Вятское кружево - Романовский Станислав Тимофеевич 7 стр.


На бумаге были изображены две широкие рыбы, в толще воды плавающие одна над другой. А у самого дна, где росли водоросли, держались стайкой семь маленьких рыбок — мал мала меньше.

Учительница молча разглядывала рисунок и наконец спросила:

— Что это за рыбы?

— Лещи…

— А около дна?

— Около дна ходят маленькие лещёнки. Тут — лещи, а там — лещёнки…

— Хорошо ты нарисовал, Сережа, — похвалила учительница. — Жизненно.

Она полюбовалась рисунком и попросила:

— Оставь мне его, ладно?

— Оставлю.

— За рисунок тебе спасибо. А сейчас иди домой, Сережа. До свидания!

Учительница стала листать тетради, что-то шепча про себя. Должно быть, Августа Николаевна старалась не потерять важную мысль, которую ей предстояло завтра высказать на уроке. Боясь ей помешать, Сережа тихонько сказал «до свидания» и вышел из учительской.

В школе было тихо. Все давно разошлись, и в коридоре, где на разные лады скрипели половицы, одевшись, Сережа задержался около тумбочки. На ней, на скатерке с кружевами, стоял колокольчик «Дар Валдая». Это был скорее маленький колокол, с медалями на боках, со сточенными от усердной работы краями, белый от обилия серебра в нем.

Из-за этого серебра и звон у него чистый, раскатистый да с подголосьями!

Не в первый раз мальчик подавил в себе желание зазвонить в колокол, обернулся, не подсматривает ли кто за ним, и пошел домой.


Ледяной Лебедь


Дома без дедушки все выстыло, даже печка, протопленная недавно, и в нахолодавших комнатах бойко выговаривали часы:

— Тик-так!

На окнах мороз нарисовал ледовые папоротники; в избе было много холоднее, чем в школе, и без горячего чая тут не обойтись.

Накинув полушубок, мальчик с чайником вышел в сени, где стояли ведра с родниковой водой. Здесь было темновато, и свет проникал сюда из маленького окошка, прорубленного в венце, закрытого не рамой, а стеклышком на гвоздях.

На стеклышке мороз нарисовал дивного Лебедя, искрящегося, как алмаз, а рядом с ним белую кувшинку.

Поглядывая на оконце, мальчик ковшиком разбил лед в ведре, набрал в чайник воды и прошел в заднюю избу. Там он поставил чайник на огонь на газовую плиту, и, когда чай вскипел, Сережа долго пил его с толстыми ломтями хлеба, грея о стакан ладони, расплющенные ранней работой, большие не по возрасту.

— Тик-так!

Сережа посмотрел на часы и поразился: времени-то совсем мало, а кажется, что день прошел.

Как-то надо прожить до утра, а там опять школа!

С полушубком на плечах, не спеша, как хозяин, Сережа вышел в сени и остановился у оконца.

Ледяной Лебедь стал еще краше. На шее — на стебле диковинного растения — сидела гордая голова в короне из алмазов. Крылья были плотно сложены, их концы завивались косицами, и мороз прочеканил папоротники и каждое перышко в отдельности. Теперь не одна, а три кувшинки — три небесные звезды — плавали около Лебедя. Вся птица с воли была просвечена красным солнышком и, переливаясь, готова была вот-вот опробовать крыльями воздух близкой зимы, улететь в жаркие страны и больше не вернуться.



«С Дедом Морозом ни одному художнику не сравниться, — говорила когда-то Лидия Александровна. — Откуда он берет эти линии, этот блеск, я не знаю. Кто его учитель… а без учителя нельзя!.. не представляю. Если встретишь интересный рисунок на стекле, покажи мне его».

«Зимой-то как я вам его покажу?»

«Зимой? Ах вон оно что: зимой…»

Эти и другие слова кружевницы и разговоры с ней Сережа любил перебирать в памяти, а сейчас ему стало жарко от них!.. Пальцем мальчик провел по краю лебединого крыла — край был крепок и отточен, как лезвие, и по морозу Лебедю суждена долгая жизнь. Такую-то красоту да не показать Лидии Александровне? Тем более, по словам сторожихи, она живет в городе Советске, совсем недалеко отсюда. Отвезти ей Ледяного Лебедя, заодно и долг вернуть — книгу последних стихотворений Пушкина — и сегодня же обернуться домой.

Долго ли? Дня-то еще вон сколько!..

Движения Сережи стали точными и решительными. Собираясь в дорогу, он вынул из портфеля учебники, вытряс его, положил в одно отделение хлеб, в другое — томик Пушкина. А деньги? Наличными у Сережи было двадцать пять копеек — для такого пути маловато.

