я такого сказал? — не унимался мальчуган. — У него замка, что ли, нет? Вы книг отродясь не читали, что ли?
И плачущим голосом Петр Паратиков обращался к учительнице:
— Скажите им, Августа Николаевна, чтобы не смеяли-иись!..
Она что-то сказала, но класс все равно смеялся до тех пор, пока Августа Николаевна не принялась вслух разбирать письменные сочинения, что лежали у нее на столе.
Под спокойные слова учительницы Сереже было хорошо сидеть и ни о чем не думать. В правом углу класса белела печка, с вечера протопленная Августой Николаевной, жившей при школе.
Тепло благодатными токами стелилось по полу, отчего никуда не хотелось идти. Слушая и не слушая объяснения учительницы, Сережа глядел на ее лицо в морщинах и думал о том, что она очень красива и даже похожа на Лидию Александровну, только, конечно, много старше. Открытие это мальчик сделал после того, как уехали квартиранты, и с тех пор слушать учительницу для него стало тревожным наслаждением. Он отыскивал в ее облике сходство с обликом той художницы-кружевницы, что недолго прожила в их доме, внезапно уехала, куда — неизвестно, и не прислала ни одного письма. Было время, когда ему хотелось спросить у учительницы:
— Августа Николаевна, а вы не родня Лидии Александровне? Где она сейчас?
Но он не спрашивал: была бы родня — вся бы деревня знала. Родством и свойством в деревнях, как нигде, дорожат, и беспамятных тут не бывает.
Между тем Августа Николаевна дошла до сочинения Сережиного соседа и похвалила его:
— Хорошая работа.
— А мы плохих не пишем! — польщенно отозвался Петр Паратиков.
— Бывает, что и вы пишете, — заметила учительница. — А на этот раз я бы сказала: «Приятное сочинение!»
Сочинитель покраснел, и сложное выражение его лица можно было расшифровать примерно так:
«А мы только такие и пишем!»
Учительница прибавила:
— Вот только в самом конце приписано что-то странное.
— Что такое? — насторожился Петр Паратиков, и класс замер от любопытства.
— Сочинение заканчивается так, — поверх очков учительница оглядела класс и зачитала концовку:
«Воспоминания о Лермонтове Петра Ильича Паратикова». Вот…
На этот раз класс засмеялся сам по себе. Уши сочинителя запылали малиновым огнем. Лицо учительницы было совершенно серьезным, и она мягко объяснила:
— …Воспоминания пишут о тех, кого вы знали лично, с кем встречались, разговаривали. Сейчас не осталось в живых тех людей, что встречались с Лермонтовым и дышали с ним одним воздухом. А отметку я тебе не снизила, Петя. Концовку, правда, подчеркнула и красным карандашом поставила знак вопроса. Возьми сочинение. Что касается других учеников, то…
В классе стало тихо.
Учительница говорила, а Петр Паратиков, шевеля пухлыми губами, про себя читал и перечитывал свое сочинение, словно труд знаменитого писателя. Разобрав работы остальных, учительница раздала их детям, и в классе установился устойчивый рабочий гул — по делу, а не от безделья или шалостей.
Гул нарастал, ослабевал, а Сережа с грустью думал, что скоро пройдет первый урок. А потом и весь школьный день. Тогда надо идти домой, где нет ни души: дедушка с ночевкой уехал на центральную усадьбу колхоза — ладить парниковые рамы.
Скорее бы он приезжал, что ли.
А гул нарастал, и Сережа, чтобы не выглядеть букой, тоже шумел, оборачивался, кому-то что-то говорил, смеялся чьим-то словам, и его словам смеялись тоже. Он опять что-то говорил, однако ни на мгновение не выпуская из виду Августу Николаевну, чтобы тут же притихнуть, как только она оторвется от книги и даст знать:
— Шуму конец! Начали другую работу.
Сережа притихнет, и вместе с ним мало-помалу успокоится весь класс и станет слушать, что скажет Августа Николаевна.
Сегодня она что-то не прерывает шум в классе и очень долго читает книгу. Сережа присмотрелся и увидел, что она только делает вид, что читает. Под стеклами очков прикрыла глаза, и веки у нее нынче тяжелые, а на лице лежат тени.
Темные тени, болезненные.
Сережа перепугался: а вдруг старая учительница умрет? Не прямо сейчас, а скоро. Что тогда?
Школу закроют?..
Пустота.
Но вот Августа Николаевна улыбнулась каким-то своим мыслям еле заметно, брезжущей улыбкой, и Сережа отозвался на нее широкой улыбкой мгновенно, как эхо. А Петр Паратиков, не зная, чему это улыбается товарищ, громко захохотал и тут же ладонями зажал себе рот. Учительница без укора посмотрела на него, и мальчуган пообещал клятвенным шепотом:
— Больше не буду, разрази меня гром!
