— Зачем ты его в прихожей-то оставил? Оставил бы у меня. У меня ему все спокойнее.
Сережа схватил портфель и, не попрощавшись со сторожем, выбежал на улицу. Там из крайнего отделения он извлек на свет стекло. Ледяного Лебедя на нем не было. Где он? Всхлипывая, мальчик вынул хлеб, томик Пушкина и вверх дном перевернул портфель — на снег пролилась грязная водица и скоро замерзла. Рукой мальчик пошарил во всех отделениях портфеля и, убедившись, что Ледяного Лебедя нет и больше не будет никогда, горько заплакал.
Он пришел на автобусную остановку и не увидел каменных львов. Зато на стене старинного здания он обнаружил розу, вырезанную из камня. Она распускалась. Каменные лепестки ее были с краями налиты розовым искрящимся морозным светом и напоминали о лете, когда кусты шиповника бывают усыпаны алыми цветами. Сережу на миг опалило сенокосным полуденным жаром, и он не помнил, как на автобусе доехал до переправы.
На пароме никого не было.
Вятка дымилась паром, и по ней плыло сало — густая снеговая масса, готовая вот-вот застыть и обратиться в лед.
Сереже кричали.
Кто?
Могучая билетерша стояла в лодке у берега и криком и рукой приглашала его: иди, мол, сюда скорее, а не то без тебя уедем!..
Запинаясь, он добежал до лодки и с трудом вскарабкался на корму.
— Зову тебя, парень, зову, а ты как оглох, — слышал он сорванный голос билетерши. — Пассажиров нет. Да и какой сейчас паром? Ледокол надо.
Кроме нее, в лодке были старичок и старушка— маленькие, «карманные», как здесь говорят, росточком едва ли выше Сережи. Они сидели среди корзин, завязанных холстинами, и в одной корзине визжал поросенок.
— Боровок! — садясь за весла, уважительно сказала про него билетерша. — Этот перезимует. С мясом будем. Поехали!
Она гребла сильными рывками, как мужчина, и тучные щеки ее стали сине-красного цвета. По обоим бортам лодки белело и шипело сало. Что есть мочи визжал поросенок, и старичок забеспокоился:
— Ладно ли с ним?
Старушка поставила корзину с поросенком на колени и, качая ее, как люльку, пела-приговаривала:
— Баю, баю, баю, ба-аай! Что ты как раскричался, сердешный? Скоро дома будем. Баю, баю, баю, ба-аай!..
Старичок сетовал:
— Коньяку бы ему столовую ложку. Он бы и затих. Жалко, не захватили с собой. Путевый ли поросенок-то?
— Я так думаю, что путевый, — отвечала старушка.
С трудом проталкивая весла через густое сало, билетерша выдохнула:
— Путе-еевый! Мы непутевых не возим. Живым бы только довезти.
— Баю, баю, баю, ба-аай! — качала корзину старушка, а старичок жаловался:
— Ох, и мороз нынче!
Сережа чувствовал, что мороз добрался до сердца. Перед глазами поплыли видения, и он увидел учительницу свою Августу Николаевну Белобородову в нарядном платье с кружевным воротником и манжетами. Вокруг щебетали девочки-длинноножки. Внезапно Сережа понял, почему учительница пришла на занятия в этом платье: у нее сегодня день рождения!.. Девочки-длинноножки беззвучно шевелили губами… И с болью, сквозь холод опалившей его сознание, мальчик догадался, почему она попросила его — Сергея Рощина, любимого ученика — нарисовать и оставить ей рисунок: Августа Николаевна, раз никто не догадался, сама себе подарок сделала… А бидон с медом от доярки Вдовициной не приняла: это никакой не подарок, а взятка, чтобы дочь ее не осталась в четвертом классе на третий год.
Кому они нужны, взятки-то? Себя только позорить.