С посудника на него в упор смотрела гипсовая кошка-копилка, куда он складывал деньги три года. Глаза ее с подведенными, как у модницы, ресницами были желтыми и многозначительными. Мальчик встал на стул, взял копилку в руки, и нутро ее отозвалось тяжелым металлическим звоном.

Не раздумывая, мальчик что было сил швырнул ее об пол. Брызнули гипсовые черепки, и монеты долго прыгали, катились и звенели по полу. Всего он собрал два рубля шестьдесят пять копеек и насыпал их в оба кармана пиджака.

В дорогу он надел новые ботинки, полушубок, шапку, варежки и вышел в сени… Ледяной Лебедь сиял еще ярче, и корона его пылала частыми звездами. Стекло держалось на двух кованых гвоздях. Лезвием плотницкого топора, что лежал в сенях, мальчик легко отогнул их, вынул стекло и, стараясь не дышать, вынес на крыльцо. Солнце было в морозном дыму, каким оно бывает, когда холода набирают силу, и при свете его Ледяной Лебедь поседел…

Осторожней осторожного Сережа положил его в портфель — в крайнее отделение, чтобы сильнее жгло морозом, и вспомнил, что в доме горит газ. Он аккуратно прислонил портфель к перилам крыльца, быстро прошел в горницу, погасил газ и огляделся.

Из белых черепков на Сережу с укором смотрел желтый глаз кошки-копилки с подведенными, как у модницы, ресницами.

Надо бы подмести пол, да некогда…

— Тик-так! Тик-так! Тик-так! Тик-так! — оглушительно торопили часы.

Сережа вышел на крыльцо, вместо замка замкнул пробой палочкой (хозяина, мол, дома нет, но он скоро будет), взял портфель и, не оглядываясь, пошел к переправе.

Ходкий, привыкший к деревенской быстрой ходьбе мальчик бойко шел по дороге, закаменелой от мороза, и седые корабельные сосны прислушивались к его шагам. Он скоро понял, что по такому морозу ботиночки не та обувь, надо бы валенки, да возвращаться было поздно.

Еще издалека Сережа увидел Вятку — черную воду в белых от инея берегах — и удивился, до чего же черна нынче река Вятка!.. На пароме громоздились огромные, одна больше другой, побеленные инеем машины, и паром этот, колыхаясь, собирался отходить. По деревянным мосткам Сережа еле-еле успел взбежать на железную гулкую палубу. Билетерша — могучая женщина в большой шапке-ушанке и белом несвежем полушубке — шуткой спросила его:

— Билет какой будешь брать: плацкартный или купированный?

— Какой дадите.

— Купированный — о-оочень дорогой.

Сережа сказал не без гордости:

— А у меня деньги есть!

— Много?

— Хва-аатит.

— Смотри-ка ты, — тихо ахнула билетерша. — Давай пятачок, и вся недолга.

Получив билет, Сережа незаметно потрогал карманы пиджака, оттянутые мелочью, и стал смотреть, как надвигается тот берег с белым городом и с граненым белокаменным шатром церкви Покрова на монастырской горе.

Из высокой кабины большегрузного автомобиля его позвал водитель:

— Иди-ка ко мне греться!

— Что-оо?..

— Я говорю, греться иди в кабину! Тепло здесь. Я мотор специально не глушу. Пойдешь?

Мальчик заколебался.

У него стыли ноги, но он боялся, что Ледяной Лебедь растает в моторном тепле.

— Я не больно озяб, — сказал он.

— А чего посинел тогда? — спросил водитель. — Утром было тепло, а сейчас в радиаторах вода замерзает. А ты, парень, не храбрись. Иди в кабину погрейся…

— Приехали уже, — сказал Сережа и отошел к перилам. Паром ткнулся в берег Вятки, сложенный природой из больших заиндевелых камней, и под рычание моторов, под хриплые голоса шоферов мальчик вышел на сушу и поднялся по каменистой гряде. От переправы до города было километра четыре, и туда ходил автобус. Однако Ледяной Лебедь мог растаять и в автобусном тепле, и, пошатываясь от усталости, Сережа пошел пешком.

Его нагнал автобус и остановился. Водитель, странно похожий на того шофера на переправе, спросил:

— Чего пешком идешь? Денег нет на билет?

Сережа разлепил губы, слепленные морозом, и ответил:

— Денег у меня хватает.

— Молодец! — похвалил водитель и пожаловался — А у меня вот денег сроду не хватает! Живу, можно сказать, от получки до получки… Садись и поехали.