«Августа Николаевна никогда не умрет, — мысленно успокоил себя Сережа. — Есть такие люди, которые никогда не умирают. Это, наверное, учителя и врачи. Кого только не учила Августа Николаевна в деревне Кукушка! Даже дедушка учился у нее. Сколько людей она пережила! Живет и работает год по году, и эдак будет всегда».
А как же иначе?
По-другому представить эту жизнь Сережа пока не мог.
Зазвенел звонок. Девочки окружили учительницу и принялись ее расспрашивать. О чем, понять было нельзя, потому что звонок все звенел, звенел и звенел, на что Петр Паратиков, затыкая уши, отозвался с неодобрением:
А как же иначе?
По-другому представить эту жизнь Сережа пока не мог.
Зазвенел звонок. Девочки окружили учительницу и принялись ее расспрашивать. О чем, понять было нельзя, потому что звонок все звенел, звенел и звенел, на что Петр Паратиков, затыкая уши, отозвался с неодобрением:
— Глухими нас сделает!
Когда наконец-то звонок замолчал, стали слышны голоса девочек:
— Платье на вас какое красивое, Августа Николаевна!
— А воротничо-оок!
— Манжетички.
— Сами шили?
Оглядывая себя, старая учительница не спеша ответила:
— Платье — не сама. Кружавчики мама плела, а я ей помогала. Я тогда молодая была. На свадьбу готовила…
Девочки заахали-заохали:
— Платье-то! Платье-то!
— С цветочками.
— Ни в одном магазине не купишь.
— В прошлом году Августа Николаевна в этом же платье приходила.
— Да не в этом!..
— Один раз в этом.
Петр Паратиков терпел-терпел и басом, неожиданным для его маленького росточка, рявкнул, перекрывая классный шум:
— Чего раскричались, пигалицы?
И в наступившей тишине произнес тихим, но внушительным голосом:
— Августе Николаевне на переменах тоже отдыхать надо. А вы-ыы!
Он сощурил узкие глаза, снизу вверх оглядел этих голенастых девочек, каждая из которых была на голову выше его, и припечатал:
— Вон в каких невест вымахали, а ни одна толковое сочинение написать не может.
Присвистнул, сунул руки в карманы штанов и при всеобщем молчании удалился из класса.
А вслед за ним вышел и Сережа.
— Слыхал, как я их? — победно спросил Петр Паратиков.
— Слыха-аал…
— Это я за смех. За хиханьки да хаханьки. Смеяться над умными людьми меньше будут. Нагнись.
Сережа нагнулся, и мальчуган зашептал ему в самое ухо:
— Ты мне завидуешь, что я маленький?
— Не особенно.
— Маленько-то завидуешь?
— Да и маленько не завидую.
Петр Паратиков вздохнул и признался:
— А я тебе еще как завидую…
— Ты еще вырастешь, — утешил Сережа. — Какие наши годы! Что ты дома-то делаешь?
— Из пластилина греков леплю, — громко ответил Петр Паратиков.
Сережа спросил:
— Древних или нынешних?
— Исключительно древних: очень умные люди были.
— Покажешь? — загорелся Сережа.
— Нынче? Нынче не могу: в Полетаевщину еду.
А сторожиха Вера Ильинична Кислицина уже звонила истово в старинный звонок — колокольчик «Дар Валдая», каких раньше было много в этом раздольном некогда ямщицком краю.
Уроки бежали быстро, как кони среди рассыпчатых снегов, и, уставая, Сережа смирился с тем, что скоро придется идти домой.
Последним уроком было пение. Здесь ученики все делали сами, без учительницы, тем более что штатного музыканта в школе не было — не прислали, и музицировал Петр Паратиков.
Для него девочки поставили стул посредине класса. На этом стуле, кроме Августы Николаевны и музыканта, никто никогда не сиживал.
Ноги мальчугана еле-еле доставали до полу, а на коленях покоился огромный баян, блистающий белыми и черными кнопками и металлическими уголками, на коих были вычеканены травы. Человека из-за инструмента не было видно, и он вытягивал шею, чтобы народ удостоверился, что баянист здесь и скоро будет музыка.
Вот Петр Паратиков надел на правое плечо ремень. Плечико было узкое, и ремень пополз вниз, но музыкант вовремя придержал ремень подбородком, подтянул к шее и сел прямо-пряменько. Его лицо с прозрачными оттопыренными ушами стало бледным. С неожиданной силой Петр Паратиков надломил баян и легко повел его вправо, обнажая алые мехи. Сперва баян шумно вздохнул, набрал воздуха и так заиграл, что Сереже захотелось петь и плакать от этой вольной, переливчатой, бьющей в душу музыки.
Лицо баяниста побледнело еще больше, а потом покраснело, сощуренные щелками монгольские глаза горели карим огнем. Девочки-длинноножки смотрели на Петра Паратикова с восторгом и страхом.