Если бы он заранее знал, если бы понял, что у Августы Николаевны день рождения, он бы не такой подарок ей сделал!
«Отчего я такой недогадливый?» — посетовал мальчик и с трудом разлепил веки.
Он увидел заиндевелые спины старичка и старушки, красно-сизую щеку билетерши и наплывающий лес того берега. Билетерша оборачивалась, высматривая, куда удобнее править, а изо рта ее, окольцованного инеем, валил пар вместе со словами:
— Гребу, гребу, а она на месте стоит!..
И, заслоняя ее голос и белые очертания того берега, над Сережей наклонилось прекрасное и странно молодое лицо его учительницы, быть может, единственной женщины, которая нашла силы в сердце своем любить его.
Он обвил руками ее шею, прижался к ней и пообещал:
— Ой, Августа Николаевна, какой я вам подарок сделаю!..
Мальчик говорил еще много добрых слов — и складно, и путано — и сквозь свой голос слышал шорохи и чужие голоса:
— Парнишка-то заговариваться стал! Жар у него — дотронуться нельзя.
— В больницу надо!..
— Кого это он все зовет, не пойму?
— Ой, беда! Ой, беда-аа…
— Садился-то парнишка — хороший был.
— До этого на пароме все говорил, что у него денег много.
«О ком это они? — вяло подумал Сережа. — Кто это хороший-то был?»
И все пропало.
Сережа не слышал, как на лесном берегу Вятки билетерша на могучих руках отнесла его в кабину лесовоза и шофер доставил мальчика в участковую больницу, где врачи определили его в палату.
После долгого забытья Сережа почувствовал сквозь веки, что в мире белым-бело. Еще не зная, где он и кто он, откуда эта белизна, умягчающая душу, мальчик медленно открыл глаза, как сквозь воду, увидел зыбкую, переливающуюся фигуру и не понял, кто это сидит в ногах и смотрит на него.
Мало-помалу очертания фигуры стали успокаиваться, проясняться, замирать, и Сережа увидел дедушку. Дедушка смотрел на него, не вытирая слез. Они стояли в глазах, а по лицу не текли: мало их осталось, все выплакал.
И глаза дедушки спросили:
— Живой?!
Мальчик ответил голосом:
— Я никогда не умру.
От усилий у мальчика шевельнулись губы. А слов ни он, ни дедушка, ни кто другой в палате не расслышали.
Ясный месяц
Все проходит, и не рано, и не поздно, а в свой срок приходит красный месяц июль — макушка лета, и не бывает таких холодов в наших местах, которые бы добрались до нее.
В это время ночи все еще светлы и прозрачны, и не каждый заснет в такую светлынь, но Сережа проваливался в сон, как в хрустальный дворец на дне лесного озера, где тихо-тихо, где бьют ключи и главный живун, и Сережины сновидения охраняет Щука с серебряными рогами.
Мальчик спал спокойным мужицким сном. По своему желанию он умел видеть хорошие сны, загадывая их заранее, прежде чем заснуть, и никому, кроме дедушки и друга своего Петра Паратикова, не рассказывал про свое это умение. Мальчик спал досыта, сколько душе угодно, а при необходимости он мог проснуться в любой час ночи без понуждения, как он проснулся сегодня, чтобы вместе с дедушкой, по старинному обычаю при свете месяца, идти на сенокос.
Как у него ни ломило все его легонькое тело и ни слипались веки, Сережа встал, умылся и снарядился в дорогу, улыбаясь недосмотренным своим снам слабой улыбкой.
Мальчик и дедушка вышли из дома в два часа ночи и пошли по дороге, белой от месяца.
— Мы тоже на ходу спали, — говорил дедушка. — На войне тоже сон берет свое. Из пушек бьют, земля качается, а на третью ночь ты первый раз забудешься и думаешь: «Никак гром гремит? Гроза? Дождик?»
— …Так ведь из пушек?! — спросил Сережа. — Из пушек стреляют?