— Сяду.

— Так кого ждешь?

— Никого.

— А чего медлишь?

Сережа поднялся в автобус, где было мало пассажиров, сел у окна, откуда тянуло морозом, и поставил портфель на морозную тягу, чтобы с Ледяным Лебедем ничего худого не случилось.

Мысленно мальчик говорил с ним:

«Я тебя обязательно довезу живым, Ледяной Лебедь! Мы, считай, приехали. Вот обрадуется Лидия-то Александровна, вот обрадуется! А кто не обрадуется такой красоте?»

За окнами автобуса поплыл город — его сердцевина, старая часть, где дома не поднимались выше третьего этажа, но мальчику они виделись великанскими.

— Тебе где выходить-то? — спросил водитель. Мальчик ответил:

— У кружевной мастерской.

— Я тебя высажу здесь, а ты пройди на следующую улицу к кружевницам. Там у тебя мать работает?

— Да не знаю пока…

Сережа слез с автобуса и залюбовался каменными львами, что сидели на кирпичных вереях ворот старинного здания. Львы были мощные, с оскаленными, в инее, физиономиями, а через спины их были перекинуты хвосты с кистями на концах, отчего каждый лев смотрелся большим цветком.

Там, в вышине, около правого льва росла березка. Тень от нее сквозила на царе зверей, и было похоже, что лев, высвеченный зимним солнышком» охраняет ее, чтобы березку никто не сломал. В другое время Сережа долго бы смотрел на чудо-животных, вырезанных из здешнего камня мастерами-вятичами, но сейчас ему было нестерпимо холодно.

Мастерскую по кружевам он нашел в новом здании, пахнущем побелкой, краской и дезинфекцией. Портфель Сережа оставил в холодной прихожей, чтобы Ледяному Лебедю было хорошо, а сам прошел в проходную.

Там у турникета — у металлической двери-вертушки— за столом сидел сторож в военной фуражке времен давней войны, над газетой ел селедку с хлебом и, занятый думами, не обращал на этот мир особого внимания.

Прокрутив турникет, Сережа пошел на песню, которая затевалась наверху — на втором или на третьем этаже:


Вьюн во реке, вьюн во реке

Извивается, извивается!

Ой, гусь на плоте, гусь на плоте

Умывается, умывается!


От деревенской этой песни, слышанной им ранее, ему стало теплее, и он снял шапку. Мальчик поднимался по высоким ступеням, а песня наплывала на него:


Стелется трава, стелется трава

По зеленым лугам, по зеленым лугам.

Толпится толпа, толпится толпа

У Васильевых ворот, у Ивановича.


Без шапки он стал лучше слышать, и обостренный слух его в общем ладе песни, в теплых голосах женщин уловил голос Лидии Александровны. Мальчик остановился, чтобы убедиться, что это ему не чудится, а так оно и есть.


Во этой толпе, во этой толпе

Что Степан-господин убивается, убивается.

Он просит свое, он просит свое,

Свое суженое, свое ряженое:

«Ой, отдайте мое, отдайте мое —

Мое суженое, мое ряженое!»


И, убедившись, что Лидия Александровна действительно поет вместе со всеми, мальчик пошел вверх по крутым ступеням, выделяя ее голос из сплетения многих голосов:


Вывели ему, вывели ему

Что коня ворона, что коня ворона.

«Ох, это не мое, это не мое —

Это конь под её, это конь под её».


Ой, вынесли ему, вынесли ему

Что сундук со бельем, что сундук со бельем.

«Это не мое, это не мое —

Это дары её, это дары её».


Песня без музыки, а из одних голосов, умудренных и высветленных работой, опускалась на него, и близко над ухом зазвучал голос Лидии Александровны. От волнения к горлу подступила тошнота, и боясь, что он сейчас потеряет сознание, Сережа прислонился к стене. В пестром тумане, прихлынувшем к глазам, мальчик слушал, как стелется песня:


Ох, вывели ему, вывели ему

Что Настасью-душу

Свет Васильевну.

«Вот это мое, это мое —

Мое суженое, мое ряженое!»


Песня оборвалась сразу, как ее и не было. Слышался кашель и костяной перестук коклюшек.

Теперь Сережа стоял при дверях просторного, как поле, цеха, где под лампами дневного света рядами сидели кружевницы и плели кружева — одна другой сноровистее.

А какие узоры они плели: ни в сказке сказать, ни пером описать!