Музыка уводила в такие дали, что выносить ее стало трудно, и на правах дежурного Сережа взял классный журнал и понес сдавать в учительскую.
В коридоре сторожиха Вера Ильинична спросила его:
— Это Петр так хорошо играет?
— Он, — ответил Сережа, понимая, что сторожиха спрашивает, лишь бы поговорить. Разве она не знает, что, кроме Сережиного друга, в школе играть некому?
— Огонь-парень! — обрадовалась разговору сторожиха. — А ты, Сергей, чего на баяне не учишься? Боязно или неохота?
— Способностей нет.
— Тебе дедушка-то вертело покупать не собирается? — спросила сторожиха, понимая под вертелом магнитофон.
— На что мне оно? — пожал плечами Сережа.
А сторожиха поинтересовалась между прочим:
— Лидия-то Александровна ничего не пишет?
— Нету…
— Говорят, ее в Советске видели. Будто бы она в кружевной мастерской работает. Врать не буду, сама я не встречала ее, но слух идет.
Сережа догадывался, что ради разговора сторожиха может невзначай присочинить от себя, но сейчас ему верилось, что она говорит сущую правду.
— Отца и мать не забываешь?
— Нету…
— Ой, беда! Ой, беда-аа!
Дверь в учительскую была приоткрыта, и оттуда доносились сердитые голоса: низкий — учительницы, высокий — доярки Вдовициной, матери самой слабой ученицы в Сережином классе. Отсюда из коридора был слышен весь разговор:
— Валя, — выговаривала учительница. — Ты моя бывшая ученица. Разве я тебя этому когда-нибудь учила?
— Жизнь-то научит, Августа Николаевна. Она и не тому научит.
— Валя, ты не кричи, — увещевала учительница. — Не напрягай голосовые связки.
— Они у меня всю жизнь напряженные!
— Дай им отдохнуть.
— Рада бы, да не выходит.
— А ты постарайся, Валя.
— Старалась уже… Я же к вам с чистой душой… Что я — меновщица какая?
— За всю жизнь я не взяла ни одной лишней копейки!
— А я взяла?!
Голоса становились громче.
Сережа пошел на помощь к учительнице, а сторожиха посоветовала ему вслед:
— Не ходи ты туда, парень, от греха подальше. Ой, не ходи!
Бочком он проскользнул в учительскую через полуоткрытую дверь. Обе женщины увидели его и разом смолкли. На лице учительницы зашевелились морщины, собрались около глаз и на щеках, где когда-то были ямочки, и, вот так улыбаясь, она сказала:
— Подойди сюда, Сережа… Дай-ка мне, пожалуйста, журнал. Та-аак. Сейчас мы продолжим закрепление…
Августа Николаевна говорила как бы не от себя, а от могущественного и справедливого Знания, на которое никому никогда не дозволено повышать голос.
Вдовицина потопталась на месте и пошла к двери. Учительница окликнула ее:
— Узелок-то возьми, Валентина Васильевна.
Ни говоря ни слова, Вдовицина вернулась, взяла со стола бидон с медом, завязанный в белый головной платок, и опять пошла, но учительница спросила:
— А «до свидания» будет, Валентина Васильевна?
— Будет, — пообещала та и сказала тихим голосом, в который прокрадывались слезы:
— До свидания.
— До свидания, Валя.
— До свидания… Августа Николаевна…
Доярка ушла, притворив за собою дверь.
В деревне ничего не скроешь, и Сережа знал, что Вдовицина и некоторые другие родители ходят к Августе Николаевне с подношениями, чтобы она ставила хорошие оценки их детям-двоечникам. Не было случая, чтобы учительница приняла хоть что-нибудь, но, зная это, горе-родители продолжали ходить с тайной надеждой: а вдруг на этот раз примет?
Августа Николаевна посмотрела на дверь и попросила мальчика:
— Посиди со мной, Сережа. Порисуй.
Она посадила его за торец длинного учительского стола, покрытого зеленым сукном в чернильных пятнах, дала чистый листок бумаги и карандаш. А сама села у другого конца стола проверять тетради.
Сережа стал прикидывать, чего он нарисует. Ничего особенного мальчик придумать не смог, пошептал для удачи тему будущего рисунка и стал рисовать: что выйдет, то выйдет. Пока мальчик водил карандашом, боковым зрением он видел учительницу. На лице ее жило извечное, застарелое страдание: ничего не пропустить, вывести самую справедливую оценку и продумать, какому ученику или ученице что и как передать на словах. Иногда, как и Сережа, она вышептывала свои слова, и в это время они были очень похожи — десятилетний мальчик и старая учительница.
Не отрываясь от работы, Августа Николаевна попросила:
— Сережа, покажи, что ты нарисовал.
С одного конца стола на другой он перенес рисунок и карандаш, положил перед учительницей и вместе с ней стал рассматривать нарисованное.