— Из пушек, — подтвердил дедушка. — Да не всякого человека пушкой убьешь.
— Тебя вот не убили из пушки, — сказал Сережа. — А стреляли по тебе.
— Еще как стреляли! Но я молодой был, верткий да везучий, — вспомнил дедушка. — Я в свежую воронку прятался. Разорвется снаряд или бомба, земля осядет — я тут как тут. Земелюшка в воронке еще теплая, а я лежу и загадываю: «Второй раз в одно и то же место снаряды не упадут». Как я загадывал, так и было. Невелика хитрость, а вот живой, с тобой на сенокос иду.
Сережа счастливо вздохнул.
— У меня пулемет осколками покорежило, — говорил дедушка. — Стрелять он не может. Молчит. Я бы его отремонтировал, да земля закачалась: они танки пустили. А у меня против танков бутылки с горючей жидкостью. Над моим окопом танк прошел, и меня землей позасыпало. Я из земли вылез и кинул бутылку в спину танку. Бутылка разбилась, а танк, пропади он пропадом, не горит. Я вторую бутылку, аж стеклышки брызнули. А танк все равно не горит! Что делать-то? Я бы третью бутылку кинул, да нету у меня третьей-то! Ничего у меня нету, только пулемет, который не стреляет. Тут я маму вспомнил и шепчу: «Родная, спаси!» И тут танк загорелся. Да хорошо так горит, весело. Большим костром огонь идет в небо. Люк открылся, германец вылез, за ним другой. А мне и выстрелить-то по ним нечем. Слышу: очередь сбоку. Это пулеметчики из соседнего взвода не оплошали. Один фашист сразу повалился. Второй сгоряча побежал, упал и вытянулся. Не надо им было приходить с огнем и мечом на нашу землю!..
Командир ко мне подбежал, Семибратов Алексей Федорович, и говорит: «Молодец, Рощин! Из-за таких орлов, как ты, танки не прошли. К лесу выходим».
Вышли мы к лесу. Здесь тихо, славно, и никакой войны нету. Дятел стучит. Послушает-послушает, как ребята окопы роют, помолчит и опять стучит. Выглянет из-за ствола, на меня посмотрит, как я на пеньке пулемет ремонтирую, и опять стучит. Ночь пришла. Филин ухает. На мое счастье, луна взошла. Все винтики, вмятины видно, и пулемет я отремонтировал. Свой окоп я палым листом присыпал — в двух шагах пройдешь и не заметишь. Командир Семибратов Алексей Федорович похвалил и отдал приказ:
«Всем бойцам, как Рощин, окопы замаскировать опавшими листьями!»
Только бы задремать, я звон услышал. Командир меня спрашивает:
«Ты чего это, Рощин, встрепенулся?»
Я говорю:
«Звон услыхал. Никак корова-колоколюха от стада отбилась? По поляне бредет, колоколом звенит-ботает».
А это не корова, а немцы. Наискоски от нас идут, автоматы на ремнях, песню по-немецки поют.
«Э, — говорит командир, — распелись! Да они, видать, пьяные. Закусывать надо! Война все-таки. Почему, Рощин, не угощаешь гостей?»
Я говорю:
«Будет гостям хоро-оошее угощение!»
И ударил по ним из пулемета. Они, как снопы, валятся и поначалу не поймут, откуда мы огонь ведем. Потом меня, видать, снайпер засек по пулеметной вспышке, и пули стали близко чиркать. Кто-то меня по лбу щелкнул. Я головой помотал, пилотку снял. Звездочка на ней искорежена, красное стекло выкрошилось. Она пулю на излете на себя приняла. На лбу у меня до сих пор белая отметина. Спасла меня красная звездочка!
Теперь Сережа проснулся окончательно и с уважением поглядывал на спутника, который нес две косы на плече — большую и малую, и по лезвиям их стекал свет месяца.