Сережа ходил от кружевницы к кружевнице, от бубна к бубну, и чего и кого только он не видел! Он видел соловейку, сплетенного из белых нитей. И такой голосистый был этот соловейка на ветке с листочками, и такой веселый, что ему хотелось сказать: «Эй, соловейко, давай дружить!» «А как?» «А вот так: ты мне — песню, а я тебе — сказку». Он видел черный шарф в белых снежинках; они готовы были вот-вот растаять и не таяли, остановив мгновение… Он видел салфетку, созданную по образу и подобию пушистой головки одуванчика, размером с блюдце, и в ней всегда жило жаркое сенокосное лето.

И сердце Сережи исполнилось тихой любви ко всем этим людям, что творят красоту и за работой поют позабытые песни, чтобы она, красота эта, была необманной и певучей и несла в себе звончатый свет лесов, лугов и ополий и в ней серебром отливал голос Вятки-реки, которую местные жители в столетьях нарекли Нукратом — рекой Серебряной. Ой, закружило Сережу вятское кружево…


…Вятское кружево!.. Капля упала с весла. Лодка выпряла белую пену на реке Серебряной, и скоротечный след этот стал сплетением нитей неслыханной красоты и нежности. Я видел кружева брюссельские, похожие на изделия великого ювелира; брабантские, осыпанные золотом и воспетые поэтом; голландские, украшающие одежды герцогов и королей на холстах великих художников, и они — эти кружева — воссоздавали в воображении моем лица и руки с «колобочками» на пальцах безвестных рукодельниц, что сродни рукодельницам моего народа… Я восхищался царственной строгостью вологодских кружев, запечатлевших в себе свет белых северных ночей, красной нарядностью кружев рязанских и волшбой елецких плетений… Красота наполняла душу мою радостью, и я всегда думал о моей стороне, подарившей миру вятское кружево. Оно не лучше и не хуже прославленного заморского или отечественного — оно роднее мне, и в нем я вижу солнышки, что играют в ведрах с родниковой водой, которые на коромысле от святого ключа несет бабушка моя Анна Никаноровна… В нем резьба по дереву петровских плотников, что одевали избы свои в деревянное узорочье от окладного венца до князька и конька, и окна в наличниках смотрелись озерами ясного света! В нем — выпуклом и хитросплетенном — профессиональная хитрость земляков-камнетесов, что из местного розового камня-опоки вырезали цветы, гроздья винограда, лукавых и мудрых львов и в пригожих местах у воды ставили храмы, подобные мраморным. Не порыв, а долготерпение художника угадывал я в ажурном вятском кружеве, и такой искусительно желанной, такой милой и пленительной представала предо мною жизнь. И я с благодарением думал тогда: «Сколько любви, доброты и красоты на светлой моей русской земле!»


Сережа шел по цеху от ряда к ряду и заглядывал в склоненные лица кружевниц. Не отрываясь от работы, иные здоровались с ним, принимая его за сына или родню какой-либо подруги, другие улыбались ему, а некоторые не замечали его. Женщины были русоволосы, молоды или средних лет, и Лидии Александровны среди них не было. Мальчик не поверил этому, второй раз прошел между рядами и, удостоверившись, что ее здесь нет, собрался спросить, где же она, чей голос он только что слышал в песне о вьюне. Но мастерицы затеяли новую громкую песню, перебивать ее, кричать под руку было нельзя, и мальчик потихоньку вышел из цеха.

В проходной у турникета тот же самый сторож в стародавней военной фуражке пил чай, а чайник стоял рядом на электроплитке и выпускал пар. Сережа рассказал сторожу про Лидию Александровну и Музу и спросил, где их найти.

— Я тут всех знаю, — говорил сторож и дул на чай в кружке. — И сватьев, и зятьев, и племянников, и племянниц, и двоюродных, и троюродных. И у кого кто в каком городе живет. А таких, как ты рассказываешь, у нас нет. Париться мы, конечно, паримся, бани у нас хорошие, а чтобы бассейн да кожа облезала, упаси бог, такого нет и никогда не было.

Ногой сторож выдвинул из-под стола Сережин портфель и сказал:

— Зачем ты его в прихожей-то оставил? Оставил бы у меня. У меня ему все спокойнее.

Сережа схватил портфель и, не попрощавшись со сторожем, выбежал на улицу. Там из крайнего отделения он извлек на свет стекло. Ледяного Лебедя на нем не было. Где он? Всхлипывая, мальчик вынул хлеб, томик Пушкина и вверх дном перевернул портфель — на снег пролилась грязная водица и скоро замерзла. Рукой мальчик пошарил во всех отделениях портфеля и, убедившись, что Ледяного Лебедя нет и больше не будет никогда, горько заплакал.

Назад Дальше