— Дай-ко я свою литовку понесу, — попросил мальчик и протянул руки к черену малой косы.
Почему-то шепотом дедушка ответил:
— Пришли уже!
Они стояли по колено в росе на краю поляны, и темные шатровые ели обступали ее со всех сторон и ждали, чего будут делать дальше эти два полуночника. Над тем краем поляны, где в низинке наперебой хрипели коростели, висел месяц, и рога его были остры и ярки. Мальчик подумал, что на крутой рог месяца можно повесить ведерко с ключевой водой и не расплескать ни капли — это к хорошей погоде, к ведру. Он хотел об этом сказать дедушке, но тот, наверное, думал о том же самом, и мальчик ничего говорить не стал, а взял свою косу за пенек и, держа ее на весу, щелкнул пальцем по лезвию ближе к носку. Чистый, резкий, недребезжащий звон пронесся над поляной и замер в траве.
А заодно с ним ненадолго замерли и коростели и снова принялись за свою хриплую песню.
Через всю поляну на тупых крыльях медленно перелетела сова, будто по озеру проплыла, и бесшумно опустилась в еловые лапушки.
Пора!
Обеими руками мальчик взялся за черен косы и, толком не утвердившись на ногах, пустил лезвие по травостою. Оно запнулось о землю, выпрыгнуло из травы, как щука из воды, и задребезжало.
Мальчик испуганно посмотрел на дедушку, но тот, кажется, ничего не видел и не слышал.
А если не суетиться?
Сережа упористо расставил ноги, развернул плечи, набрал полную грудь воздуха и с нешироким замахом, расчетливо, с хрустом провел нож по комлям трав.
Шелковым пышным половиком трава, блестя росой, постелилась у ног мальчика. Остро и пряно повеяло теплом открытой земли и травяной сукровицей.
С ровными выдохами мальчик пускал нож еще, и еще, и еще — над самой землей, сырой под травами.
Ее он не видел, но ногами и всем собой чувствовал, где и как она пролегла, и знал, что теперь коса не найдет на нее, а камней здесь нет и не было.
Недалеко косил дедушка, и мальчику, занятому работой, было все недосуг посмотреть, как идут дела у старика, и только по звуку он догадывался, что все хорошо и расхват у дедушкиной косы широкий — не меньше двух метров расхват! Редкий косарь сможет так широко и чисто положить траву, как Сережин дедушка!
Стало жарко, и, стараясь остыть и нагнать дедушку, мальчик подолом рубахи вытирал мокрое лицо, а потом на ходу сбросил ее с плеч, так что рубаха треснула по швам и от нее отлетела пуговица.
«После найду», — наказал себе мальчик и, не выпуская старика из виду, опять взялся за косу. У него пересохло в горле, и он все собирался сделать передышку, сбегать к лесному ручью, умыться и напиться вдосталь. Но до ручья было далеко: пока бежишь туда и обратно — сойдет роса, и тогда косьба будет не та, трава не та, да и сено совсем не то.
Мальчику казалось, что он вот-вот упадет от жажды и усталости, и Сережа готов был уже упасть, как вдруг у края прокоса он увидел круглые, как блюдца, лунки, наполненные влагой.
В каждой лунке блестело по месяцу.
«Лось прошел, — догадался мальчик. — Вчера перед дождичком. Да и роса набежала…»
Он лег и, упираясь руками в землю, с наслаждением выпил воду из одного следа. Она, дождевая, пахла снегом, глиной и травой. До конца жажду мальчик не утолил, но из второго следа пить не стал, а какое-то время полежал на росистой траве, остывая.
А впереди его, теперь уже в немыслимой дали, ходила дедушкина коса-литовка: «Вжик!.. Вжик!.. Вжик!.. Вжик!..»
Мальчик встал на ноги.
Самого косца не было видно, а там, вдали, шевелилось что-то туманное, куда больше дедушки.
Может, это и не дедушка вовсе?
Да нет, он самый: именно оттуда без устали доносится:
«Вжик!.. Вжик!..»
Все равно уже теперь не догонишь…
«Вжик!..»
Мальчик опять лег на траву — остывать. Роса не казалась ему холодной, но, как только он почувствовал, что ему не очень жарко, Сережа встал и взялся за косу.
«Чаю бы выпить чашки три без сахара, — думал он. — Сколько потов с меня сошло!»
В мире светало.
Четче обозначились шатры елей, седые от росы. Они стояли, не шелохнувшись, как перед солнцем, которого еще не было. Редкие звезды на небе, угасая, были похожи на белые, точечками, уколы на руке, когда не до крови обожжешь ее хвойной лапушкой.
Теперь, чтобы напоследок дело шло лучше, мальчик, занося потяжелевшую косу, приговаривал, пристанывал при расхвате:
— Ох!.. Оох!.. Ооох!..
Вероятно, у него получалось громковато, потому что дедушка, далеко ушедший вперед, приостановил косьбу и что-то крикнул с того края поляны.
Мальчик хотел его спросить, в чем, мол, дело, как под лезвием Сережиной косы что-то заколотилось. В траве, как в силке, запутавшись, билась большая рыжая птица, порывалась улететь и не могла. Сережа выпутал ее из травинок и взял в руки. Лапка птицы выше колена была задета косой, и на перьях высыпала кровь мелкими, как морошка, ягодами.
— Это я нечаянно, — говорил Сережа, перевязывая птице рану лоскутком от носового платка. — Прости… Кость у тебя не задета. Летать будет можно… Потерпи маленько.
Птица молчала, и мальчик не понуждал ее к разговору. Он знал, что ей, как и человеку, наверное, стало бы легче стонать или кричать от боли, но вольные птицы за тысячи лет опасностей научились при ранениях мудрому молчанию, даже если терпеть трудно, а то и совсем невозможно.
У птицы был длинный, веретеном, клюв и круглые глаза, налитые темным светом. В них жило нечто, что неведомо людям, и, жалея птицу, не зная, как утешить ее и как утишить боль, Сережа думал о том, что эти глаза, которые смотрят мимо него, видели жаркие страны, где он не был, озирали мир с самой земли из сплетения трав или с высоты, куда он не поднимался. А рыжие эти крылья знают все воздушные течения и ветры, большие и малые, не хуже, чем он знает тропы здешнего леса… А если умрет эта птица, нечаянно задетая его косой?..
Может, в больницу ее отнести?
Сквозь перышки он слышал пальцами стукоток птичьего сердца — сплошной стукоток, не сосчитать по счету, и радовался:
«Бойко сердце стучит — будет жить птица! Отнесу ее домой, вылечу, выхожу. Она все поймет, и мы подружимся. Я пойду в гости, а она будет сидеть у меня на плече. Вот удивятся девчонки в классе! Я пойду по ягоды, а она полетит за мной от дерева к дереву и будет смотреть, много ли я набрал земляники или нет еще…»
Чтобы птице было теплее, не выпуская из ладоней, он прислонил ее к груди. Она шелохнулась и замерла, задремывая, и он подумал: «Поспи маленько, а я посижу».
Так он сидел в прокосе на ворохе травы, а кругом было светлым-светло. Туман уходил в землю, а солнце не сразу, а исподволь затопило поляну розовым, ненадолго студеным воздухом, так что он обжигал горло. В нем с замиранием пели невидимые птицы, словно растворенные в этом росном воздухе и пока еще не обретшие очертаний своих. Сквозь ветви, играя, разгоралось солнце Петрова дня, и просыхали ели. Запахи смолы пополам с грибными запахами пробивались на покос, и верилось, что сейчас из леса выйдут на поляну грибницы с тяжелыми корзинами, поздороваются и спросят Сережу и дедушку: